355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Кагарлицкий » Политология революции » Текст книги (страница 9)
Политология революции
  • Текст добавлен: 16 апреля 2017, 16:00

Текст книги "Политология революции"


Автор книги: Борис Кагарлицкий


Жанр:

   

Политика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Превращение широкого левого движения в сумму «специфических» движений не гарантирует даже поддержки соответствующих «специфических» групп, которые вполне могут найти другие способы самоорганизации и самовыражения. Нужно не механическое «объединение», а сотрудничество на основе стратегической инициативы. Речь идет не о механическом руководстве «специализированными» движениями и «фронтами партии» («front organizations»), практиковавшемся во времена Коминтерна. Напротив, ключевым вопросом трансформации левого движения в XXI веке является создание новых возможностей и перспектив, которые различные группы и силы будут использовать самостоятельно. Это действия могут создать в обществе резонанс, стимулируя эскалацию требований и самоорганизацию (как во время революции 1905 года в России, где были революционные партии, но не было «авангарда»).

По мере того, как противоречия identity politics становятся все более очевидными, возникает потребность в межэтнической и межгрупповой солидарности. Так, некоторые авторы стремятся предложить новый, более широкий подход, предполагающий поиск новых, объединяющих «идентичностей».[139]139
  См.: Marable М. Race, Identity and Political Culture. Цит. по: Socialist Review (S.F.). 1995. № 2. P. 48.


[Закрыть]
Однако это выдает как раз кризис identity politics. Идентичность вообще невозможно конструировать искусственно – иначе она оказывается плодом воображения или результатом сознательного сговора политических карьеристов. Если идентичность можно произвольно менять, переосмысливать, включать (следовательно, и исключать) те или иные категории людей, это значит, b что эти «identities» имеют мало общего с реальной идентичностью людских масс. В действительности идентичность складывается исторически, изменяется очень медленно под влиянием коллективного и личного опыта.

Эрнесто Лакло и Шанталь Муфф подчеркивают, что единство должно быть достигнуто через «гегемонию демократических ценностей» и таким образом, чтобы обязательно обеспечивалось «равновесие между разными видами борьбы».[140]140
  Mouffe Ch. The Return of the Political. L., 1988. P. 19, 18.


[Закрыть]
Проблема в том, что при всей необходимости защиты прав той или иной ущемленной группы, для общества их проблемы не равнозначны. Именно поэтому любая серьезная стратегия предполагает выделение главных противоречий и стратегических общих задач, решая которые мы получаем возможность решить и другие. Иными словами, стратегия – это иерархия целей. Вопреки представлениям революционеров прошлого, победа на одном фронте не обеспечивает автоматически победу на другом – так, эмансипация трудящихся сама по себе еще не есть решение «женского вопроса». В этом смысле феминистская и постмодернистская критика старого социализма закономерна и справедлива. Но иерархия целей все равно неизбежна, ибо без нее невозможно преобразование сложных и взаимосвязанных структур.

Исторически общая демократическая и «гражданская» культура как раз складывается в результате совместной борьбы. А представление о равноважности всех движений исключает возможность гегемонии.

К середине 1990-х годов из наступательных стратегий концепции «радикальной демократии», «политики идентичности» и «самоутверждения» (affirmative action) превратились в оборонительные. Неолиберальная политическая стратегия включала в себя поощрение «многообразия» в рамках «открытого общества», но лишь до тех пор, пока «многообразие» и культурный плюрализм были необходимы в качестве средства борьбы против «униформирующего» и «обезличивающего» коммунизма и традиций социал-демократического рабочего движения. В условиях второй половины 90-х годов отношение элит к различным программам, направленным на защиту специфических интересов меньшинств, изменилось. С одной стороны, коммунизм побежден в мировом масштабе. А с другой стороны, благодаря экономической либерализации и приватизации количество ресурсов, которые можно отвлечь на любые социальные и культурные программы, резко сократилось. С точки зрения идеологии неолиберализма, любые интересы наилучшим образом могут быть реализованы через рыночный механизм, а любые программы и меры, противоречащие естественному функционированию рынка, в лучшем случае неэффективны, а в худшем случае наносят вред тем самым слоям, которым должны-помочь. Иными словами, программы борьбы с бедностью наносят ущерб самим же бедным (снижая их конкурентоспособность на рынке и стимулы к труду, то же относится к женщинам, неграм, гомосексуалистам и т. д.). В такой ситуации из способа исправления несправедливости общества «позитивная дискриминация», политика самоутверждения и т. д. превратились в попытку сдержать неоконсервативную волну и сохранить завоеванные позиции для конкретных групп. Приход к власти социал-демократов в Англии и Германии мало изменил ситуацию по существу. Хотя администрация Тони Блэра в Британии официально взяла на вооружение целый ряд идей, сформулированных идеологами «радикальной демократизации» и постмодернистской левой, на практике это выразилось лишь в резком увеличении числа женщин в лейбористской фракции парламента. Одновременно социальные программы, затрагивающие интересы работающих женщин, продолжали урезаться.

Фрэнсис Фукуяма, заявивший, что конец коммунизма является и концом истории, предупреждал, что через некоторое время история может начаться снова. Данное пророчество сбылось значительно быстрее, чем хотелось бы его автору. Если исторический процесс продолжается, то неизбежно встает и вопрос об альтернативах неолиберализму и капитализму, ибо ничто не вечно, а развитие общества невозможно отменить декретом. Точно так же встает и вопрос об актуальности марксизма как теории исторического анализа, на основе которой могут быть сформулированы политические стратегии левых. После краха «социального государства» мир не стал ни стабильнее, ни справедливее, ни даже свободнее, ибо превращение насилия в норму общественной жизни обесценивает гражданские свободы. Но, обличая пороки нового мирового порядка, левые не решаются противопоставить им собственную идеологию. Американец Роджер Бербак и никарагуанец Орландо Нуньес видят единственную альтернативу неолиберализму в стихийных движениях, выражающих базовые потребности народа. Новое, более справедливое, общество «родится из соединения разных национальных, этнических и культурных движений по всему миру».[141]141
  Burbach R., Nuñez О., Kagarlitsky В. Globalisation and its Discontents. The Rise of Postmodern Socialism. L.: Chicago, 1997. P. 145. Будучи одним из соавторов книги, в своей главе о Восточной Европе я попытался предложить иное видение альтернативы. Эти очевидные противоречия в тексте (отчасти отмеченные в предисловии Бербака), однако, придали книге еще более постмодернистский вид. Австралийский рецензент книги Пол Кларк не без ехидства заметил: «Довольно странно участвовать в сочинении книги, с которой ты принципиально не согласен, но так получилось» (Green Left Weekly. May 19.1997. P. 25). Беда в том, что острота и непримиримость противоречий между постмодернистскими интерпретациями социализма и марксизмом стали для меня очевидны именно в процессе работы с Бербаком и Нуньесом. Более подробно мои разногласия с Бербаком и Нуньесом были изложены в книге Kagarlitsky В. New Realism, New Barbarism. L.: Pluto Press, 1999.


[Закрыть]

Показательно, что Бербак и Нуньес сознательно не упоминают социальных движений. Им кажется вполне естественным, если экономические преобразования будут результатом культурных требований. Социальную солидарность заменяет культурно-этническая. Несмотря на то что многие из этнических движений откровенно реакционны, левые не находят в себе сил осудить их, ибо сами потеряли психологическую и моральную опору, которую раньше давало им порой упрощенное, но достаточно ясное видение мира, сформировавшееся в рамках марксистской традиции. Без привычных принципов социализма у них уже нет ни четких критериев прогрессивности и реакционности, ни даже серьезного представления о той роли, которую подобные движения играют в системе мирового порядка/беспорядка.

С другой стороны, часть западных авторов подчеркивает необходимость, переосмыслив теорию классовой борьбы с точки зрения постмодернистской критики и опыта новых социальных движений, все же сохранить классовый подход. «Признавая, что различные идентичности и социальные движения не могут быть сведены к классовой борьбе, марксисты одновременно могут ответить на вопрос о том, как различные формы социальной, культурной и этнической идентичности влияют на характер классовой эксплуатации. На этой основе мы сможем понять, каким образом новые социальные движения могут способствовать радикальным переменам и освобождению трудящихся».[142]142
  Marxism in the Postmodern Age: Confronting the New World Order/ Ed. by A. Callari, S. Cullenberg, C. Biewener. N. Y. & L.: Guilford Press 1995. P. 7–8.


[Закрыть]

Для Маркса и социалистов первой половины XX века было очевидно, что далеко не любой протест против капитализма прогрессивен. Марксистская традиция, с одной стороны, признает историческую роль капитализма как силы, способствовавшей развитию современных форм жизни. А с другой стороны, социалисты были убеждены, что до тех пор, пока борьба против угнетения не будет одновременно борьбой за новое общество, она обречена на поражение. Отказ от марксистской традиции и теории социального прогресса неизменно сопровождается критикой содержащихся в них «утопических элементов». Вне зависимости от того, насколько представления Маркса о социализме формировались под влиянием его утопических предшественников, оценка социалистического проекта как «утопии» вовсе не означает искоренения утопизма в массовом сознании. Дискредитация прогрессивного утопизма на уровне массового сознания всегда имеет только одно неизбежное последствие: его место занимает реакционная утопия.

Главной заслугой социал-демократии на рубеже XIX и XX веков Ленин считал соединение марксизма с рабочим движением. Как представитель просветительской традиции он был убежден, что пролетарское сознание просто вносится в массы интеллигенцией. На самом деле, как это отмечал еще Плеханов, процесс был обоюдным. Массы не могут разрабатывать теорию, но без связи с массовым движением теория мертвеет. Став идеологией рабочего движения, сами идеи Маркса пережили трансформацию, стали марксизмом.

Совершенно естественно, что теоретики, как правило, оказываются радикальнее практиков. Еще Маркс делал различие между компромиссом в политике и в мышлении. Если для политика компромисс допустим, то мыслителя должен предохранить от него «простой моральный такт».[143]143
  Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 16. С. 31.


[Закрыть]
Политика – это искусство компромисса, и уже в этом заложена возможность «развода» Между теорией и практикой. Конкретные действия Ленина, Троцкого или Грамши далеко не обязательно вытекали из их теоретических построений (что, кстати, великолепно иллюстрируется контрастом между их собственными текстами, написанными в «периоды действия» и в «тюремно-эмигрантские» периоды). Однако для представителей классического марксизма практическое действие все же оставалось тесно связано с теоретическим поиском. В послевоенный период эта связь оборвалась.

Марксизм действительно потерпел историческое поражение, но не в конце 1980-х годов, когда рухнула Берлинская стена, а гораздо раньше, когда теория вновь отделилась и изолировалась от движения. Это произошло не только на Востоке в ходе создания сталинского «марксизма-ленинизма». На Западе академический марксизм уже в 30-е годы стал достоянием университетских кружков, тогда как общие «классические» формулы остались не более чем мертвым ритуалом для социал-демократии и коммунистических партий.

В 1990-е годы ритуалы были отброшены. Сделать это было легко именно потому, что никто уже давно не задумывался об их смысле. Мы вернулись к исходной точке, когда теория и массовое движение разобщены. Но они не разделены непреодолимой стеной. Из того, что значительная часть трудящихся имеет смутное представление о социалистических идеях, вовсе не следует, будто эти идеи невозможно успешно проповедовать.

«Автономный марксизм»

Меняющаяся политическая ситуация вела и к смене интеллектуальной моды. Если в начале 1990-х популярностью пользовались постмодернистские авторы, то десятилетие спустя бестселлерами становились книги, обильно сдобренные марксистской терминологией. Алекс Каллиникос ехидно заметил, что после начала нового подъема левого движения «постмодернизм стал историей».[144]144
  Каллиникос А. Антикапиталистический манифест. М. Праксис, 2005. С. 21.


[Закрыть]
Это течение еще сохраняется в качестве реликтовой интеллектуальной формы, но лишь потому что на протяжении 1990-х годов оно успело пустить корни во многих американских университетах.

Однако до окончательного крушения постмодернизма было еще далеко, да и о «возвращении» марксизма говорить было рано. Интеллектуальным бестселлером начала XXI века стала «Империя» Майкла Хардта и Антонио Негри, авторы которой объявляли себя последователями марксистской традиции, но переосмысливали ее в духе идей «автономизма» 1970-х годов. Для «левого» постмодернизма появление книг Хардта и Негри было чем-то вроде «жизни после смерти». Объявив себя последователями Маркса, модные писатели, по существу, взяли за основу своей конструкции набор постмодернистских идей, прямо противоположных марксизму.

До появления книги Хардта и Негри говорить о существовании какой-то особой «автономистской» теории не приходилось, хотя в качестве общественного движения «автономное действие» было реальностью в Германии, Италии и других западных странах. Как и многие другие общественные течения 1970-х годов, оно было порождено поражением революции 1968 года. «Автономные» группы негативно относились к историческим левым партиям, причем эта неприязнь к парламентской политике превращалась у них в отрицание организованной политики как таковой. Вместе с партиями и политической борьбой ненужным становилось и стратегическое мышление, что предопределяло, в конечном счете, и отсутствие систематической теории. Заменой им служило непосредственное действие, не обремененное тактическими соображениями и стратегическими концепциями. «Побочным детищем» идеологии «автономизма» принято было считать левый терроризм конца 1970-х годов, и в качестве одного из его вдохновителей Тони Негри отбыл в Италии тюремное заключение.

Однако в условиях подъема «антиглобалистской левой» теоретики «автономизма» выступили с обобщающей теоретической работой, претендующей на то, чтобы стать своего рода новой версией (или заменой) марксизма и адресованной не только своим традиционным сторонникам, но и всему массовому движению. Одновременно с Хардтом и Негри собственную версию «автономного марксизма» предложил и Джон Холлоуэй в книге с говорящим за себя названием «Изменить мир, не беря власть».[145]145
  См.: Holloway J. Change the World Without Taking Power. New edition. L.: Pluto Press, 2005.


[Закрыть]

Сразу приходится оговориться, что термин «марксизм» по отношению к работам Холлоуэя, Хардта и Негри можно применять лишь постольку, поскольку они сами на связи с марксистской традицией настаивают. Но дело, разумеется, не в том, в какой мере эти авторы «верны» идеям Маркса, а в том, какие ответы они дают на вопросы современности.

Холлоуэй, Хардт и Негри заявляют себя сторонниками не просто левых идей, а именно коммунизма, о котором пишут с неизменным поэтическим пафосом. «Коммунизм – это море, к которому текут все реки», – торжественно заявляет Холлоуэй.[146]146
  Ibid. P. 244.


[Закрыть]
Но в то же время коммунизм – это «утопическая звезда», которая ведет нас к этому морю (хотя не совсем понятно, зачем нужна путеводная звезда тем, кто просто плывет по течению?).[147]147
  См.: Ibid. P. 244–245.


[Закрыть]
В этой логической (фрейдовской) оговорке Холлоуэя содержится вся суть автономистской идеологии. Ведь речь идет не просто об отказе от борьбы за власть как стержень политической борьбы, но, как следствие этого, и от какой-либо внятной стратегии, да и вообще от сознательного, организованного политического действия.

Идеи Хардта и Негри, изложенные в книгах «Империя» и «Множество» (Multitude),[148]148
  См.: Hardt M., Negri A. Multitude: War and Democracy in the Age of Empire. Penguin Press, 2004. Русский перевод: Хардт M., Негри А. Множество: война и демократия в эпоху империи. М.: Культурная Революция, 2006.


[Закрыть]
достаточно просты. Во-первых, авторы убеждены, что глобализация, изменившая капиталистический мир, эффективна и необратима. Во-вторых, что экономические отношения становятся все менее зависимыми от политического контроля и что национальное государство приходит в упадок. Собственно, эти два тезиса представляют собой общие места неолиберальной пропаганды. Но главный вклад Хардта и Негри в общественную мысль состоит в заявлении, что на смену национальному государству приходит Империя. Обязательно с большой буквы, и не путать с империализмом. «Империя становится политическим субъектом, эффективно регулирующим эти глобальные обмены, суверенной властью, которая правит миром».[149]149
  Хардт М., Негри А. Империя. М.: Праксис, 2004. С. 10.


[Закрыть]
Собственно, ничего больше об Империи мы уже не узнаем, поскольку авторы тут же заявляют, что речь идет о сетевой власти, вездесущей, неуловимой, но крайне противоречивой. Российский читатель, испорченный чтением газеты «Завтра» и других продуктов национального постмодернизма, может ненароком подумать: не идет ли речь о еврейско-масонском заговоре или о «мировой закулисе»? Нет, теоретики заговора предполагают наличие некой тайной власти. А власть Империи является явной. Просто у авторов нет ни слов, чтобы ее описать, ни конкретных примеров, на которые они могут сослаться.

Невозможность что-либо конкретно сформулировать как раз и является главной новаторской мыслью этой удивительной книги. Все дело в противоречивости самого явления, объясняют нам. Империя еще до конца не сложилась, но она уже переживает глубокий упадок. «Противоречия имперского общества являются неуловимыми, множащимися и нелокализуемыми: противоречия везде».[150]150
  Там же. С. 191.


[Закрыть]

Поскольку существование Империи является исходной аксиомой авторов, невозможность ни увидеть, ни описать ее отнюдь не ставит под сомнение исходный тезис. Напротив, чем менее определенно мы представляем себе Империю, тем больше мы должны убеждаться в ее существовании. Но в глубине души авторы сами понимают, что у них концы с концами не сходятся, поэтому они то и дело успокаивают читателя: «Будьте терпеливы. Продолжайте читать. Иногда философским идеям нужно время, чтобы принять окончательную форму. Представьте себе эту книгу в виде мозаики, из Которой постепенно складывается общая картина».[151]151
  Hardt М., Negri A. Multitude. Р. 27.


[Закрыть]
Проблема в том, что книги Хардта и Негри представляют собой не столько мозаику, сколько пазл, причем – перемешанный сразу из нескольких коробок (марксизм, постмодернизм, апология неолиберализма, критика неолиберализма и т. д.). Чем тщательнее стараешься сложить вместе части такой мозаики, тем хуже получается.

В рассуждениях Хардта и Негри есть, конечно, своя логика, причем глубоко идеологическая. Приняв за абсолютную истину неолиберальную теорию глобализации, они, однако, не хотят примириться с властью капитала. На этой основе они формулируют собственные выводы и даже свою программу борьбы, которая отвечает новой реальности и новым правилам. Империя есть лишь политическое воплощение новой реальности. Если нет больше национального государства, если рынок и капитализм глобален, а национальные и региональные рынки остаются не более чем пережитками прошлого, должна же власть капитала иметь какую-то «политическую надстройку»? Если мы ее не видим, значит, она просто невидима.

Все признаваемые авторами за истину экономические и социальные теории указывают на необходимость существования такой глобальной Империи. Беда лишь в том, что теории, взятые Хардтом и Негри за исходную точку, элементарно неверны. Причем неверны эмпирически.

Сетевая организация общества, о которой столько написано в работах Хардта и Негри, представляет собой некую социологическую фантазию, навеянную избыточным чтением популярной буржуазной прессы. Сети повсюду. Компании создают сети для управления, глобальная Империя представляет собой всепроникающую сеть, куда встроены отдельные государства, включая даже Соединенные Штаты, а сами трудящиеся организуются в «коммуникативные и кооперационные сети» (cooperative and communicative networks).[152]152
  Ibid. P. XV.


[Закрыть]
Всякий, кто имеет хоть какой-то опыт реальной жизни, прекрасно понимает, насколько эта картина далека от действительности. Крупные компании остаются вполне иерархическими, вертикальными организациями, использующими сетевые технологии управления как дополнение, но отнюдь не как основу своей структуры. Межгосударственные объединения, которые можно изобразить в качестве примера «сетевой» организации (Атлантический альянс, Европейский Союз), отнюдь не являются порождением последних лет. Подобные организации существовали, по крайней мере, со времен Афинского Морского Союза и никому не приходило в голову утверждать, будто Древняя Греция была «сетевым обществом».

Последовательно сетевое общество может сформироваться только за пределами капиталистической системы, а сетевое государство есть противоречие в определении: круглый квадрат, горячий лед. Другое дело, что и правящие классы и их противники постоянно используют сетевые методы организации наряду с иерархическими. Делается это уже на протяжении последних двух с лишним тысяч лет – ведь и ассоциации греческих городов, боровшиеся с персами, и раннехристианские общины можно изобразить в виде своеобразных политических или социальных «сетей». Информационные технологии XXI века создают возможности для более широкого и успешного применения сетевого принципа, но это отнюдь не означает появления какого-то «сетевого общества».

Реальный мир и идеология «Империи»

Выступая на Европейском Социальном Форуме, английский исследователь Алан Фриман, заметил, что в буржуазной идеологии все вывернуто наизнанку. Принято считать, будто глобализация оказалась экономическим успехом, но политической и культурной неудачей. На самом деле все обстоит с точностью до наоборот. Список экономических провалов глобализации можно составлять бесконечно. Достаточно вспомнить русский дефолт 1998 года и череду катастроф в Латинской Америке, нынешнюю слабость мирового хозяйства и неспособность экономики США набрать темпы после депрессии. 2000–2003 годов. Но самое существенное то, что мировая торговля, и мировое производство в целом в период глобализации росли медленнее, нежели во времена протекционизма. Будучи цикличным, капитализм проходит периоды интернационализации, сменяющиеся периодами «национально-ориентированного» развития. В этом смысле особенность нынешней эпохи не в том, что происходит что-то столь уж необычное, а в том, что благодаря информационным технологиям мы гораздо лучше видим и осознаем процессы, которые в ходе предыдущих циклов были известны в основном специалистам!

Не подтверждается опытом и тезис об ослаблении государства. Все происходит противоположным образом. Государство не слабеет, а укрепляется. Другое дело, что оно отказывается от своих социальных функций, становясь все более буржуазным, агрессивно-репрессивным и насквозь реакционным. Именно постоянное и возрастающее государственное принуждение (своего рода силовое регулирование общества в интересах рынка) позволяет глобализации продолжаться, несмотря на непрерывную череду экономических провалов и упорное сопротивление большинства людей практически во всех точках планеты.

Транснациональные корпорации, в которых Хардт и Негри видят основную силу, организующую новый социально-экономический порядок, на самом деле остро нуждаются в государстве, причем именно государстве национальном. Ведь «глобальность» транснационалов возможна лишь в условиях, пока остается неоднородным мировой рынок труда. Если бы все национальные рынки действительно слились в единый глобальный рынок, деятельность транснационалов потеряла бы всякий смысл. Зачем было бы, например, производить кроссовки для английского рынка во Вьетнаме или Мексике, если бы затраты производства были бы примерно такими же, как в Англии? Подобный глобальный рынок в силу своей однородности неминуемо распался бы на множество однотипных, но локальных рынков, где производство для местного потребителя и из местного сырья было бы несравненно выгоднее, чем перевозка товаров из дальних стран.

Корпорации заинтересованы как раз в том, чтобы продолжали существовать локальные рынки с принципиально разными условиями и правилами игры. А они, благодаря своей мобильности, могли бы эти различия эксплуатировать. Потому-то глобализация и остается принципиально незавершенной – довести дело до конца не в интересах тех, кто возглавляет процесс. Другой вопрос, что вечная незавершенность глобализации на пропагандистском уровне будет постоянно использоваться для оправдания ее провалов.

Легко понять, что в сложившихся условиях национальное государство не только не является пережитком прошлого, но как раз оказывается идеальным инструментом, с помощью которого транснациональные элиты решают свои вопросы. Сетевая Империя как политическая структура корпорациям не нужна, поскольку за последние 15–20 лет национальное государство полностью переналажено: вместо того чтобы обслуживать своих граждан, оно, выражаясь языком Путина, решает проблемы «конкурентоспособности», иными словам, ублажает транснациональный капитал. Империи Хардта и Негри не видно не потому, что она неуловима, а просто потому, что ее нет.

Разумеется, авторы прекрасно отдают себе отчет в том, что глобальное социально-экономическое пространство, которое они описывают, неоднородно и иерархично. Но они не делают из этого факта никакого вывода, кроме указания на то, что Империя и транснациональные корпорации (так, кстати, кто все-таки?) это пространство организуют. Между тем принципиальная новизна современности состоит не в том, что национальное государство ослабевает, а в том, что корпорации приватизируют его. В этом смысле оказывается повернутым вспять процесс, происходивший на протяжении большей части XX века, когда государство под давлением трудящихся классов постепенно превращалось из органа диктатуры буржуазии в систему институтов, функционирующих на основе компромисса между классами. В социал-демократическую эпоху капитализм предстал перед нами в виде «цивилизованного» регулируемого рынка и «государства всеобщего благоденствия», а успокоенные своими достижениями левые заявили об отказе от лозунга диктатуры пролетариата.

Однако социал-демократический порядок оказался обратим, как и любой компромисс. На фоне «одичания» современного капитализма весьма странно звучат слова Хардта и Негри о том, что новый порядок лучше старого, хотя, разумеется, они имеют в виду не моральную сторону дела и не конкретные проблемы, с которыми люди сталкиваются в повседневном опыте, а некую философскую диалектику в духе Гегеля. Эта диалектика условна, абстрактна и именно потому неприменима в жизни. Если бы дело обстояло иначе, ни Маркс, ни Вебер, ни Фрейд человеческой мысли не понадобились бы.

Критический взгляд на современную ситуацию заставляет ставить совершенно иные вопросы, нежели те, которыми занимаются наши герои: Во-первых, если современный порядок вещей является на практике проявлением реакции, а социал-демократический компромисс ушел в прошлое, логично предположить, что так же обратим окажется и пришедший ему на смену неолиберальный капитализм вместе с идеологией глобализации. Иное дело, что из этого отнюдь не следует, будто нас ждет возврат к социал-демократии. В свете имеющегося исторического опыта он не является ни необходимым, ни желательным.

Другой вопрос состоит в моральной стороне происходящего. Для того чтобы изменить положение дел, риторических ссылок на необходимость «сопротивления» недостаточно Массы сопротивлялись капиталу с момента зарождения буржуазного порядка. По большей части сопротивлялись неэффективно, хотя на протяжении последних двух веков мы видели и примеры успешной классовой борьбы, причем каждый раз речь шла не о сопротивлении, а о реализации более или менее внятных революционных или реформистских проектов. Успех этих проектов (будь то левый якобинизм, большевизм, тред-юнионизм или кейнсианство) был ограниченным и, как уже было сказано, обратимым. Революционный порыв не раз оборачивался катастрофой тоталитаризма. Но, тем не менее, нельзя отрицать значение этих попыток.

В мире Хардта и Негри, напротив, нет ни необходимости, ни возможности вырабатывать какие-либо программы. Неуловимая и зыбкая реальность новой глобальной Империи делают такие попытки бессмысленными. Здесь есть только движение, которое каким-то мистическим образом (в духе Гегеля) само собой приведет к заранее заданной цели. Цель эта, как и на плакатах советского времени, – коммунизм. И он так же абстрактен и недостижим, как и идеальное будущее советской пропаганды.

Как мы уже заметили, Империя Хардта и Негри, по существу, бессубъектна. Точнее, в ней субъект есть, но он так же неуловим, подвижен и абстрактен, как и все остальные понятия этой книги. В этой зыбкости, бессубъектности Хардт и Негри видят проявление новизны современной эпохи. Однако парадоксальным образом, когда они начинают говорить о прошлом, оно тоже становится размытым и бессубъектным. Стоит им обратиться к истории, например, европейского Ренессанса и Просвещения, как перед нами всплывают такие же неясные очертания самодвижущегося процесса, в котором действуют совершенно гегельянские общие идеи – революционное и контрреволюционное начало, стремление к свободе и потребность в контроле, причем совершенно неважно, чье это стремление и чья Потребность. Время от времени на страницах книги появляются какие-то не менее абстрактные «массы», про которые мы знаем не больше, чем про абсолютные идеи старинной философии. Для Маркса массы представляли собой форму существования и организации совершенно конкретных социальных групп и классов, имевших определенные интересы и на этой основе формирующиеся потребности. Пролетариат становится массой в силу того, что этого требует логика фабричного производства, накопления капитала и урбанизации, собирающая людей вместе и превращающая их в «массу». Эта же логика еще раньше вовлекает в свой оборот и мелкую буржуазию. Однако все эти социальные группы сохраняют свое лицо. Социология – Маркса ли, Вебера ли – интересуется именно собственным обликом класса, его специфическими особенностями, из которых и произрастает потребность в политическом действии, необходимость борьбы и стремление к освобождению. Социология Хардта и Негри, если применительно к ним вообще можно говорить о социологии, напротив, предполагает полную обезличенность.

Единственное, что мы точно узнаем про массы, прочитав «Империю», – это то, что они бедны. В этом главная особенность текущего момента. Рабочего класса больше нет. Бедность, говорят нам авторы, стала отношением производства. Мы узнаем, что теперь бедность «проявляется во всей своей открытости, поскольку в эпоху постсовременности подчиненные поглотили эксплуатируемых. Иными словами, бедняки, каждый бедный человек, массы бедных людей поглотили и переварили массы пролетариев. Самим этим фактом бедняки стали производительной силой. Даже продающие свое тело, нищие, голодающие – все виды бедняков – стали производительной силой. И поэтому бедняки обрели еще большую значимость: жизнь бедняков обогащает планету и облекает ее стремлением к творчеству и свободе. Бедняки являются условием любого производства».[153]153
  Хардт М., Негри А. Империя. С. 154.


[Закрыть]

Социологическое мышление здесь поднимается до уровня сказок Шарля Перро. Ведь уже герои «Золушки» и «Кота в сапогах» прекрасно понимали противоположность между бедностью и богатством, прилагая изрядные творческие усилия (и демонстрируя в этом немалую свободу), чтобы из первой группы перебраться во вторую.

О противоречиях между бедными и богатыми много писали с древнейших времен, но внятных решений предложить не могли просто потому, что бедность сама по себе не является не то что «производственным отношением», но даже и общественным отношением. Она лишь следствие сложившихся социальных отношений и экономического порядка. Новаторство марксистской мысли состояло в том, что она отбросила морализаторство прежних идеологов, то восхищавшихся добродетелями бедняков, то негодовавших по поводу царящей вокруг нищеты. Марксизм предложил говорить конкретно – о социальной структуре, об организации экономики. Обнаружилось, что бедность по своему происхождению неоднородна. Именно поэтому движения, стремившиеся опереться на бедняков, оказывались неустойчивыми и неэффективными. Когда Маркс писал о революционном потенциале пролетариев, он меньше всего имел в виду их нищету. И закономерно, что наиболее успешные революционные попытки предпринимались далеко не самыми обездоленными группами общества.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю