Текст книги "Женщины, которые любили Есенина"
Автор книги: Борис Грибанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
В одном вопросе Дункан оказывала на Есенина дурное влияние: он и так был не прочь выпить и по поводу, и без повода, а она способствовала этому. Она любила шампанское, коньяк и водку. Ее антрепренер Сол Юрок отмечал, что меры она не знала, как, впрочем, во всем. За завтраком она пила портвейн, обедала с виски и шампанским.
Мариенгоф утверждал: «До того, как он встретил Изадору Дункан, Есенин не выпивал больше или чаще, чем все мы. Он любил выпить в хорошей компании – этакое удовольствие время от времени, но не больше». Другие поэты-имажинисты в своих воспоминаниях упирают именно на это обстоятельство. Конечно, есть иные свидетельства, и, скорее всего, имажинисты не были объективными свидетелями – они обвиняли Дункан во всех бедах Есенина и едновременно защищали собственную репутацию. Тем не менее известно, что Мариенгоф и Шершеневич, провозглашавшие в своих стихах разгул страстей, в поседневной жизни были людьми трезвыми и уравновешенными.
Следует отметить, что тема пьянства в поэзии Есенина вообще не возникала до 1921 года. В стихотворениях «Хулиган» и «Исповедь хулигана» нет и намека на приверженность поэта к алкоголю. Тем не менее Есенин начал слишком часто тянуться к чарке в 1920–1921 годах. Его встреча с Айседорой Дункан если и послужила стимулом, ускорившим у поэта тягу к вину, то далеко не самым главным. Некоторые из друзей Есенина и его родственники склонны видеть в Дункан разрушающее начало в его жизни – отчасти потому, что с ней он стал больше пить, а отчасти потому, что им было удобнее выставить Айседору как воплощение пагубного иностранного влияния на поэта и снять с него вину.
Имело место и противоположное мнение – приемная дочь Айседоры Ирма обвиняла Есенина в том, что он приучил Дункан к крепким напиткам. Ирма писала: «Если не считать аперитив–другой перед едой, да и то от случая к случаю, никто из девушек, в том числе и сама Изадора, не пил ничего крепкого. Только когда ей перевалило за сорок, когда она вышла замуж за этого русского, под его дурным влиянием она привыкла к крепким напиткам».
В течение какого-то времени особняк Дункан на Пречистенке стал центром пирушек имажинистов. Ее дом вечно был полон представителями русской богемы – поэтами, художниками, скульпторами вроде Коненкова, музыкантами, дирижерами.
Мари Дести так описывала эти сборища: «День за днем, ночь за ночью дом заполняла эта дикая сумасшедшая банда писателей, художников, артистов… Это были избалованные дети большевиков… Они же по любому поводу поносили правительство и вообще вели себя так, словно они на Монмартре. Они называли себя скандалистами и вели себя соответственно. Они шумно напивались каждую ночь, и им в голову не приходило ложиться спать до рассвета».
В канун Рождества Есенин, не предупредив Дункан, отправился со своим другом Иваном Старцевым в мастерскую Сергея Коненкова. Они оставались там целых три дня, выпивая и наслаждаясь обществом замечательного скульптора. А Айседора места себе не находила от беспокойства. Она заехала к Старцеву и оставила ему записку. Ей мерещился Есенин с перерезанным горлом на грязном полу какого-нибудь притона. Записка кончалась весьма примечательными словами: «Не думайте, что я пишу, как влюбленная школьница, нет – мною движет привязанность и материнская забота».
В других случаях Айседора сопровождала своего партнера. Как писала Мари Дести на основании слов самой Дункан: «Они часто отправлялись навестить одного из самых великих скульпторов современности Коненкова… Здесь Сергей чувствовал себя счастливым. Здесь он часами читал стихи, в то время как Коненков продолжал свою работу. Потом Коненков выставлял водку, черный хлеб и колбасу, и начинался пир. Это были, наверное, самые счастливые дни жизни Изадоры».
