355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Изюмский » Тимофей с Холопьей улицы. Ханский ярлык » Текст книги (страница 8)
Тимофей с Холопьей улицы. Ханский ярлык
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:43

Текст книги "Тимофей с Холопьей улицы. Ханский ярлык"


Автор книги: Борис Изюмский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)

ВСТАНЬ НОВГОРОДСКАЯ

Владыка медленно поднял на Тимофея глаза. Черные зрачки их были остры.

Изможденный, с еще более ввалившимися щеками, Тимофей стоял перед ним уже более получаса, сжав губы и только поглядывая исподлобья, когда владыка предлагал покаяться, рассказать о единомышленниках, дать клятву не писать более так, как писал.

– Смири гордыню, – глухо увещевал владыка, не отводя сурового взгляда от лица Тимофея, – повинись – и избегнешь огня будущего…

Дедята Нечистый раздувал горн в углу избы, накалял невиданной формы плотно сжимающиеся клещи. Шум за стенами избы становился все громче, походил на рокот Волхова. Откуда-то из-под пола раздавались приглушенные стоны.

«Все едино не повредить вам душу мою, писать стану одну правду! – мысленно давал клятву Тимофей. – Правду не выжжешь огнем, не устрашишь пыткой… Пальцы отрубите – зубами писать стану, кровью из ран! Что за птица без крыл, рыба без плавников! И если дан мне природой голос, как не петь правдивую песню?»

– Поклянись! Ты млад, и я прощу, сделаю соборным летописцем, – вкрадывался в душу голос владыки.

Тимофей метнул на него хмурый взгляд: «Хочешь посадить в золотую клетку и заставить каркать по-вороньи?»

Стенания под полом стали явственней. «Ради господа… помилуй мя… ради господа…» – слышалось оттуда.

Тимофей впервые разжал губы:

– Одну правду писать буду!

Владыка резко поднялся, лицо его покрылось пятнами, в уголках губ выступила пена. Не сдерживая более себя, закричал:

– Знаю твою правду, ехидново исчадье! – И тихо, словно нанося припасенный удар, произнес, подаваясь всем телом к Тимофею: – Дьяволица… твоя Ольга спуталась с Лаврентием… Что скажешь, правдивец?

Тимофей, отпрянув, задрожал от гнева; сжимая кулаки, закричал:

– Лжа! Навет! Безгрешна она! Не переломить вам душу мою! Буду правду писать, как прежде! Лжа!

Лицо Митрофана сделалось серым, нестерпимо острые зрачки жгли Тимофея.

– Не писать тебе боле вовсе! – протолкнул Митрофан сквозь стиснутые зубы и, выйдя из-за стола, тихо приказал Дедяте: – Обезручь! – Быстрым шагом пересек избу, скрылся за дверью.

…На Торговой площади люд кричал, видя, как собираются недруги на Софийской стороне:

– Мост разломать!

– Взять их на щит!

– Душат гладом! На щит!

– Хлеб сеем, а мякину жуем.

– Продают нас за ногату!

Костлявый новгородец – должник, которого недавно на глазах Тимофея тащили к боярину, – взобравшись на бочку, рывком разодрал на себе рубаху, показывая исполосованную, впалую грудь, кричал:

– Понатерпелись, буде!

– Буде! – свирепо сверкнул огромными очами обросший темной щетиной Игнат Лихой. – Кузнец Авраам – наш посадник! Мы – Новгород – избираем!

– Авраама! – подхватили тысячи голосов. – Новгород избирает!

Кузнеца подняли, передавая из рук в руки, поставили на помост. Авраам обвел площадь затуманенными от волнения глазами. «Не подведу ни в чем, послужу, как совесть прикажет», – обещали они.

Авраам низко поклонился, зычно сказал:

– Благодарю на чести, Господин Великий Новгород!

Потом выпрямился. Подняв над головой меч, крикнул, сбегая со ступени:

– Вперед! На мост!

За ним ринулись все, кто был на площади.

И на Софийской стороне, увидя эту движущуюся толпу, рванулись к мосту, словно желая первыми перебежать его.

Они сшиблись посредине, как две волны.

Летели камни и гири, били по головам молоты и топоры, вгрызались в самую гущу мечи и рогатины. Крики, стоны, вопли, лязг оружия разнеслись далеко по городу. Рваные снежные тучи, обагренные лучами заходящего солнца, повисли над мостом, казалось, окропляли его кровью.

То одна, то другая волна наступала и отступала. Боярские жены, подхватив добро и детей, прятались в подвалы – тряслась в страхе Прусская улица!

Сеча шла не только на мосту, но и под ним, на уже ненадежном волховском льду, на берегу под стенами Детинца.

То и дело с моста падали сброшенные тела, пробивая лед, шли ко дну. Игнат Лихой, падая, зацепился армяком за выступ сваи, повис надо льдом. Милонег, крякнув, всадил в его спину меч. Иные, сброшенные с моста, придя в себя, снова лезли по сваям вверх, в гущу драки.

Кулотка, взяв обеими руками свинцовую булаву, отнятую у боярского сына Нестряты, крушил ею направо и налево. Лицо его, опаленное северным снегом, обрамленное густой курчавой бородкой, казалось бронзовым. В пылу сражения он не почувствовал, как чей-то меч случайно срезал у него на спине мешок со шкурками и они полетели под ноги дерущихся. Наоборот, ощутив неожиданное облегчение, Кулотка с еще более веселой яростью прокладывал себе путь.

Торговая сторона явно теснила Софийскую. И тогда вдруг, словно какой-то успокоительный ветер прошел по мосту, руки, поднятые для удара, стали опускаться, свершая крестное знамение.

– Владыка, владыка! – пронеслось в толпе.

Он спустился с Епископской улицы и, не торопясь, шел посредине моста. Впереди архимандрит и игумен несли чудный крест и образ святой Софии – белого крылатого ангела под сияющей звездой. Они подносили крест и образ к губам остывающих от битвы воев и шествовали дальше.

– Дети мои! – говорил владыка, умиротворяюще поднимая десницу. – Не соступайтесь на бой! Примиритесь! Господь против кровопролития…

– Не верьте ему! – раздался одинокий голос Авраама и замер, будто повис в воздухе.

Привычная сила повиновения была столь велика, что враждующие волны отхлынули друг от друга.

И в это время в тыл черни ударил владычный полк. Он появился с развернутым знаменем, как на поле боя, обрушился всей силой своей на чернь. В первое мгновение она растерялась, заметалась меж двух стен. Но замешательство продолжалось недолго. Измена удесятерила силы. Все руша на своем пути, восставший люд стал еще упорнее пробиваться через мост, к владыке. Защищенный стеной воев, Митрофан уже успел возвратиться на Софийскую сторону и, стоя у Пречистенских въездных ворот Детинца, возле вековой сосны, наблюдал за продолжением боя, всем видом своим показывая, что бессилен как-либо унять враждующих и то, что произошло, от него не зависит.

Но вот он встревожился, лицо его побледнело: на владычный полк напали свежие силы мятежников, теперь полк дрогнул и побежал.

А по мосту упорно пробивались все ближе и ближе к владыке Авраам, Кулотка, Прокша и Павша. Распаленный Кулотка показался владыке самим сатаной.

Митрофан услышал его крик: «Ждешь, кроволитец?!» – и, подхватив ризу, старчески перебирая тонкими ногами, засеменил к открытым дверям Софийского собора.

…На Волхове меж льдин плавали трупы. Черные волны жадно заглатывали их.

Покрывая голосом шум сражения, кричал Кулотка:

– Нажми, голота, руби змеюк! Чай, не блох чесать! Нажми!

Дедята Нечистый подошел вплотную к Тимофею, держа в руках раскаленные клещи. Тимофей невольно отступил.

– И не таких укорачивали, – упершись единственным, свирепым оком в Тимофея, прохрипел Дедята и вдруг схватил его клещами за кисть правой руки.

Раздался хруст расплющенных пальцев, нечеловеческий крик, запахло паленым мясом.

Тимофей побледнел и, потеряв сознание, рухнул на земляной пол.

Дедята презрительно поглядел на неподвижное тело, сплюнул:

– Кончился летописец.

Тимофей пошевелился. Дедята взял в углу ведро, наполненное водой, с силой окатил Тимофея. Тот приподнялся на левой руке, оглядел избу мутными глазами. Темные волосы прилипли к его лбу, с них на потрескавшиеся губы стекала вода.

– Занеможел, птаха? – поднимая его с пола за цепочку нательного креста, с напускной участливостью спросил Дедята и, встряхнув, свирепо закричал: – Станешь, как прежде, писать?!

Тимофей выпрямился, бесстрашно глядя на мучителя, сказал хрипло:

– Не заставишь накриве… Как прежде буду…

– Брешешь, кончился летописец! – зарычал Нечистый и уже остывшими клещами потянулся к кисти левой руки Тимофея.

Он не успел дотянуться – с грохотом распахнулась окованная дверь избы, и на пороге ее появился Кулотка. Зипун висел на нем клочьями, лицо было в кровоподтеках, светлые кудри колтуном скатались на непокрытой голове.

Кулотка с порога прыгнул на Дедяту, но тот, отбросив клещи, выхватил из-за голенища нож и всадил его по рукоять в грудь Кулотки. Кулотка упал на палача, придавив его своим телом. Железные пальцы его дотянулись до горла Дедяты и разжались только тогда, когда Нечистый омертвело выпрямился.

Тимофей бросился к Кулотке. У него хватило сил вытащить нож из груди мертвого друга, и он снова потерял сознание.

Изба наполнилась новгородцами, пробившимися через мост Авраам склонился над Тимофеем, обмотал искалеченную руку тряпкой, Павша и Прокша поднесли к губам Тимофея склянку с вином, добытую у Милонега. В избу вбежала маленькая, похожая на девочку, Настасья.

Услышав, что Кулотка появился в городе, она, схватив острогу, устремилась к мосту – где же еще ему быть! И там, увидя его впереди, стала пробираться к нему. Но ее все оттирали, и она упустила его из виду. Сейчас, вбежав в избу, Настасья остановилась, как в столбняке, с ужасом уставилась на Кулотку. Он лежал на спине спокойно, словно на время уснул, только впадины глаз пугающе окаменели.

Настасья с рыданием бросилась к нему на грудь; никого не стыдясь, закричала:

– Суженый мой! Очнись, суженый мой!

Прижимая к груди искалеченную руку, пошатываясь, Тимофей вышел из Одрины на владычный двор. Неясно проступал в темноте Софийский собор.

«За белыми стенами – черные души! – с ненавистью поглядел на него Тимофей. – Кто, как не вы, подослали убийц к моему отцу!»

Тимофей долго брел домой.

По улицам еще метались в ночи смоляные факелы.

Бой затих, и только кое-где, как перекличка, слышались в темноте гулкие от близости Волхова голоса:

– Владыка-то сбег из города.

– Утек, подлюка… Житницы с собой не унес…

– А Нездиного щенка давень за город вывели, ларь какой-то отняли, пинок дали – не попадайся боле!

– Рыло-то ему ктой-то отменно расписал!

– Эх, в монастырях знатно порастрясли боярское добро!

– А чо горит?

– Хоромы Незды и Милонега…

Все это происходило где-то рядом с Тимофеем, глубоко не задевая его сознания.

На Торговой стороне полыхали дома. Огромные языки пламени взметались к небу, зловещие отсветы их недобро играли на мрачной воде Волхова.

Но Тимофей шел словно в черном непроницаемом тумане, ничего не видя. Нет Кулотки, нет… И как теперь без руки писать?

Валил мокрый снег. Багровые искры пожара сплетались с хлопьями снега, казалось, мела невиданная пурга. Одежда прилипла к телу Тимофея, мучительно болела рука. Он ткнул ногой дверь своей избы. Одиноким огоньком горела, потрескивая, лучина. Ольги не было.

«Верно, у соседей, – подумал Тимофей и невольно вспомнил то, что говорил о ней владыка. Гнев захлестнул его: – Лжа! Не могла Ольга изменить! Затравить меня хотите! Лжа!»

Он стал на колени возле лавки, положил голову на шкуру, прошептал нежно:

– Поклеп не коснется тебя, люба моя! Не бойся, не коснется.

В памяти неожиданно возник разговор об Ольге с Авраамом. Отгоняя его прочь, Тимофей успокаивал себя мысленно: «Не все след принимать, что по реке плывет, не всему верить, о чем люди говорят».

Он вспомнил вишневые косточки, что сбирала Ольга в ладошку в темноте.

– Нет, нет ее провинки! Изолгали!

И вдруг почувствовал что-то твердое под щекой. Увидел на шкуре нож Лаврентия, оброненный им, тот поясной нож с черенком в серебре, что подарил ему когда-то в ладье, после боя у Отепя.

Тимофей задохнулся. Казалось, сердце остановилось. Он схватил здоровой рукой этот нож, как змею, глядел на него с ужасом и ненавистью. Рыдания подкатили к горлу, все тело его содрогалось.

С бешенством швырнул он нож, и тот вонзился в пол у порога.

А подлая память услужливо подсунула: река… и он с Ольгой, и ее ответ: «Сила». Всплыло жирное лицо Лаврентия: «И это сила?» И еще… как-то Ольга сказала о Настасье: «Ну чего она ждет Кулотку? Слова не давала, а девичье дорогое время теряет». Тимофей тогда впервые закричал на нее: «Да ты смыслишь, что говоришь?!»

Ольга прижалась к нему, заласкалась: «Пошутила я, пошутила… Ну что ты все к сердцу так близко берешь?»

Нет, не шутила она, просто вырвалась муть из глубины души. Как мог он жить столько под одной кровлей, не ведая, кого пригрел?

С полки свешивалась плеть, когда-то врученная ему отцом Ольги. Исполосовать? Или притвориться слепцом? Будто ничего не увидел, не понял?

Он застонал от боли.

– Нет, не могу! Вырвать из сердца! Или задушить своими руками!

Тимофей заскрипел зубами, сердце раздирала боль, она была сильнее, чем боль в руке.

В сенях стукнула дверь, и на пороге появилась запыхавшаяся, порозовевшая от быстрой ходьбы Ольга, воскликнула радостно:

– Выпустили?

И нежданно в глубине души его пробилась робкая надежда: «Сейчас прояснится… Ничего не было… все по-старому». Это возникло как мольба к жизни – пощадить его хотя бы здесь.

Ольга хотела броситься к Тимофею, но, увидя выражение его лица, налившиеся кровью глаза, култышку руки с окровавленной тряпкой, нож у порога, смертельно побледнела.

От страха лицо ее стало некрасивым, она рухнула на колени, завыла:

– Нет вины моей!.. Нет!.. Прости!

В неистовстве Тимофей подбежал к ней, схватил за руку так, что Ольга вскрикнула.

– Что, что простить?

Она закрыла глаза, готовая на смерть, на побои. Тимофей гадливо отшвырнул Ольгу от себя, приглушенно стеная, выбежал на улицу.

Ольга продолжала лежать ничком на полу. Что могла она сделать? Как доказать, что ничего не было, когда кругом виновата? Принимала подарки, скрытничала…

И сегодня Лаврентий пришел под вечер – она только зажгла лучину, – сразу показался ей каким-то странным, взъерошенным.

Поставил на стол тяжелый ларь; отбросив крышку его, прошептал, ликуя:

– Гляди!

В ларе навалом ожерелья, кресты, перстни, браслеты, золотые с эмалью колты и камни, камни… От их ослепительного сияния Ольга даже глаза зажмурила, а когда открыла – невольно залюбовалась чудной игрой лучей.

Лаврентий же, довольный произведенным впечатлением, ближе пододвинул к ней ларь:

– Да ты погляди! Захочешь – все твоим станет! Погляди!

Она отстранилась, строго сказала:

– Не надо! Ты уходи! – Не хотела и разглядывать все это, когда Тимофей в беде. – Уходи!

Но Лаврентий протянул ей золотое оплечье:

– Да ты только примерь! Ну чего боишься? Примерь скорее!

Оплечье красоты невиданной: на золотых пластинах, нежно раскрашенных по эмали в изумруд и синь, сидели птицы у древа жизни.

Рука Ольги невольно потянулась приложить оплечье к груди, полюбоваться, как станет выглядеть.

И вдруг Лаврентий набросился. Рот слюнявый, расквашенный, глаза юродивого…

Она задохнулась от неожиданности, гадливости, ударила его по лицу ожерельем, убежала, плача, к соседям, рассказала им обо всем… И вот эта страшная встреча с Тимофеем…

Да, он вправе, вправе не верить ей, подлой!

Ольга уткнулась лицом в пол и зарыдала.

Только теперь она поняла, как свята и верна Тимофеева любовь, как не ценила она ее… Пусть он безмолвник, а кому она, Ольга, более, чем ему, надобна?

Она вспомнила его жениховский подарок – заставку, что с таким пренебрежением сунула за божницу, и сердце заныло еще сильнее: не умела ценить, ни во что ставила его…

А теперь не поверит… Лучше б убил или хоть ударил – легче б стало.

Как, как убедить его, что соблюла верность? Может, пойти к владыке, броситься в ноги и признаться во всем, чтобы наказал ее, но и вернул Тимофея? Может, пойти к отцу и повиниться, что не дорожила мужем, что в голове дурь сидела, и пусть он, отец, накажет ее? Или на улице пасть к ногам Тимофея, обхватить их и не выпускать, пока не поверит?

Ей на секунду представилось, никогда больше не будет Тимофей, как голубь-бормотун, шептать ей ночью слова откровений, и станет она ему чужой-чужениной, неверной, брошенной женой.

– Не могу без тебя – в петлю кинусь! – крикнула она при мысли об этом бедстве и громко, жалобно заголосила, омывая слезами душу: – Тимоша, за что ты… Тимоша…

На улице Тимофея обступила темень. Где-то недалеко громыхал гром. Продолжал идти липкий снег.

Сердечная боль погнала Тимофея к дубу над Волховом. Гроза приближалась. Эта была та необыкновенная зимняя гроза, о которой потом еще долго с недоумением упоминали летописцы.

Вспышки молний следовали одна за другой, и тогда видно было, как внизу, в проломах льда, бурлили и метались черные волны, тянулись к черному небу.

С непокрытой поседевшей головой стоял Тимофей у дуба, напряженно вглядываясь в пляшущие волны, будто силясь рассмотреть в них что-то.

С раздирающим уши треском ударила молния в дуб, возле которого стоял Тимофей, опалила дерево.

– Почему не в меня, почему не в меня? – как в бреду, вопрошал Тимофей темноту.

Он шагнул к обрыву. Ему почудилось: волны теперь тянутся к нему, зовут его. Снова к измученному сердцу прихлынуло все: коварство Незды… владыка, что толкал ко лжи… пытки… гибель Кулотки… предательство Лаврентия… и Ольга… Не во что верить… нечего ждать…

На мгновение в обезумевшей голове мелькнула больная мысль: «Все кончено, затравили, растоптали, к чему противиться?»

Небо снова прорезала молния. Опаленный дуб продолжал гордо стоять над обрывом, воздевая черные ветви к небу, будто угрожая ему.

Пальцы левой руки Тимофея случайно коснулись костяного стержня для письма, что неразлучно висел у пояса. Казалось, стержень напомнил о себе, и Тимофей нежно погладил его.

«Лживите, не кончился летописец Тимофей, еще не всё вы у меня отняли! – Он до боли сжал зубы. – Когда плавят, зерна железа слипаются в крицу… Где взять сердцу твердость, как стеснить его в крицу?»

Тимофей снова нежно прикоснулся здоровой рукой к костяному стержню: «Нет, верю в правду… в честных, простых людны…»

Он медленно повернулся спиной к Волхову и пошел к избе Авраама.

Навстречу бежала простоволосая женщина, кричала горестно:

– Тимофей, Тимоша!

«Оленька!» – радостно дрогнуло сердце, и, повинуясь только ему, Тимофей бросился к Ольге, прижал ее к себе, целуя мокрые, соленые от слез щеки, забормотал, успокаивая:

– Не надо, Олюня, не надо… верю… Хоть весь свет… верю…

По небу разметалось гневное зарево пожара. Пламя бушевало теперь на вечевой площади, перекинулось к Великому ряду, охватило Нутную улицу, пробиралось по мосту к Софийской стороне. Горящие головни осыпали крыши домов.

Над городом кружила красная метель.


ПОСЛЕСЛОВИЕ

Как-то был я на раскопках древнего Новгорода. Ученые-археологи и сотни их помощников откапывали перекресток Холопьей и Великой улиц.

Перед нами возникали остатки усадеб, построек, древние мостовые. Земля заботливо сберегла следы родной старины: мастерскую кузнеца и детские костяные коньки, стремена и посох с вырезанной на нем мужской головой, сапожные колодки и глиняные тигли с прикипевшей бронзой…

Но ни с чем не сравнимую радость приносили найденные грамоты на бересте: с помощью этих грамот древний Новгород вдруг заговорил с нами десятками голосов.

Грамоты, часто похожие на свернутые кольца из коры, как величайшую драгоценность, доставляли в лабораторию, построенную здесь же, возле раскопок, промывали горячей водой, осторожно распрямляли, высушивали, чтобы затем разобрать, о чем в них поведали нам новгородцы.

Вот в одной усадьбе найдено одиннадцать грамот, написанных каким-то мальчиком Онфимом. Эту находку ученые назвали «Архивом школьника». Онфим жил тогда же, когда и Тимофей, и, видно, на этих полосках бересты учился писать и рисовать.

На одной широкой полоске он процарапал: «Поклон от Онфима», на другой нарисовал человечков – толстого и тощего, на третьей опять проступают буквы.

Кто обучал Онфима? Может быть, Тимофей? Может быть, Онфим и есть тот мальчонка, с которым передавал Тимофей письмо Аврааму?

Все новые и новые древние письма находят ученые – сотни грамот!

А сколько их еще хранит земля! Кто знает…

Не хотелось уходить из лаборатории. Но что это проступает на бересте?

«У попа… два горшка масла, а у Нездыле…» Нездыля? Да не родич ли это посадника Незды?

Я волнуюсь все больше, и волнение усиливается с каждой вновь найденной грамотой: а вдруг… а вдруг разыщут Тимофеево «Слово»?

Страстно, всем сердцем верю: правдивая летопись, написанная неподкупным Тимофеем, лежит где-то в земле и ждет своего открывателя.

Я даже вижу ее наклоненные буквы на коре, процарапанные с огромными усилиями левой рукой.

И когда найдут наконец и прочтут эту летопись, еще ближе и дороже станет нам Тимофей с Холопьей улицы.


ХАНСКИЙ ЯРЛЫК

Град сей славен будет

во всех градах русских,

и взыдут руки его

на плеща врага его.

(Из летописи)


ВОССТАНИЕ В ТВЕРИ

По широкой главной улице Твери в город въезжал с отрядом сильным двоюродный брат хана Узбека – баскак Чолхан Дедентьевич.

Вороной конь его с белым пятном на лбу грыз удила, косил по сторонам.

На Чолхане белый шелковый халат, островерхая шапка из войлока. Злое лицо его с черной бородой, черными редкими усами, сабельным шрамом на смуглой щеке надменно окаменело.

Тверичане, стоя у ворот своих дворов, хмуро глядят на пришельцев: скуласты, недобры их лица, непонятна, ненавистна речь.

О Чолхане, внуке хана Менгу-Темира, слышали – безжалостен: чтобы доказать свою верность Узбеку, убил сына родного. Да и по обличью сразу видно – кроволитец.

Позади Чолхана едут богатые всадники в синих, красных халатах, войлочных белых шапках, а дальше растянулся отряд. На кого ни глянь – рыскают свирепые, как у голодных волков, глаза.

У дворов бормочут:

– Ишь пуза наели на хлебах наших…

– Оголодали, нехристи, русскую землю…

– Щелканья стая…

Востроносенький мальчонка лет восьми – Матвея кольчужника сын, Петянька, – привлеченный яркими халатами, побежал возле отряда. Татарин с урезанным ухом хлестнул малыша плетью через плечо. Петянька залился кровью, упал в пыль. Мать подбежала к нему. Укрывая своим телом, закричала бесстрашно:

– Не смеешь, басурман, дитё бить, не смеешь!

Татарин и ее хлестнул раз, другой. Лицо его перекосилось от злобы:

– На колени, помет собачий! Не сметь на могучего хана глядеть, на колени!

Заставив женщину пригнуться, он поскакал вдогонку отряду. Залаяла вслед собачонка. Всадник на ходу пустил в нее стрелу, пригвоздил к земле.

Почти все тверичане спрятались, притаились, над городом нависла зловещая тишина.

Едет главной улицей Твери отряд Чолхана Дедентьевича.

На краю площади, возле избы, стоят юноша с девушкой, смотрят на татар с любопытством и испугом. Через три дня свадьба назначена. Как же теперь?… Молодой всадник с широким вдавленным носом, хищно изогнувшись, метнул аркан. Петля захлестнула шею девушки, приглушила ее вскрик. Всадник подтянул по земле девушку к себе, забил кляпом ей рот, поволок за конем. Все это произошло так мгновенно, что жених оцепенел. А придя в себя, бросился на защиту невесты. Но десяток злодеев наскочили на него, стали топтать конями, рубить саблями и, оставив позади себя кровавое месиво, продолжали путь.

…Чолхан въехал на княжеский двор. Бледному тверскому князю Александру процедил сквозь зубы:

– Убирайся с глаз, здесь я сяду.

– У меня ярлык… – начал было Александр, но, увидев побелевшие от ярости глаза Чолхана, торопливо пошел собирать семью.

Еще тревожнее стало в Твери. От избы к избе передавали в смятении:

– Щелкан требует с каждого по шкуре соболя, бобра и лисы.

– Да отколь же нам взять для него, проклятого?

– Кто не даст – детей отбирает…

– Говорят, навсегда князем сел, нашу веру сменить заставит…

– Насмеханье!

– Дракон лютый!

– Тверские города баскакам раздаст…

В городе начался разбой. Татары ходили по избам, брали что приглянется, набивали добром свои переметные сумы.

Чолхан, подбоченясь, сидел на коне посреди городской площади. К нему подводили непокорных, били палками и кнутьем; разжигая докрасна железо, ставили на щеке признак.

Гнали мимо девушек со связанными назад руками. Они шли плечом к плечу, пригнув голову, пыля босыми ногами. Чолхан, подняв плетку, властно остановил пленниц. Оглядел их сузившимися глазами, раздув ноздри, отрывисто приказал сотнику:

– На мой двор!

Сотник завистливо ухмыльнулся. Подойдя к высокой простоволосой девушке, плетью приподнял подбородок:

– Эй, эй! Веселая нада! Вперед…

Чолхан отвернулся. Холодными глазами смотрел на то, что происходило вокруг. На его остроскулом лице написано и торжество, и жестокость, и презрение ко всем этим, кому время от времени надо было напоминать о грозной власти повелителей мира.

Он чувствовал себя властителем урусутов и у каждого из них словно ощупывал мускулы – на что сгодится: убить ли сейчас или тащить на аркане степью. А брату – великому хану Узбеку – он скажет: «Подлые нарушили твою охранную грамоту». Узбек и сам недоволен тверским князем Александром, гневаться на меня не станет. Решил так и успокоился.

Следующий день был праздник успения. Да какой это праздник – глаза бы на свет не глядели!.. Дьяк Дюдько – всей Твери известный кутила – проснулся на зорьке, вспомнил все, что вчера свершилось в городе, и сердце заныло.

Он встал – большой, неуклюжий, – оделся, заглянул в конюшню. Мирно хрустела овсом гладкая соловая кобыла. Выкупать бы ее, да как проведешь к воде, когда всюду басурманы шныряют? Э-э, волков бояться – в лес не ходить!

Дюдько подтянул туже веревку на своем длиннополом кафтане, набросил попону на кобылу и вывел ее на улицу.

Было тихо. Солнце вишнево окрасило небо. Пахло утренней речной водой. Нигде ни души. Купаясь в пыли на дороге, воробьи «варили пиво». Прокричал в дальнем конце улицы петух.

Дюдько начал уже спускаться к Волге, когда навстречу ему показались три верховых татарина без луков. Поравнявшись с дьяком, один из них соскочил с коня на землю и, ухватив за повод Дюдькову кобылу, крикнул гортанно, словно пролаял:

– Моя!

Дюдько потянул повод к себе:

– Брешешь, ворюга, не твоя! – а сам отступил поближе к забору, что шел вниз по спуску.

Татарин налился злой кровью, рванул повода сильнее:

– Моя!

Рукой потянулся за саблей.

Неожиданным рывком Дюдько выхватил из забора дреколье и с такой силой ударил им по голове татарина, что тот повалился замертво. Дюдько вскочил на свою кобылу и, преследуемый двумя татарами, помчался по улице, крича громовым голосом:

– Тверичи, на помочь! Не выдавай, на помочь!

Отовсюду выскакивали люди с топорами, вилами. Татары, злобно озираясь, свернули в переулок – побоялись преследовать дьяка.

Дюдько подскакал к вечевому колоколу. Ухватившись за веревку, повисая на ней всем своим грузным телом, зазвонил что было силы.

Тревожный гул поплыл над городом, вызывая сполох. Город не спал и, казалось, только ждал этого набатного звона.

Ненависть к мучителям была столь велика, так рвалась наружу, что стоило Дюдько позвать на помощь, как город кинулся к нему.

Не было больше сил терпеть издевательства, покорно пригибаться при свисте вражеской плети, безропотно сносить гнет.

А Дюдько, подоткнув за веревку полы кафтана, взлохмаченный, с неистово горящими глазами, все раскачивал било, кричал трубно:

– Буде терпеть! Иль мы боле не воины? Бей окаянных грабителей!

На площадь сбегались все новые и новые тверичи; вооруженные топорами, оглоблями, молотами, толпой валили к княжескому двору. Впереди с пикой в могучих руках, тяжело дыша, бежал кольчужник Матвей. Заглушая шум толпы, кричал зычно:

– Позмельчить грабителей! Позмельчить!

Ворвавшись в терем, тверичане стали сбрасывать татей с чердаков, из окон, добивать в конюшнях и амбарах. Татарин с широким вдавленным носом спрятался в погребе. Матвей выволок его оттуда, связал и потащил к Волге – топить.

Татарин визжал, извивался, как угорь, зубами ухватился за безлистую ветку низкорослого кустарника. Матвей вместе с кустом отодрал татарина от земли, поволок дальше, глухо, гадливо приговаривая:

– Завизжал, как бес перед заутреней. Ранее думал бы!

Освобожденные пленницы с радостным плачем выбежали из ворот княжеского двора.

Чолхан и два его сотника отбивались в широких сенях от наступавших тверичан.

Улучив момент, татары скрылись за дверью, привалив к ней лавки. Из бокового окошка вылетела татарская стрела, наповал убила Матвея.

– Что попусту люд терять! Поджечь терем! – закричал высокий молодой тверич с белыми, как лен, волосами и стремительно бросился вниз по лестнице.

Пламя восстания перебрасывалось и на боярские хоромы.

– Пожгем кровопивцев! – потрясая вилами, бежал по улице худой, с изможденным лицом бочар Спиридон Беспалый. Глаза его полыхали ненавистью, рваная рубаха прилипла к костлявым лопаткам.

Догоняя его, опережая, бежали слободские люди:

– Бей богатеев!

– Одно зверье!

– Боярина Воркова в огонь!

Воркова люто ненавидели за жестокость, за то, что обирал до нитки, измывался над беднотой.

– Осмолить лиходея! Натерпелись!

– В огонь!

Ревущим, неудержимым потоком растекались по улицам, врывались в боярские дома. Гнев клокотал, плавил сердца, и не было на свете силы, которая смогла бы сдержать, затушить его, пока не насытится он справедливой местью.

Ночью над городом стояло зарево от пожара. Догорал проклятый Щелкан, чадили хоромы бояр. Затихли колокола. И опять казалось – вымер город. Но никто не спал. Понимали: теперь жди Узбекова погрома. Стали укладывать пожитки, готовиться к уходу в леса.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю