Текст книги "Нос"
Автор книги: Бруно Ясенский
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Ясенский Бруно
Нос
Бруно ЯСЕНСКИЙ
H O C
Но что страннее, что непонятнее всего, – это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. ...А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, – редко, но бывают. (Гоголь. "Нос")
Господин доктор Отто Калленбрук, профессор евгеники, сравнительного расоведения и расовой психологии, действительный член Германского антропологического общества и Германского общества расовой гигиены, член-основатель общества борьбы за улучшение германской расы, автор нашумевших книг о пользе стерилизации, о расовых корнях социальной патологии пролетариата и ряда других, сидел в рабочем кабинете по Лихтенштейналлее № 18 и, попивая послеобеденный кофе, внимательно просматривал гранки своей последней книги "Эндогенные минус-варианты еврейства". Книга, вышедшая всего месяц назад, разошлась в течение одной недели, собрав немало лестных отзывов. Ввиду огромного спроса она спешно переиздавалась массовым тиражом. Несмотря на это, профессор Калленбрук имел основание быть не вполне довольным этим внешним успехом. В руководящих кругах партии книга встречена была доброжелательно, но не без оговорок. Что же касается доктора Гросса, руководителя расово-политического управления партии, то тот откровенно осуждал ряд установок последней работы Калленбрука за их чрезмерную прямолинейность. Мнение доктора Гросса не было в конце концов решающим. Однако сам вождь, перегруженный государственными делами, книги до сих пор не прочел, в имперском же министерстве народного просвещения и пропаганды соглашались рекомендовать ее в качестве обязательного пособия по расоведению для средних школ лишь при условии внесения в новое издание некоторых поправок. Профессор доктор Калленбрук был человеком убеждений, и новые веяния в германском расоведении, с легкой руки доктора Гросса и его соратника профессора Гюнтера приобретшие за последнее время почти официальную окраску, не могли не вызвать в нем живого отпора. Шутка ли сказать! Эти господа пытались отрицать всякие антропологические критерии определения нордической расы, подменяя их мерилами чисто духовного порядка! По мнению профессора Гюнтера, ни форма черепа, ни окраска волос ничего не решают, – решает нордический дух и нордический склад ума. "Вытянутая солдатская и гимнастическая выправка, грудь вперед, живот назад" – вот что, по Гюнтеру, "является существенным признаком нордической расы"1. Доктор Гросс в своих последних статьях пошел еще дальше, прямо утверждая, что расовая диагностика по внешним признакам отпугивает массы и производит плохое впечатление за границей.2 Совсем недавно он договорился в "Фелькише беобахтер" до признания равноценности различных расовых субстанций, сводя почти на нет ведущую роль нордической расы. Почему бы тогда господам Гроссу и Гюнтеру не сделать еще один шаг и не согласиться с Боасом, доказывающим, что по ряду антропологических признаков белый человек примитивнее негра, и с Гартом, отрицающим какие-либо духовные расовые различия?! Нет, профессор Калленбрук гордится своей прямолинейностью и в столь принципиальном вопросе не согласен идти ни на какие уступки. Он сумеет дойти до самого вождя, наглядно представить ему бедственное положение в германском расоведении. Гораздо важнее то, что сам профессор Калленбрук, положа руку на сердце, был не совсем доволен своей последней книгой. В свете того богатейшего материала, который ему удалось собрать во время его двухмесячной научной поездки по концентрационным лагерям Германии для новой работы "О благоприятном влиянии стерилизации на умственные способности шизофреников и асоциальных индивидуумов". Некоторые места из последней книги казались ему самому несколько легковесными. Профессор имел здесь в виду прежде всего ряд абзацев из главы об отличительных признаках семитического носа, как одного из ярко выраженных расовых минус-вариантов, и о влиянии формы носа на психические черты еврейства. На эту оригинальную мысль, не отмеченную ни Гобино, ни, Аммоном, ни Ляпужем, ни даже Г. Ст. Чемберленом, ни современными расоведами, натолкнули профессора Калленбрука исследования ряда немецких и английских ларингологов, которые на материале многих тысяч обследованных ими школьников доказали бесспорное влияние патологических деформаций носовой полости на умственные способности подростков. По сравнению с идеальной прямизной греко-нордического носа семитический нос, – в этом не могло быть сомнений – представлял собой явную патологическую деформацию. С течением веков она утратила свой субъективно-патологический характер и превратилась в один из генотипически обусловленных расовых признаков. Влияние этой деформации на склад ума и психологические особенности еврейства было фактом вполне наглядным и не требовало особых доказательств. До сих пор безупречная логика выводов не вызывала никаких сомнений. Трудности начинались дальше, когда дело доходило до более подробной классификации разновидностей выдающегося и загнутого носа в отличие от прямого, присущего расе греко-нордической. Явную крючковатость бурбонского носа, свойственного французской династии Бурбонов и весьма распространенного по сей день среди французской аристократии, можно было еще без большого труда объяснить историческим влиянием еврейства на французскую политику и на весь французский народ, столь сомнительный в отношении чистоты генофонда. Гораздо сложнее обстояло дело с так называемым римским носом и с характерной для него горбинкой. Римский нос представлял собой тоже несомненное отклонение от классической прямизны греко-нордического. Однако объяснять это причастностью римлян к еврейству было бы весьма неудобно с политической точки зрения да, пожалуй, и неубедительно – с научной. Лирическое описание мужественной красоты римского носа, в противовес грубой утолщенности и безобразию семитического, тоже не удовлетворяло пытливый и требовательный ум профессора Калленбрука, привыкший к строгим научным размежеваниям. Эпитеты вроде "ваяный" или "орлиный" были критериями, почерпнутыми скорее из области эстетики, нежели антропологии. Это слабое звено книги, в целом безусловно блестящей, стоило добросовестному профессору многих бессонных ночей нe только до, но и после выхода в свет его ученого труда. Принятая им в результате длительных исследований новая, более гибкая грань между греко-нордическим и семитическим типами носа устанавливала как основной критерий уже не самую по себе каверзную горбинку, а горбинку в сочетании с гипертрофией парных треугольных гиалиновых хрящей и позволяла, не кривя душой, поместить злополучный римский нос среди многочисленных мутаций греко-нордического. Дойдя до этого места в гранках и перечитав его заново, профессор призадумался. В связи с внесенными исправлениями, очевидно, придется изменить кое-что и в самом описании греко-нордического носа. Не отклоняясь от его идеальной античной прямизны, необходимо сделать некоторые уступки в пользу более распространенных, скажем, даже более вульгарных его разновидностей. Прообразом такого наиболее распространенного арийского носа мог великолепно послужить нос самого профессора Калленбрука, безукоризненно прямой, но немного мясистый, слегка утолщенный на конце. Дабы и в этом случае придерживаться в описании лишь точного языка науки, профессор достал из ящика скользящий циркуль, употребляемый в таких случаях антропометрами, и пошел к зеркалу, готовясь провести перед ним необходимые измерения. Но, взглянув в зеркало, он отшатнулся и со звоном выронил циркуль. Из трюмо глядело на него собственное, немного обрюзгшее лицо, с редкими волосиками, зачесанными на виски, и с коротко, по национальной моде, подстриженными усиками. Только над усами, на месте хорошо знакомого прямого, чуть угреватого носа, между испуганных глаз выдавался огромный крючковатый нос бесстыдно-семитского типа. Профессор потрогал нос рукой, надеясь, что таковой является следствием оптического обмана или минутной галлюцинации. Но – увы! – пальцы его нащупали большой мясистый крюк. Это не была даже римская горбинка, это был целый горб, нахально торчащий между мешковатых глаз, упругий кусок чужого мяса, плотно облегавший зловещую выпуклость парных треугольных хрящей! Профессор Калленбрук был человек верующий. Поэтому нет ничего постыдного и удивительного, что, разубедившись в достоверности собственных чувств, он инстинктивно вознес глаза к небу и три раза подряд плюнул в угол. Когда вслед за тем профессор Калленбрук опять посмотрел в зеркало, он удостоверился, что треть его лица по-прежнему занимает большущий семитский нос, красный, с еле заметными лиловатыми прожилками. Даже самое лицо профессора, всегда открытое и добродушное, дышащее чистокровным германским благородством, вдруг приобрело коварное семитское выражение. Профессор в сердцах сплюнул еще раз и, раздосадованный, отвернулся от зеркала. Не теряя надежды, что все это ему только мерещится, – может быть, у него просто повышенная температура, – профессор Калленбрук достал градусник и сунул его под мышку. С закрытыми глазами он досчитал до тысячи. Термометр показывал 37. Профессор еще раз подошел к зеркалу и с отчаянием рванул двумя пальцами бог весть откуда взявшийся незванный нос. Нос даже не дрогнул, видимо и не думая разлучаться с облюбованным местом на лице профессора. Более того, приняв прикосновение пальцев Калленбрука за естественный простонародный жест, он добродушно выпустил две сопли, которые профессор из врожденной опрятности вынужден был тут же вытереть платком с вполне понятной брезгливостью, с какой каждый из нас утирал бы чужие сопли. Тут уж не выдержали даже железные нервы Калленбрука, и профессор заплакал, с ужасом убеждаясь, что шмурыгает новоявленным еврейским носом, как своим собственным, и что слезы через носослезный канал преспокойно стекают под нижнюю носовую раковину, как будто знали эту дорогу с детства и не замечали здесь никаких перемен. Кто-то постучал в комнату. Профессор Калленбрук с ужасом закрыл нос рукой и покосился на дверь. Увидев человека, стоящего на пороге, он вскрикнул от неожиданной радости и с распростертыми объятиями бросился к нему навстречу. Действительно, провидение не могло придумать ничего более уместного: в минуту тяжелого испытания оно ниспослало ему друга.
* * *
Господин член судебной палаты Теодор фон-дер-Пфордтен остановил его жестом и, положа Калленбруку руки на плечи, мягко повернул его лицом к свету. Внимательно, как врач, он осмотрел нос профессора, наклоняя при этом свою седую голову то в ту, то в другую сторону, словно желал рассмотреть феномен со всех возможных точек зрения. Наконец, отойдя на несколько шагов и заложив руки за спину, он укоризненно покачал головой. – О Теодор! – глотая навернувшиеся слезы, воскликнул Калленбрук. – Ты видишь, что со мной случилось? Это произошло только что, за минуту до твоего прихода. Я сам не верил своим глазам. Скажи мне – отчего бы это? Разве с кем-нибудь в жизни случалось что-либо подобное? Господин фон-дер-Пфордтен без приглашения опустился в кресло и, закинув ногу на ногу, стукнул папиросой по крышке портсигара. – Да-а-а... – протянул он значительно и задумчиво выпятил губу. Сказав это, он снова погрузился в длительное молчание, время от времени пуская в воздух аккуратные кольца дыма, – знаменитые пфордтеновские кольца, которые спорщики в "Клубе господ" на пари надевали по дюжине на биллиардный кий. Профессор Калленбрук стоял как на иголках, не спуская глаз с выпяченных губ друга, в ожидании, что вот-вот на его наболевшее сердце польется сладостный бальзам утешения. – Не было ли в твоей семье с отцовской или, может быть, с материнской стороны какого-нибудь предка еврея? – медленно произнес господин член судебной палаты фон-дер-Пфордтен. Профессор Калленбрук от неожиданности присел на стул. – Теодор! – воскликнул он укоризненно. – Как ты можешь говорить подобные вещи! Ты же знаешь прекрасно всю мою семью. Разве мой покойный отец не был близким другом твоего покойного отца? – Может быть, какой-нибудь дедушка или прадедушка, которого я не имел удовольствия знать? – холодно допытывался фон-дер-Пфордтен. – Ты оскорбляешь меня! – выкатывая грудь, петушился профессор. Огромный крючковатый нос на его бледном арийском лице даже покраснел от возмущения. – Я не ожидал этого от тебя, Теодор! – О, знаешь, в наше время... – пожал плечами приятель. – Да и потом это противоречит здравому смыслу. Разве от этого на пятидесятом году жизни может внезапно перемениться нос? – Не скажи! Это вполне возможно, – с убийственной уверенностью настаивал седой господин. – Большинство наследственных признаков дает о себе знать именно в зрелом возрасте. Все дело в генотипической предрасположенности. – Но ведь у меня – клянусь тебе! – это произошло совершенно внезапно. Только что я отобедал в кругу семьи, сел с чашкой кофе просматривать гранки – и вдруг... – Это всегда так бывает, – неумолимо подтвердил господин член судебной палаты. – Конституциональные особенности проявляют себя иногда даже в более позднем возрасте, чем у тебя. Например, у моего покойного дедушки, известного бонвивана, гехаймрата Альберта фон-дер-Пфордтен, бессменного посла его величества короля Пруссии при турецком дворе, на шестидесятом году жизни выскочила однажды на лбу препротивная шишка. И что же! Порывшись в хрониках нашей семьи, он установил, что точно такую же шишку имел над левым глазом его прадед, рыцарь Мальтийского ордена, Густав фон-дер-Пфордтен, который, по словам летописцев того времени, вынужден был даже заказывать себе шлемы особого фасона. – Да, но одно дело шишка, а другое – нос... – уже слабо защищался Калленбрук. – Ни у одного из моих предков никогда не было такого носа. – Это можно проверить, – услужливо предложил господин член судебной палаты. – Нет ничего проще, как по актам гражданской записи восстановить точную родословную. Господин фон-дер-Пфордтен достал золотые часы и поднялся с кресла: – Еще не поздно. Можем сходить сейчас же и выяснить это, не откладывая. – Хорошо, пойдем! – торопливо, хотя и без особого энтузиазма согласился Калленбрук. – По крайней мере ты убедишься в нелепости твоих инсинуаций. Но... как же я выйду на улицу с таким носом? – Поднимешь воротник. Кстати уже смеркается. Профессор доктор Отто Калленбрук, по самые глаза закутанный шарфом, с поднятым воротником пальто, пропустил своего друга и вышел за ним на лестницу. Он не благословлял больше провидение, в тяжелую годину пославшее ему фон-дер-Пфордтена. Охотнее всего он отвязался бы от этого настойчивого господина, вместо утешения заронившего в его душу змеиный клубок сомнений. Он с ужасом подумал, что постигшее его из ряда вон выходящее горе, которое можно было известное время держать в тайне, станет теперь достоянием всего города. Пфордтен раструбит об этом на всех перекрестках, что, при его огромных связях в руководящих кругах партии, не доставит ему особого труда. Если бы столь невероятный слух распространял кто-либо другой, ему могли б еще не поверить. Но Теодору фон-дер-Пфордтену, автору первой национал-социалистической конституции, законодателю славной мюнхенской революции 9 ноября 1923 года, участнику незабываемой битвы у Фельдгернгалле, – нет, Теодору фон-дер-Пфордтену без колебания поверит всякий! Тут профессора вдруг осенила уже совсем странная, ни на что не похожая мысль: "Постойте, да ведь фон-дер-Пфордтен, если мне память не изменяет, был убит в битве у Фельдгернгалле!.." Профессор Калленбрук застыл с поднятой ногой на ступеньке лестницы. Он хотел было повернуть назад, разыскать в шкафу "Национал-социалистический справочник" и посмотреть в "Жизнеописаниях наших вождей", действительно ли погиб, или остался в живых его друг Теодор фон-дер-Пфордтен. Но тут спускавшийся по лестнице впереди него седой господин обернулся и остановился тоже. – Может быть, ты раздумал? – спросил он с нескрываемой иронией. – Можем вернуться, я не настаиваю. – Нет, нет! Что ты! – заторопился Калленбрук. Он засеменил по ступенькам вниз, не спуская недружелюбных глаз с бронированного затылка фон-дер Пфордтена. В прорезь между полями касторового котелка и крахмальным воротничком пухлой розовой складкой выпирала шея.
* * *
На дворе моросил дождь. В жидких сумерках внезапно зажглись фонари. Фонари стояли двумя рядами, как долговязые солдаты в стальных шлемах, вспыхнувших в темноте под лучом прожектора. У профессора Калленбрука было ощущение, что его ведут сквозь строй. На перекрестке два корпоранта в цветных шапочках методически, без увлечения избивали палками небольшого человечка, заслонившего голову рукой. Юноша в зеленой бархатной шапочке приговаривал при этом назидательно: – Переходи, проклятый жид, на другую сторону, когда мы идем! Не болтайся под ногами! Третий юноша, в красной шапочке, стоял поодаль в позе объективного наблюдателя и ограничивался лаконическими советами вроде: – Бей по переносице! Или: – Двинь-ка еще раз в левое ухо! В центре перекрестка стоял полицейский в лакированной каске, невозмутимо неподвижный, как статуя, с томно свисающей у пояса резиновой дубинкой. Бедный профессор Калленбрук ушел с глазами в свой шарф и проскользнул мимо занятых корпорантов. Он ускорил шаг, желая нагнать опередившего его фон-дер-Пфордтена. Но тот немедленно тоже прибавил шагу, и Калленбрук понял, что его друг нарочито не хочет идти с ним рядом. Пройдя еще один квартал, господин фон-дер-Пфордтен свернул в ворота какого-то большого, слабо освещенного сада. Судя по расположению, это был Тиргартен, хотя он походил скорее на ботанический сад. На это указывали растущие в нем деревья самых причудливых и разнообразных форм. Там были деревья громадные, как баобабы; были тонкие и высокие, как кипарисы; были и такие ветвистые снизу и оголенные у верхушки, что казалось, растут они вверх ногами, и были, наоборот, ощипанные снизу и кудластые наверху, как хамеропсы; были скрюченные в одну сторону, как гигантские кусты саксаула, и были шарообразные, словно подстриженные искусной рукой садовника. Все деревья увешаны были сверху донизу не то шишками, не то фруктами, – в точности разглядеть не позволяло слабое освещение. В середине усыпанной гравием площадки возвышался круглый киоск со множеством окошек. Господин фон-дер-Пфордтен остановился около одного из них и подождал запыхавшегося Калленбрука. – Здесь вы получите любую справку, – указал он профессору на освещенное окошко и видневшуюся в нем голову огненно-рыжего, мордастого чиновника с усами а ля кайзер Вильгельм. Веснушки лежали на лице чиновника, как медные пятаки на подносе. – То есть как? – удивился Калленбрук. – Вы же хотели повести меня смотреть акты гражданской записи? – Совершенно верно. – Но ведь, если не ошибаюсь, это Тиргартен! – недоумевал профессор. – Не ошибаетесь. Раньше здесь был действительно Тиргартен. Мы переделали его в генеалогический сад. – Ге-не-а-ло-ги-че-ский сад? – в изумлении переспросил Калленбрук. – Так точно. Разве вы об этом не слыхали? Это изумительное достижение коммунального хозяйства нашего города и подлинный триумф нашей администрации. Вместо того чтобы в каждом отдельном случае рыться в разрозненных актах метрических записей, разбросанных к тому же по десяткам архивов, вы приходите сюда. Каждый берлинец может найти здесь свое генеалогическое дерево. Оно пластически представит ему всю его родословную вспять до десятого колена. Вам достаточно заполнить вот эту анкету. Пфордтен подсунул Калленбруку один из лежавших перед окошком бланков и, обмакнув перо, услужливо подал его профессору: – Пожалуйста, вот здесь: имя, фамилия, год и место рождения, имена родителей, девичья фамилия матери... Остального можете не заполнять. Ниже: на предмет чего требуется справка, – подчеркните первый вопрос: "Имеются ли у указанного лица предки еврейского происхождения?" Больше ничего. Десять пфеннигов за справку... Господин чиновник, будьте любезны! Профессор Калленбрук с трепетом посмотрел на раскрывшуюся пасть пневматической трубы, в которую скучающий огнеусый чиновник механическим жестом опустил его анкету. Труба глотнула и закрылась. Профессор в изнеможении опустился на скамейку. Ровно через пять минут чиновник окликнул его по фамилии и вручил требуемую справку. На обороте вопросника значилось: "Дед именуемого лица по отцовской линии – Герман Калленбрух, сын Исаака Калленбруха и Двойры, рожденной Гершфинкель. Родился в 1805 г. в Золингене. В 1830 г. переселился в Берлин. В 1845 г. принял евангелическое вероисповедание и переменил фамилию Калленбрух на Калленбрук. Смотри генеалогическое дерево № 783211 (квартал XXVII, аллея 18-я)". – Это неправда! Это поклеп! – завопил Калленбрук, размахивая бланком перед усами равнодушного чиновника. Шарф, окутывавший лицо профессора, размотался и возмущенно затрепетал на ветру. – Как вы смеете! Я знал лично моего покойного дедушку! Чиновник поднял на него скучающие глаза. – Прошу не шуметь! – сказал он строго. – Если вы не доверяете нашей справке, купите себе зеркальце. Профессор Калленбрук поспешно упрятал в шарф свой злополучный семитский нос и без слов отошел от окошка. – Пойдемте разыщем ваше генеалогическое дерево, – потянул его за рукав фон-дер-Пфордтен. – Здесь точно указана аллея. В генеалогическом дереве не может быть ошибок. Каждый месяц на основе вновь разысканных документов в него вносят соответствующие поправки. Он увлек за собой осунувшегося и сгорбленного Калленбрука в лабиринт тускло освещенных аллей... – Здесь, – воскликнул услужливый член судебной палаты. Он остановился у большущего дерева, похожего на обыкновенную ель, сверху донизу увешанную шишками. – Сейчас посмотрим. Внизу на дощечке с номером должен быть штепсель. Господин фон-дер-Пфордтен наклонился. Щелкнул выключатель, и дерево вспыхнуло ярким электрическим светом. – Пожалуйста! Полюбуйтесь! Профессор Калленбрук от неожиданного света зажмурил глаза. Это походило на настоящую рождественскую елку. То, что бедный профессор в темноте принял за шишки, оказалось при свете человеческими фигурками из пластмассы, одетыми с кропотливой точностью по моде своей эпохи. На сучках и ветках слева восседали, как канарейки, маленькие бюргеры в желтых жилетах и клетчатые матроны в высоких чепцах, похожие на удодов. На верхней ощипанной ветке одиноко, как сыч, сидел неисправимый холостяк дядя Грегор, худенький, с большущей головой и пышными седыми бакенбардами. Сухая тетка Гертруда в неизменной черной юбке с хвостом, как у трясогузки, кидала со своего сучка возмущенные взгляды на зябко нахохлившегося супруга, дядю Пауля, словно и на этот раз он, а не кто иной, поставил ее в такое неудобное положение. Зато по правую сторону, – о боже! – по правую, подвешенные к веткам за шею (видимо, в порядке запоздалого наказания за злостную порчу германской расы), висели целыми гирляндами грустные маленькие евреи в ермолках и лапсердаках, один даже, – профессору это запомнилось особенно четко, – в настоящей шапке раввина с меховой опушкой. Бедный профессор Калленбрук испустил душераздирающий крик и, закрыв лицо руками, упал без чувств.
* * *
Придя в себя, он сообразил, что сидит на скамейке. Перед ним стоял Теодор фон-дер-Пфордтен и, жестикулируя, видимо, давно уже убеждал его в чем-то весьма настоятельно: – ...Я веду все это к тому, что во имя той капли германской крови, которая течет в ваших жилах, вы должны решиться без колебания. Вспомните ваши собственные великолепные слова о необходимости освободить германский народ от неполноценных элементов! Не вы ли писали о героях великой войны инвалидах, что люди, во имя защиты родины показавшие однажды мужество и презрение к смерти, должны проявить его вторично, лишив себя жизни, чтобы перестать быть бременем для Третьей империи? – Нет, это не я писал, уверяю вас! Это Эрнст Манн! – пытался возразить профессор. – Тем лучше. Я рад, что эти блестящие слова исходят от чистокровного немца. Но ведь в дискуссии о неполноценных вы целиком солидаризировались с Эрнстом Манном, с профессором Ленцем и другими истинными германцами. Вы даже не раз отстаивали публично их точку зрения. Разве это не так? – Да, это так... – удрученно подтвердил Калленбрук. – Вот видите! Представьте, как обрадуются и какой вой поднимут враги национал-социалистической Германии, узнав, что один из виднейших теоретиков и идеологов расизма оказался... евреем. Вы понимаете сами, вы должны исчезнуть, и исчезнуть возможно без шума, пока все это дело не стало еще достоянием гласности. Я мог бы вам одолжить свой револьвер, но слишком откровенное самоубийство наши враги не преминули бы тоже использовать для новых нападок на Третью империю. Разумнее всего, если вы сумеете придать вашей смерти безобидную окраску несчастного случая. Я рекомендовал бы вам кинуться под поезд или утопиться в Шпрее. Всем известно ваше пристрастие к рыбной ловле, и это не вызовет особых подозрений. – Но моя жена, мои дети! – в отчаянии простонал профессор. – О, мы не оставим их, можете быть покойны. Детей ваших через некоторое время мы переведем во вспомогательные школы... – Во вспомогательные школы? Но ведь там стерилизуют! – взмолился Калленбрук. – Вы понимаете сами, мы не можем допустить дальнейшего засорения германской расы элементами еврейского происхождения. В вашей последней книге вы очень правильно подошли к этому вопросу... Что же касается вашей жены, она как безупречная немка и женщина относительно молодая сможет еще дать Германии не одного бравого арийского потомка. После вашей смерти мы подыщем ей достойного мужчину. Кстати, господин регирунгсрат Освальд фон Вильдау, великолепный экземпляр чистокровного германца, всегда, кажется, дарил ее своим вниманием. – Освальд фон Вильдау! – возмутился профессор. – Но ведь он женат! – Какие пустяки! – пожал плечами фон-дер-Пфордтен. – И кто это говорит? Профессор Калленбрук! Не вы ли сами неопровержимо доказали в своей последней книге, что в интересах чистоты расы круг производителей должен быть ограничен небольшим количеством избранных мужчин? – Нет, клянусь вам, это не я писал! Вы путаете! Это Миттгард! – Великолепно. Но вы цитировали его в своей книге. Разве вы не ссылаетесь в ней неоднократно на его "Путь к обновлению германской расы"? Профессор смиренно поник головой. Скорчившись, он сидел на скамейке, словно весь ушел в воротник пальто. Оспаривать собственные аргументы не имело никакого смысла. К тому же после всего, что случилось, от Теодора фон-дер-Пфордтена все равно ему не уйти... Тогда, как последний луч надежды, в голове Калленбрука опять промелькнула странная мысль: "А что, если фон-дер-Пфордтен действительно был убит в битве у Фельдгернгалле?.." Профессору показалось даже, что он припоминает какой-то некролог в какой-то гнусной оппозиционной газетке: "Член судебной палаты господин Теодор фон-дер-Пфордтен, автор знаменитой национал-социалистической конституции (на основании которой треть населения Германии объявлялась вне закона и убивать ее разрешалось каждому встречному!), погиб – о, ирония судьбы! – от руки блюстителя порядка: убит во время пивного путча шальной полицейской пулей, не дождавшись проведения в жизнь своей кровожадной конституции..." Профессор Калленбрук с усилием напрягал память. Кажется ему это или это было в действительности? Он не слушал уже, что говорил фон-дер-Пфордтен, не перестававший апеллировать к его капле германской крови. Профессор решил выждать и ошарашить противника неожиданным вопросом. Если Пфордтен смутится, значит, он действительно умер, и тогда его свидетельство и его широкие связи не так уж опасны. – Я сказал вам, кажется, все, что обязан был сказать, – натягивая перчатки, поклонился фон-дер-Пфордтен. – Извините, что не пожму на прощание вашу руку. Вы сами понимаете, это противоречило бы моим убеждениям. Послушайтесь моего дружеского совета и сделайте это сегодня же вечером, чем скорее, тем лучше. Должен вас предупредить: в случае, если у вас не хватит мужества умереть самому, партия вынуждена будет вам в этом помочь... – Вам легко об этом говорить, – в последней попытке самозащиты, не спуская глаз с Пфордтена, выпалил Калленбрук. – Если не ошибаюсь, вам лично уже помог в этом однажды некий полицейский. Вы ведь давно умерли, господин фон-дер-Пфордтен! Калленбрук подался вперед в ожидании эффекта удара. – Истинные национал-социалисты не умирают, – уклончиво ответил фон-дер-Пфордтен, приподымая котелок. Он повернулся и медленно исчез в глубине полутемной аллеи, оставив обуреваемого сомнениями Калленбрука в прежней мучительной неуверенности.
* * *
Оставшись один, профессор Калленбрук долго сидел, погруженный в горькое раздумье. "В конце концов партия за мои заслуги могла бы сделать для меня исключение... – сказал он себе после противоречивых размышлений. – Может быть, мне следовало бы добиться аудиенции у вождя? Разве бессмертный Заратустра национал-социализма Фридрих Ницше не происходил из польской семьи Нецких? Польское происхождение, если разобраться, не намного лучше еврейского. Прибавить к польскому происхождению Ницше его ярко выраженную шизофрению, и шансы станут почти равными... О боже! – встрепенулся профессор. – Я даже думать стал, как еврей! Разве раньше я осмелился бы когда-либо так подумать о нашем великом учителе? Нет, фон-дер-Пфордтен прав! Наследственный яд еврейства уже отравил мою германскую душу. Я больше не хозяин своим мыслям. Нет для меня спасения! Если я не покончу с собой, они все равно сделают это за меня..." С тяжелым вздохом он поднялся со скамейки и, сутулясь, поплелся вон из сада по направлению к Шпрее. Однако ноги по старой привычке привели его к пивной Левенброй. Большие часы на углу показывали семь. Да, это было как раз обычное время, когда завсегдатаи круглого стола в пивной Левенброй, члены-основатели Общества борьбы за чистоту германской расы, собирались за кружкой-другой потолковать о высоких материях и обсудить текущие вопросы движения. Не дальше как вчера он сидел здесь в своем уютном кресле, имея по левую руку профессора Себастьяна Мюллера, по правую – бравого доктора Фабрициуса Гиммельштока, редактора "Германского медицинского еженедельника" и автора нашумевшего "Евгенического исследования состава семей всей прусской полиции", – сидел и спокойно обсуждал вместе с ними экстренные меры выправления катастрофической статистики, согласно которой семьи прусских полицейских размножаются в три раза медленнее, чем семьи простых рабочих. При виде вывески "Левенброй" профессора Калленбрука захлестнул рой навязчивых воспоминаний, вызывая на его глазах слезы умиления. Его непреодолимо потянуло еще раз, хотя бы через витрину, бросить прощальный взгляд внутрь знакомой пивной, на коллег, сидящих за столом. Да, они сидели там, как обычно, вокруг своего любимого стола с неизменной дощечкой "занято". Профессор с волнением увидел свое пустующее кресло. Зная врожденную аккуратность Калленбрука, они, должно быть, теряются сейчас в догадках, что могло ему помешать быть в эту минуту среди них. Все почти были в сборе. Не хватало лишь его да бравого доктора Гиммельштока, задержавшегося, очевидно, в своей редакции. В больших граненых кружках золотела янтарная влага. Бедный профессор явственно ощутил во рту ее горьковатый привкус и провел языком по губам. Господин юстицрат Нольдтке держал в руках пухлую неразрезанную книгу и, ударяя по ней ладонью, доказывал что-то круглолицему профессору Мюллеру с пасторальным венчиком седых волос, всклокоченных вокруг лысины. Профессор Калленбрук привстал на цыпочки и прильнул к стеклу, желая разглядеть название книги. Прикосновение холодного стекла вернуло его мгновенно из сферы умильных грез в мрачную действительность. – Вы что тут делаете? – раздался за его спиной знакомый голос. Профессор Калленбрук обернулся. Перед ним стоял бравый доктор Гиммельшток, как всегда одетый с иголочки, в новой фетровой шляпе, чуть сдвинутой на затылок. – Ослепли? – указывал он палкой на надпись в витрине: "Евреям вход воспрещен". – Кажется, ясно? – ...Вы... не узнаете меня? – растерянно пролепетал Калленбрук. – У меня нет и не может быть знакомых среди представителей вашей расы! – с достоинством смерил его взглядом Гиммельшток. – Проходите и не портите нам вида на улицу! Он отстранил Калленбрука палкой и исчез в дверях пивной. Профессор Калленбрук отшатнулся, задев одного из прохожих. Тот оттолкнул его с такой силой, что бедный ученый растянулся во весь рост под одобрительный хохот зевак. От удара о тротуар у профессора выскочила искусственная челюсть. Он пополз было за ней на четвереньках, но кто-то предусмотрительно поджигнул ее ногой на середину улицы, под проезжающие автомобили. Профессор Калленбрук подумал, что утопиться можно и без челюсти, и, встав на ноги, торопливо свернул в первую узкую улочку. Стараясь пробираться незамеченным, после нескольких минут ходьбы он спустился к Шпрее. На черной поверхности реки плавали жирные блики фонарей. Профессор остановился на мосту. Внизу чавкала вода, проделывая явственные глотательные движения. Волны столпились вокруг быков моста, словно дожидались здесь профессора Калленбрука, и, не стесняясь его присутствием, уже смаковали его несколько полное, хорошо сохранившееся для своего возраста пятидесятилетнее тело. Такое грубое равнодушие к человеческим переживаниям показалось профессору оскорбительным. Он торопливо прошел мост, решив покончить с собой где-нибудь в другом месте. Он спустился на набережную и долго шел вдоль реки, от времени до времени останавливаясь и высматривая подходящее местечко. Река забегала вперед и, смачно облизываясь, поджидала его на каждом повороте. После длительных поисков он облюбовал себе, наконец, укромный уголок настоящую пристань самоубийцы, когда до его ушей долетел топот шагающих ног и звуки хоровой песни. Это была его любимая песня – песня Хорста Весселя, неоднократно исполнявшаяся в пивной Левенброй с неизменным успехом и не без участия профессора Калленбрука. Он мысленно пропел первые строки. Вдруг он заметил, что пустынная до сих пор набережная стала быстро оживляться. По тротуарам и по мостовой врассыпную бежали люди. С шумом захлопывались окна и ворота домов. Песня Хорста Весселя слышалась все ближе. Профессор Калленбрук неожиданно очутился среди бегущих людей. Кто-то крикнул ему в ухо по-еврейски: – Чего стоишь? Беги! Профессор хотел было обидеться, что его принимают за еврея, но не успел. Охваченный паническим ужасом, он, не размышляя, пустился во весь мах вслед за другими. Количество бегущих таяло, растворяясь в переулках и подворотнях. Профессор Калленбрук не знал, куда ему свернуть, не знал даже точно, где он находится. Измученный одышкой, он прислонился к фонарному столбу, жадно хватая ртом воздух. – Беги! – крикнул промчавшийся мимо мужчина. Профессор послушно пробежал еще несколько шагов и, наконец, без сил опустился на край тротуара. Мужчина, опередивший его, остановился в нерешительности, потом вернулся и, взвалив к себе на плечи Калленбрука, побежал дальше. Они свернули в какой-то узенький переулочек, и мужчина с Калленбруком на спине нырнул в большие темные ворота, пропахшие чесноком и кошками. Во втором дворе, на черной лестнице, он посадил Калленбрука на ступеньки. Оба дышали долго и часто, вслушиваясь в нарастающие звуки хоровой песни Хорста Весселя, любившего стихи, вино и девочек. Песня прогремела мимо под трещотки свистков и звон битых стекол и постепенно стала удаляться. – Пойдем, – шепнул мужчина. Он поднялся, поманив за собой Калленбрука. Они вскарабкались по узкой крутой лестнице на четвертый этаж. Профессор взбирался с трудом. Со студенческих времен ему не приходилось так много бегать. Пройдя темный коридор, мужчина постучал в одну из дверей. Дверь открыли не сразу. Люди за дверью долго выспрашивали по-еврейски пришедшего. Наконец, скрипнул засов...