5 октября 1921 года народный суд города Орла вынес решение о расторжении брака Сергея Есенина с Зинаидой Райх. Неминуемо вставал вопрос о женитьбе на Айседоре Дункан. К тому же они собирались за границу и знали, что, если не будут состоять в законном браке, им придется столкнуться со сложностями и даже неприятностями. Все помнили печальную историю поездки Горького с Андреевой в Америку, где их отказывались пустить в отели из-за того, что они не были обвенчаны.
Бракосочетание Есенина и Дункан стало для них обоих событием примечательным. Айседора вспоминала, как перед поездкой в Россию в 1921 году она пошла в Лондоне к гадалке и та ей сказала: «Вас ждет дальняя дорога. Много странного и необычного всретится вам на пути, будут и неприятности, но в конце вы выйдете замуж…»
«При слове «замуж», – говорила Айседора, – я прервала ее взрывом смеха. Я, которая всегда была против замужества? Я не выйду замуж. Гадалка сказала: «Поживем – увидим».
Судя по воспоминаниям Мариенгофа, Дункан была очень возбуждена предстоящим браком.
«Свадьба! Свадьба! – весело щебетала она. – Присылайте нам поздравления!.. Мы будем принимать подарки! Блюда, соусницы, сковородки!.. Первый раз в жизни у Изадоры законный муж».
Мариенгоф спросил ее, а как насчет Зингера? И Гордона Крэга? Но Изадора закричала: «Нет! Нет! Сережа первый муж Изадоры. Теперь Изадора будет толстой русской женой».
Она соглашалась быть «толстой русской женой», но годков себе при этом хотела поубавить. Накануне того дня, когда они должны были регистрировать брак, Дункан смущенно подошла к Шнейдеру, держа в руках свой французский паспорт.
– Не можете ли вы тут немножко исправить? – еще более смущаясь, попросила она.
Шнейдер не понял. Тогда она пальчиком показала строку, где был указан год ее рождения.
– Это для Есенина, – застенчиво сказала она. – Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но они тут написаны… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки… Ему, может быть, будет неприятно. Паспорт же мне вскоре не будет нужен. Я получу другой.
Шнейдер исправил ей год рождения.
Ощущал ли Есенин разницу в возрасте? Мариенгоф, как уже выше говорилось – не самый объективный свидетель, пишет, что, когда Изадора ела и пила, Есенин «смотрел на нее с нескрываемой ненавистью, на эту женщину, покрасневшую от водки и старательно жующую уже, наверное, искусственными зубами».
Мариенгоф утверждал, что Есенин не любил оставаться наедине с Дункан: «Ему было легче поцеловать эту пятидесятилетнюю женщину, когда он бывал пьян… Он ложился в их широкую брачную постель из карельской березы в состоянии опьянения».
Однако были свидетельства и подлинной любви Есенина к Дункан.
Представляют интерес воспоминания Бабенчикова. Бабенчиков как–то в разговоре напрямик сказал Есенину, что его близость с Айседорой Дункан выглядит удивительно и даже сомнительно. В ответ со стороны Есенина последовал «целый ряд теплых и почти умиленных слов об этой женщине. Ему хотелось защитить ее от всякой иронии. В его голосе звучали и восхищение и нечто похожее на жалость. Его еще очень трогала эта любовь и особенно ее чувствительный корень – поразившее Дункан сходство его с ее маленьким погибшим сыном.
– Ты не говори, она не старая, она красивая, прекрасная женщина. Но вся седая (под краской), вот как снег. Знаешь, она настоящая русская женщина, более русская, чем все там. У нее душа наша, она меня хорошо понимала…»
И опять в разговорах с Бабенчиковым Есенин возвращался к более общей теме – к своим отношениям с женщинами вообще. «С женщинами, говорил он, ему трудно было оставаться подолгу. Он разочаровывался постоянно и любил периоды, когда удавалось жить «без них», но зато когда чувственная волна со всеми ее обманами захлестывала его на время, то опять-таки по–старому – «без удержу». Обо всем этом говорил он попросту, по-мужски, и смеясь, но без грусти и беспокойства».
Рюрик Ивнев тоже бывал не раз у Есенина и Дункан в их «гнездышке» на Пречистенке. Впоследствии он вспоминал: «Чуткость Айседоры была изумительной. Она могла улавливать безошибочно все оттенки настроения собеседника, и не только мимолетные, но и все или почти все, что таилось в душе… Это хорошо понимал Есенин, он в ту пору не раз во время общего разговора хитро подмигивал мне и шептал, указывая глазами на Изадору:
– Она все понимает, все, ее не проведешь».
Свою драматическую поэму «Пугачев», когда она вышла отдельным изданием, Есенин подарил Дункан с дарственной надписью: «За все, за все тебя благодарю». Если учесть сказанное им же «ее не проведешь», надпись звучит очень красноречиво.
Анна Никритина, актриса Камерного театра, на которой незадолго до того женился Мариенгоф, вспоминала:
«Дункан была удивительной, интеллигентной женщиной! Она прекрасно понимала, что для Сережи она представляла страстное увлечение и ничего больше и что его подлинная жизнь лежит где-то отдельно. Когда бы они ни приходили к нам, она усаживалась на нашу разломанную тахту и говорила. «Вот это нечто настоящее, здесь настоящая любовь!»
Она очень хотела подарить мне подвенечную фату и говорила: «Для женщины очень важно быть последней любовью, а не первой».
Она явно ощущала, что я последняя любовь Мариенгофа. И в то же самое время она понимала, что самое главное для них (Мариенгофа и Есенина) их творчество, а не женщины…»
Нельзя обойти молчанием и то, как повели себя любившие его и близкие с ним женщины, когда в его жизнь ворвалась Айседора Дункан.
Надежда Вольпин писала в своих мемуарах:
«Декабрь двадцать первого года. Как и все вокруг, я наслышана об этой бурной и мгновенно возникшей связи: стареющая всемирно прославленная танцовщица и молодой русский, советский поэт, еще не так уж знаменитый, но очень известный, недавно ходивший в «крестьянствующих», а сегодня предъявивший права на всенародное признание. Изадора (буду звать ее, как она сама себя звала) громогласно провозглашает свое сочувствие русской и чуть ли не мировой революции. (Не слишком ли дешевое? Но по-своему искреннее.) Добряк Анатолий Васильевич (Луначарский) наобещал ей в Стране Советов такое, что был невластен дать… Артистка не сразу осознала, как обманута ее наивная доверчивость. Но вот среди всех ее горестей – счастье, поздняя и как будто взаимная любовь.
…В страстную искреннюю любовь Изадоры я поверила безоглядно. А в чувство к ней Есенина? Сильное сексуальное влечение? – да, возможно. Но любовью его не назовешь. К тому же мне, как и многим, оно казалось далеко не бескорыстным. Есенин, думается, сам себе представлялся Иванушкой–дурачком, покоряющим заморскую царицу. Если и был он влюблен, то не так в нее, как во весь антураж: увядающая, но готовая воскреснуть слава, и мнимые огромные богатства Дункан (он получает о них изрядно перевранный отчет!) и эти чуть не ежевечерние банкеты на Пречистенке для всей театрально-литературной братии… море разливанное вина… И шумные романы в ее недавнем прошлом. И мужественно переносимая гибель (насильственная, если верить молве) двух ее детей. Если и живет в нем чувство к этой стареющей женщине, по-своему великолепной, то очень уж опосредствованное… И еще добавлю: не последним здесь было и то, что Есенин ценил в Дункан яркую, сильную личность.
…С такими представлениями, с такими думами вошла я в тот зимний вечер в «Стойло Пегаса». Уже с порога увидела ее. Женщина красивая, величественная одиноко сидела в левом углу, в «ложе имажинистов». Видно, что рост у нее немалый. На длинной полной шее (нет, не лебяжьей – скорее башня колокольни), как на колокольне луковка купола, подана зрителю маленькая, в ореоле медных волос голова. Мелкие правильные черты лица если что и выражают, то разве что недовольство и растерянность.
…На деле ей сорок четыре. Выглядит она отнюдь не моложе своих лет. По личному ее (и деловому) счету ей тридцать восемь – и публика щедро отпускает ей все сорок восемь!.. Ну, молодись на тридцать пять! Так нет же: Изадора рисует себе наивные губки бантиком, строит личико юной семнадцатилетней девчушки! И от этих ее потуг поблекшие в страстях и горестях тускло-голубые глаза кажутся совсем уж старушечьими…»
Язвительные интонации в воспоминаниях Надежды Вольпин можно понять и простить – в ней говорила ревность к более удачливой сопернице.
Тем же чувством продиктованы и слова в дневнике другой влюбленной в Есенина молодой женщины – Гали Бениславской. Эта запись помечена 1 января 1922 года – вскоре после того, как вспыхнул роман Есенина с Айседорой Дункан.
«Хотела бы знать, какой лгун сказал, что можно быть не ревнивым! Ей-Богу, хотела бы посмотреть на этого идиота! Вот ерунда! Можно великолепно владеть, управлять собой, можно не подавать вида, больше того, – можно разыгрывать счастливую, когда чувствуешь на самом деле, что ты – вторая, можно, наконец, даже себя обманывать, но все-таки, если любишь так по-настоящему, – нельзя быть спокойной, когда любимый видит, чувствует другую. Иначе значит – мало любишь. Нельзя спокойно знать, что он кого-то предпочитает тебе, и не чувствовать боли от этого сознания. Я знаю одно – глупости и выходок не сделаю, а что тону и, захлебываясь, хочу выпутаться, это для меня ясно совсем. И если бы кроме меня была еще, это ничего… И все же буду любить, буду кроткой и преданной, несмотря ни на какие страданья и унижения».
Галя Бениславская искала утешение в связях с другими мужчинами. И даже весьма хитроумно обосновывала и оправдывала свое поведение. Она старалась доказать самой себе, что таким путем она защищает свою любовь к Есенину. «И не вина Есенина, – писала она, – если я среди окружающих не вижу людей, все мне скучны, он тут ни при чем. Я вспоминаю, когда я «изменяла» ему с И., и мне ужасно смешно. Разве можно изменить человеку, которого «любишь больше, чем себя». И я «изменяла» с горькой злобой на Есенина и малейшее движение чувственности старалась раздуть в себе, правда, к этому примешивалось любопытство».
«А как же мне поделить себя? – пишет Галя далее в своем дневнике. – Еще при сознании, что Айседора, именно она, а не я, предназначена ему, и я – для него – нечто случайное».
Она уговаривает себя потерпеть, убеждает, что надо ждать и счастливые дни непременно вернутся. «Знаю, уверена, что если ждать терпеливо – дождусь, но не могу ждать, боюсь, панически боюсь, не хватит сил ждать. Нечем заполнить долгие зимние вечера, нечем оживить серые осенние дни. Все где-то потеряла летом, когда на солнышке грелась, ничего про запас не оставила».
Тем временем пошли слухи о том, что Дункан увозит Есенина в Европу, и они больно ударили по сердцу Гали Бениславской. Тем более, что в Москве поговаривали, будто Есенин иикогда не вернется в Россию. Какие черные слова ложатся на страницы ее дневника: «Быть может, больше не увижу его до отъезда – а может – никогда? И никогда он не узнает, что не было ничего, чего бы я не сделала для него, никогда не оглянется на меня, так бесцельно и мимоходом сломанную им. А я не могу оторвать взгляда от горизонта, скрывшего его. И все же мне до боли радостна эта обреченность, и ни на что я ее не променяла бы».
И вот рубеж. «Завтра уезжает с ней. «Надолго», как сказал Мариенгоф. Хотела спросить: «И всерьез?» Очевидно, да. И я все пути потеряла – беречь и хранить для себя, помня его, его одного?»
Несколько иначе восприняла весть о предстоящем отъезде Есенина в Европу Надежда Вольпин. В их последнем перед его отъездом разговоре она почувствовала, что его и манит, и втайне страшит предстоящая поездка.
У Есенина вырвались тогда такие слова:
– Нужно ли? Сам не знаю…
А за этим последовала смиренная просьба:
– Будешь меня ждать? Знаю, будешь!
«Почти просьба и заповедь.
Хотя на этот раз он не посмел, как при сборах в Персию, прямо сказать: «Жди».
А я в мыслях вдвойне осудила тогда Сергея за эту его попытку «оставить меня за собой ожидающую, чтобы и после продолжить мучительство». Мне чудится: с меня с живой кожа содрана – а он еще и солью норовит посыпать…
И с болью вдруг подумала: не меня он терзает … а самого себя!
К осуждению прибавилась горькая жалость».
Предстоящий отъезд Есенина в Европу вызвал в литературной Москве множество толков. Были и злые языки, которые приравнивали путешествие за границу к бегству, пророчили, что поэт насовсем оставит родную землю.
Есенин думал иначе. Бабенчиков спросил его:
– Навсегда?
Он махнул рукой и грустно улыбнулся.
– Разве я где могу…
Глава VIII
«Я ЕДУ ЗАВОЕВЫВАТЬ ЕВРОПУ»
Итак, вопрос о поездке в Европу был решен окончательно.
Дункан подписала со своим антрепренером Солом Юроком контракт на выступления в крупнейших концертных залах Германии, Франции, Италии и Соединенных Штатов. Она всем сообщала, что едет со своим новым мужем Сергеем Есениным.
Однако Есенин вовсе не собирался путешествовать в качестве мужа своей знаменитой супруги. Им владели иные честолюбивые замыслы. Он намеревался покорить Европу и Америку своей поэзией. Перед отъездом он говорил Мариенгофу: «В конце концов я еду за границу не для того, чтобы бесцельно шляться по Лондону и Парижу, а для того, чтобы завоевать…
– Кого завоевать, Сережа? – спросил Мариенгоф.
– Европу! Понимаешь? Прежде всего я должен завоевать Европу… а потом…»
Шершеневич говорил, что Есенин считал, будто Россия слишком мала для его славы – перед отъездом за границу он заявил: «Я еду на Запад, чтобы показать Западу, что такое русский поэт…»
Идея завоевания Запада своей поэзией давно владела умами поэтов-имажинистов. Еще в сентябре 1921 года Есенин и Мариенгоф выпустили воинственный манифест, в котором, в частности, писали: «Мы категорически отрицаем какую-либо зависимость от формальных достижений Запада, и мы не только не собираемся признавать их превосходство в какой-либо мере, а мы упорно готовим большое наступление на старую культуру Европы».
Вероятно, это наступление имел в виду Есенин, когда 17 марта 1921 года писал Луначарскому с просьбой помочь ему получить разрешение на поездку в Берлин на три месяца, для того чтобы издать там свои книги и книги близкой к нему группы поэтов.
Такое разрешение было получено 3 апреля .
Интрига усложнялась тем, что Ивнев и Мариенгоф собирались выехать за границу вместе с Есениным. Можно себе представить, в какое раздражение они пришли, узнав, что Есенин и Дункан едут без них. Их естественное недовольство нашло свое выражение в отрицательном отношении к этой поездке. Рюрик Ивнев заметил: «Несмотря на мое глубокое уважение к Изадоре Дункан, я убежден, что поездка в Европу будет фатальной для Есенина». А Мариенгоф отозвался еще более кратко и более выразительно: «Будь она проклята!».
Так или иначе, но 10 мая 1922 года Сергей Есенин и Айседора Дункан оказались в кабине шестиместного пассажирского самолета «Фокке», совершавшего первый коммерческий рейс из Москвы в Кенигсберг. 17 мая они уже были в Берлине, где поселились в роскошном отеле «Адлон».
В те первые годы после русской революции Берлин представлял собой пеструю и довольно необычную картину. «Город являл собой настоящий салат из русской аристократии – более или менее подлинной – разорившиеся купцы, озлобленные и бездельничающие белогвардейцы, авантюристы, интеллектуалы, писатели, художники, музыканты, актеры», – писал один очевидец. Николай Набоков – однофамилец знаменитого ныне писателя – в своих «Мемуарах русского космополита» вспоминал, что в Берлине были «русские газеты, русские театры, русские школы и церкви, русские кабаре и библиотеки, русские литературные клубы, русские спекулянты, занимающиеся обменом валют, русские книжные лавки, русские художественные галереи, бакалейные лавки, магазины, где продавали фальшивые или настоящие изделия Фаберже и поддельные иконы».
Вот в эту мешанину из русской эмиграции и окунулся Есенин с первых же дней их пребывания в Берлине. Впрочем, приездом из Советской России всемирно известной танцовщицы Дункан с молодым мужем русским поэтом Сергеем Есениным, который пользуется в Москве не самой доброй славой, заинтересовались не только русские газеты. «Акулы пера» тех времен осаждали пару. Айседора в толпе репортеров чувствовала себя как рыба в воде, а вот Есенин ощущал себя, надо полагать, неуютно.
Репортер газеты «Накануне» подметил любопытную деталь:
«О чем бы вы ни спрашивали ее – о жизни в Москве, о революционных массах, об искусстве, о голоде, – разговор неизбежно возвращался к Есенину.
– Я так люблю Россию… – начинала она, а эпилог был обязательно один и тот же – Я люблю Есенина».
Можно не сомневаться, ревнивый к чужой славе вообще, Есенин был недоволен. Он завидовал известности Айседоры, и ему было неприятно, что газетчики видят в нем только молодого, к тому же не первого мужа знаменитой Дункан.
«Справедливость» следовало восстановить, и Есенин не замедлил на следующий же день после приезда устроить громкий скандал в берлинском Доме искусств на встрече с русской эмиграцией.
Его описание оставил репортер эмигрантской газеты «Накануне».
Вечер уже шел к концу. Алексей Толстой дочитывал свои превосходные воспоминания о Гумилеве. И вдруг зал заволновался, прошел шумок: «Приехал Есенин!» Он вошел с дерзким выражением лица. Вслед за ним появилась Дункан. Улыбаясь, села. Высокая, спокойная, такая чужая здесь – в клубах эмигрантского дыма.
Кто-то выкрикнул: «Интернационал!» Начался шум, свистки.
Есенин вскочил на стул и стал читать. Как писал репортер, он читал стихи «на исконную русскую тему – о скитальческой озорной душе. А тем, кто свистел, он крикнул:
– Все равно не пересвистите. Как засуну четыре пальца в рот и свистну – тут вам и конец. Лучше нас никто свистеть не умеет.
Есенин и дальше продолжал эпатировать публику, заявив:
– В России, где теперь трудно достать бумагу, я писал свои стихи вместе с Мариенгофом на стенах Страстного монастыря или читал их вслух на бульварах. Лучшие поклонники поэзии – это проститутки и бандиты. Мы с ними большие друзья. Коммунисты не любят нас из-за некоторого непонимания».
В эти дни на Курфюрстендам произошла встреча: Есенин шел с Айседорой и навстречу им двигалась поэтесса Наталья Крандиевская, жена Алексея Толстого, со своим пятилетним сыном Никитой.
На Есенине был смокинг, на затылке – цилиндр, в петлице – хризантема. И то, и другое, и третье, отметила Крандиевская, как будто бы безупречное, выглядело на нем по-маскарадному. Большая и великолепная Дункан, с театральным гримом на лице, шла рядом, волоча по мостовой парчовый подол. Ветер вздымал лилово-красные волосы на ее голове. Люди шарахались в сторону.
Есенин не сразу узнал Крандиевскую. Узнав, подбежал, схватил ее за руку и крикнул:
– Ух, ты… Вот встреча! Сидора, смотри кто…
– Кто это? – спросила по–французски Айседора. Она еле скользнула взглядом по Крандиевской и остановила свои сиреневые глаза на Никите, которого мать вела за руку.
Долго, пристально, как бы с ужасом, смотрела она на Никиту и постепенно расширенные атропином зрачки ширились все больше, наливаясь слезами.
– Сидора! – тормошил ее Есенин. – Сидора, что ты?
– О! – простонала она наконец, не отрывая глаз от Никиты. – О, о! – и опустилась на колени перед ним прямо на тротуар.
Крандиевская поняла все. Она попыталась поднять Айседору. Есенин помогал ей. Айседора встала и, отстранившись от Есенина и закрыв голову шарфом, пошла по улице, не оборачиваясь, не видя перед собой никого – как написала впоследствии Крандиевская – фигура из трагедий Софокла. Растерянный Есенин бежал за ней в своем глупом цилиндре.
– Сидора, – кричал он, – подожди! Сидора, что случилось?
Крандиевская знала трагедию Айседоры, знала о гибели ее детей. Дункан нашла в маленьком Никите сходство со своим погибшим сыном.
В тот год в Берлине жил Горький, и он попросил Толстого позвать его «на Есенина».
– Интересует меня этот человек, – объяснил он.
Крандиевская устроила в квартире, которую они с Алексеем Николаевичем снимали на Курфюрстендам, завтрак, на который были приглашены Дункан, Есенин и Горький.
Крандиевскую, как хозяйку, смущали три обстоятельства. Первое – чтобы не выбежал из соседней комнаты Никита. Второе, что ее беспокоило, – это то, что разговор Горького с Есениным не клеился. Есенин робел. Горький присматривался к нему. В–третьих, ей внушал опасения сам хозяин дома, то и дело подливавший Айседоре в стакан водку (рюмок она для этого напитка не признавала).
Айседора пришла на завтрак в многочисленных шарфах пепельных тонов с огромным куском шифона, перекинутым через плечо, как знамя.
Она вскоре охмелела, предлагала всем пить за русскую революцию, чокалась с Горьким. Он хмурился, поглаживая усы, потом наклонился к хозяйке дома и тихо сказал:
– Эта пожилая барыня расхваливает революцию, как театрал – удачную премьеру. Это она зря. – Помолчал и добавил: – А глаза у барыни хороши. Талантливые глаза.
После кофе, встав из-за стола, Горький попросил Есенина прочесть свои последние стихи. Тот любезно согласился. Горькому стихи понравились.
Айседора пожелала танцевать. Она сбросила добрую половину своих шарфов, оставив два на груди, один на животе, красный накрутила на голую руку, как флаг, и, высоко вскидывая колени, запрокинув голову, побежала по комнате, в круг. Есенин опустил голову, словно был в чем-то виноват.
Потом поехали на двух машинах в Луна-парк. Айседора положила голову Есенину на плечо, тянулась к нему губами и лепетала, путая французские слова с русскими:
– Скажи мне «сука», скажи мне «стерва».
– Любит, чтобы я ругал ее по-русски, – не то объяснял, не то оправдывался Есенин, – нравится ей. И когда бью, нравится. Чудачка!
– А вы бьете? – спросила Крандиевская.
– Она сама дерется, – засмеялся Есенин уклончиво.
Воспоминания об этом дне оставил и Горький. Его зоркий взгляд все подмечал и оценивал.
«От кудрявого игрушечного мальчика остались только очень ясные глаза, да и они как будто выгорели на каком-то слишком ярком солнце. Беспокойный взгляд его скользил по лицам людей изменчиво, то вызывающе и пренебрежительно, то вдруг неуверенно, смущенно и недоверчиво. Мне показалось, что в общем он настроен недружелюбно к людям. И было видно, что он – человек пьющий. Веки опухли, белки глаз воспалены, кожа на лице и шее – серая, поблекла, как у человека, который мало бывает на воздухе и плохо спит. А руки его беспокойны и в кистях размотаны, точно у барабанщика. Да и весь он встревожен, рассеян, как человек, который забыл что-то важное и даже неясно помнит – что именно забыто им».
Не обошел вниманием Горький и танец Айседоры. Можно по-разному относиться к пролетарскому писателю, но в точности, образности и проницательности ему нельзя отказать.
«У Толстого она тоже плясала, предварительно покушав и выпив водки. Пляска изображала как будто борьбу тяжести возраста Дункан с насилием ее тела, избалованного славой и любовью. За этими словами не скрыто ничего обидного для женщины, они говорят только о проклятии старости.
Пожилая, отяжелевшая, с красным, некрасивым лицом, окутанная платьем кирпичного цвета, она кружилась, извивалась в тесной комнате, прижимая к груди букет измятых, увядших цветов, а на толстом лице ее застыла ничего не говорящая улыбка.
Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно.
…Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:
Излюбили тебя, измызгали…
…И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит.
Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И вновь мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули в нем и жестоко и жалостно слова:
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
…Дорогая, я плачу,
Прости… прости…»
Примечательно, что Горький был не единственным, кто связывал эти стихи с Айседорой. Мариенгоф писал, что Есенин признавался его жене Никритиной: «Видишь, Мартышон, – она дочь дьявола, она иностранка!.. Мои стихи для нее тарабарщина… Я вижу это по ее глазам… Она не понимает ни слова по–русски, танцорка!»
Мариенгоф утверждает даже, что он и в жизни часто повторял: «Пей со мной, проклятая сука, пей со мной!» – и что эта обиходная фраза без изменения перешла в стихотворение.
Другой мемуарист вспоминал, как Есенин в Берлине крикнул Айседоре: «Ты сука», на что она ему ответила: «А ты кобель».
Примечателен вопрос, который Есенин задал Горькому в тот день в Луна-парке.
«Остановясь перед круглым киоском, в котором вертелось и гудело что-то пестрое, он спросил меня неожиданно и торопливо:
– Вы думаете, мои стихи – нужны? И вообще искусство, то есть поэзия – нужна?
Вопрос был уместен как нельзя более – Луна-парк забавно живет и без Шиллера».
Пребывание в Берлине не пошло Есенину на пользу. С одной стороны, некоторый успех налицо: ему удалось напечатать в русской эмигрантской прессе несколько прекрасных стихотворений, заключить контракты на издание сборников своих стихов. Но есть и обратная сторона медали: его затягивает берлинская богема, друзья Дункан. Он пытается работать хотя бы по утрам, но неутомимая Айседора мешает ему, подбивает на развлечения, на пьянство. Есенин не может вырваться из круговорота кутежей, потом втягивается, сам собирает вокруг себя собутыльников.
И опять-таки умная и наблюдательная Наталья Крандиевская верно оценивает ту атмосферу, которая царила в семье Есенина—Дункан.
«Айседора и Есенин занимали две большие комнаты в отеле «Адлон» на Унтер ден Линден. – Они жили широко, располагая, по-видимому, как раз тем количеством денег, какое дает возможность пренебрежительного к ним отношения.
Отношение Дункан ко всему русскому было странно восторженным. Порой казалось: эта пресыщенная, утомленная славой женщина не воспринимает ли и Россию, и революцию, и любовь Есенина как злой аперитив, как огненную приправу к последнему блюду на жизненном пиру?
Ей было лет сорок пять. Она была еще хороша, но в отношениях ее к Есенину уже чувствовалась трагическая алчность последнего чувства».
Между прочим, любопытно проследить, с каких разных точек зрения в начале 20–х годов российские поэты смотрели на западную цивилизацию, на западную культуру. Урбанист Маяковский, например, попав в Европу, а потом и в Америку, чувствовал себя там как рыба в воде. А вот «последний поэт деревни» Сергей Есенин всем своим существом ощущал враждебность этого мира его понятиям, его пристрастиям.
Примером может служить письмо Есенина Шнейдеру из Висбадена 21 июня: