355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Житков » Без совести » Текст книги (страница 3)
Без совести
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:30

Текст книги "Без совести"


Автор книги: Борис Житков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

А глаза прямо держали взгляд на штифте, и он указывал на середину гор, на самую их хребтину. Пронесло бы! и я сам, почему не знаю, вцепился пальцами в обивку кресла, хотел пустить прожектор, но боялся, что вот руки дрожат и как-нибудь нажму не ту кнопку и что-нибудь случится – черт с ним: уж сиди и не дергайся: пока летит – и ладно. Скорей бы рассвело. Я не знал точного времени восхода солнца. Окна Паспарту были наглухо закрыты броневыми задвижками, и я решил их не открывать до шести часов. В пять часов я взглянул снова на один миг на карту: указатель стоял на море. Значит, я был на 250 метров над морем. Но мне было уже все равно – если свалиться с такой высоты, то все равно живым не быть, и я вспомнил вдруг, что можно и закурить. Достал сигару, задымил, и это сразу меня успокоило. Огонек сигары очень уютным глазком светился в двух вершках от носа, и запахло сигарным дымом, будто я в своей немецкой пивной. Я даже перестал глядеть на часы и сощурил глаза на красный огонек.

И удивительная вещь – казалось бы, от дыму в такой маленькой кабинке можно пропасть, полсигары – и хоть топор вешай. Ничуть не бывало: поглотители съедали дым не хуже, чем открытая форточка, или как будто я сидел бы в каком-нибудь зале. И я вдруг на минуту посмелел и взялся за наушники, закрыл глаза и с сигарой во рту стал слушать. "Зум-зум-зум"-гудел какой-то телеграф. Настройка была у меня справа, здесь, под локтем. Я зажег свет и поставил на ту самую волну, на которой работала наша немецкая станция. И сразу ясно, чертовской силой зазудела передача. Я давно не слушал телеграмм, с тех самых пор, как плавал радистом на советском пароходе; а этот немец стучал, как пулемет, и я ничего сначала не понимал. Но потом стали помаленьку пробиваться в мою голову отдельные буквы. Я обрадовался – хоть буквы послушаю, и вдруг стали в голове из этих букв складываться слова: "Бургомистр Мюллер..." разобрал я. Слушал про этого прохвоста, наш бургомистр "внес предложение...", вноси, черти тебя вынесут, – так я думал, и вдруг: "Внезапное сумасшествие шуцмана на посту – точка. Стоявший на Вюртембергской площади (тьфу, это как раз, где был мой гараж) шуцман рассказывает сейчас в приемном покое психиатрической больницы, что он был потрясен необычайным явлением. Рухнула внезапно стена здания, занимаемого гаражом Шарлотты Мельцер (ого! верно – это моя теща Шарлотта), и оттуда выбежало железное чудовище, вроде исполинской ящерицы. Чудовище выбежало на площадь, испуская ослепительный свет. Здание гаража оказалось совершенно разрушенным – обвалилась вся стена по Вюртембергской улице, и там возник пожар. Предполагают взрыв в помещении, где работал иностранец-изобретатель. Сумасшествие шуцмана приписывают потрясению после взрыва. Предполагают, что изобретатель сам произвел взрыв, отчаявшись в своей работе. Последний день он проявлял, по отзывам рабочих гаража, явные признаки душевного расстройства. Есть опасение, что он погиб под обломками здания. После покойного остались жена и только что родившийся сын – что-то вроде этого". Это я все понял. Затем пошли какие-то цены на картошку в Базеле и всякая там рвань, я уж не вслушивался. Я даже засмеялся в голос, и меня это привело в память. Я мигом вспомнил, что я в Паспарту, на высоте 250 метров лечу куда-то к черту в зубы, и охватило меня какое-то дреманже маленький мороз в хребте. Зажег свет: штифт указывал, что сейчас кончается море, а на часах было шесть минут седьмого. Я старательно нацелился в кнопочку и нажал – и поползла вбок заслонка левого окна. Только чуть она пошла – уж из щелки кровавым огнем глянул красный свет. Увидел солнце, оно только всходило, и до самого горизонта было синее море: синее, как в корыте с синькой. Я так обрадовался солнцу, как будто теперь уж и бояться нечего. Я открыл все окна, погасил освещение, впереди были видны далекие горы – в лиловом дыму. А может, облака такие. Но по карте было ясно, что Паспарту летит к этим горам, а за горами Африка. Я вам говорю, я так осмелел тогда от солнца, что мне казалось, что я все могу. И я двинул рычажок вниз и заметил, как сейчас же стрелка на циферблате пошла по цифрам 200, 150. Стоп! Довольно!

И я выровнял рычаг и стал оглядываться вправо, влево, вертеться на кресле, попробовал наддать ходу. Штифтик встрепенулся и пошел по карте живее. Я уменьшил ход и спустил Паспарту к самой воде. Я несся над самыми волнами, попробовал повернуть – Паспарту наклонился, и солнце ушло из одного окна и показалось в другом.

Я вертелся, носился. То выше, то ниже заставлял я взлетать Паспарту, я вовсе обалдел от радости, как будто карманщика выпустили из допра. Я бесился в воздухе, как щенок на сене. Раза два я задевал воду, и брызги от удара летели, как от взрыва, – выше моих окон. Но сесть на воду я боялся, хотя знал, что по расчету Камкина Паспарту не должен тонуть.

Море было совсем спокойное, вода стояла, как в ванне. Я попробовал пустить Паспарту над самой водой, пустить так низко, чтобы он брюхом скользил по воде.

Я достиг того, что Паспарту летел вперед как по воздуху, чуть погрузившись в воду, и две небольшие струи отходили синим валом – вправо и влево. Я летел против солнца, бросил управлять, и Паспарту несся не выше, не ниже, строго по прямой, как по мягким рельсам.

Я развалился, зажмурясь, на моем кресле, подставив щеку солнцу. И меня стало клонить ко сну. Я глянул сквозь сон на карту: штифтик полз на восток и впереди было до черта открытого моря. Я, должно быть, задремал. Проснулся от звука, будто мычала корова. Я глянул вперед, солнце ушло уже вправо, а впереди по моему пути шел мне навстречу пароход; я сейчас же узнал-это был военный крейсер, и это он давал мне гудки. Еще две минуты, и я налечу на крейсер. Я сейчас же тронул рычажок, и Паспарту взмыл вверх, но я не успел еще открыть нижнего окна, чтоб поглядеть, как подо мною пройдет. крейсер, как сразу раздался снизу выстрел и – раз! раз! раз! – застучала внизу пальба.

Я вместо того, чтоб свернуть или взять..."

Здесь целый лист рукописи написан очень неразборчиво, поэтому я пропустил его и стал читать дальше.

"Я решил, что надо все же Паспарту дать хорошую пробу. Устроить ему приемку. Чтоб уж наверняка знать, что эта машина может. Пока-то все ладно, а вдруг этот сумасшедший где и проврался, и вот приспичит тебе тягу дать, ну хоть под землю с ней надо провалиться: ты ее туда гонишь, а она не лезет. Что тогда? И я. решил найти свободное место, чтоб никого кругом не было, и тут дать этому Паспарту гонку.

Я видел на карте, что на юг горы, а дальше свободная земля и никаких городов. Значит, никто там не живет. Порожняя земля. Я дал десять километров высоты и взял полным ходом прямо на юг. Солнце было чуть не над самой маковкой. Внизу я видел, как берег идет вертляво и фестонисто, а море прямо дочерна синее. Город на берегу. Белый весь. Указатель на карте правильно налез – как раз на него. Я прочел – Алжир. Только указатель пер по карте сумасшедше. Значит, там, внизу, сейчас эти зелененькие проповинки кончатся и пойдут горы. Верно, под низом гляжу – горы. Уж вижу, что вся эта музыка поднялась, ближе стало: лучше видно. Вон дорога идет. Факт – дорога: змейкой крутит. А вон и люди, везут чего-то. Вроде таракашки. Я открыл лючик внизу, гляжу в бинокль. Бинокль мой замечательный, у Цейса по заказу сделан. Людишки идут, и хоть кто б башку вверх задрал. Ничего и не знают, что сверху плюнуть на них могу. Я крикнул. Ну и дурак: разве чего услышишь, километров шесть туда. Я задержал ход, взял скорей маузер и давай садить. Глянул в бинокль – ни черта! Шагают, в землю пялятся. Ну, к шуту, сперва надо опробовать машину. Двинул дальше. Но дальше я видел уж, да просто ничего: серо, желто и вроде кустики кое-где. Сыпь дальше! Во! Теперь с десятка километров высоты никаких кустиков не видать, будто море. Вота, что надо. Поставил на спуск. Ух, черт! Тут уж ни черта, ни черта и жить тут не может. Тут вижу, что и муравьев нет, песок и каменья. Да и каменьев-то мало, а все больше песок. Вот тут мы и начнем. Паспарту очень легко стал на песок. Правду сказать, мне очень хотелось просто походить по земле. Пешком этак потопать. С самого вылета на землю не ступал. Вот открываю я дверь. Тьфу ты, чтоб тебе! Жарина! Пропасть! У меня в кабине поставил регулятор на 20 Цельсия, оно уж так и дзржит, жара там или холод кругом. Я и не ждал, что такое пекло снаружи. Солнце жжет в самое темя, я тут сразу и вспотел и опять в кабину. Разделся, в одном исподнем белье выскочил, но как встал босыми ногами на этот песок – мама моя! Прижгло, как на плите. Я прямо обезьяной в кабину сызнова. Натянул щеблеты, взял этот аппарат, которым с воли можно командовать Паспарту, захлопнул дверь и давай.

Поднял его на метр от земли. Поднялся и так стоит. Теперь пусть круги делает вокруг меня. И начал он ходить, махина эта, как лошадь на корде. Он ходит, а я за ним глазами слежу, как он на солнце сверкает. Потом закрою глаза, думаю, неужто ходит? Открою: верно, ходит. Черт возьми, это я спать могу лечь, а он должен все равно ходить и ходить вокруг меня над самой землей.

Я вперед прошел, шагов с десяток, и он за мной, только все равно кружит, как я аппаратиком ему приказал.

А ну, пусть вперед идет! И он с круга сорвался и двинулся вдаль. Вот вдруг мне стало не того: а ну как не вернется? Пока я думал, он уже в блесточку одну превратился. И чего, вперед всего? Про брюки я вспомнил! Будто брюками в этих песках проживешь. Я скорее приказал: назад. Со спеху сначала не за то схватился и поднял его было вверх метров на сто. Когда уж он совсем был тут, я перевел дух. И тогда уж заставил самым малым ходом ко мне подойти. Тут я его постукал пальцем по носу. Гляди, говорю, ты у меня не балуй. Ишь, обрадовался, да запустился как! Я даже в кабину залез. Кстати, и от жары отдышаться. Ну, думаю, теперь главное надо пробовать: под землю. Со мною, думаю, или одного? А вдруг как со мной-то да там он и завязнет. Это значит заживо погибать мне в стальном гробу. Нема такого дела! А без меня он завязнет? Отсюда бегом года два бежать до кустиков до тех. Я выпил воды, пожрал немного консервов. Нет, думаю, пробовать надо все равно. Эх, дернул я рюмахи три коньяку, захватил банки две консервов и с аппаратиком снова выскочил на жару. Это то самое, что из топленной комнаты выскочить на мороз трескучий. Только наоборот. Попробовал я каблуком этот песок – ни черта, песок он и есть песок.

Обыкновенный. И вот поставил я в аппаратике, чтоб Паспарту лез в песок, полого чтоб лез, не очень круто. Он наклонился нооом и пошел. Сначала вроде как плугом, борозда осталась за ним, а потом одна только спина да хвост – и вот его нет. Значит, он туда вглубь ушел и там ходил дальше. Как крот, что ли, или гад подземный, кто это под землей там роется, шут их знает. Только тут я вдруг один остался среди этих песков и глянул со всей силы вокруг: ну ни чертешеньки, как в море. И я один, тут меня на жаре на этой мороз прошиб. Гляжу на эту борозду-то в песке, ушел же сейчас только что. Я скорей назад его вызывать. Шутки, знаете, плохие. А вдруг там на камень какой напоролся и повредился чем? И поставил, чтоб выползал прямо на меня. Поставил, а под грудью так сквознячком и продувает: а ну как шабаш?

И вот его нет и нет. У меня в голове мутиться стало. Черт меня дернул это пробовать. Тут я чуть не обомлел:

земля, песок то есть этот самый стал подыматься подо мною горбом. Я уж думал, начинаются чудеса какиенибудь со мной последние. Фу ты! Гляжу, выползает морда эта Паспартиная из песку. Я ее чуть не целовать принялся. Вылез, вылез, молодчина! Тут уж я все к шутам, залез махом в кабину и пошел под высь, подальше от этих песков, ну их в болото! Я двинул туда, где на карте были всякие точечки, значит, должны людишки жить.

Дал здоровый ход. Полчаса не прошло, вижу внизу вроде блюдца, или сказать чашка, а там вода. Людишки, как черные козявки, лазали по бережку. Пальмы кругом вроде загородки. На воде, на озере этом плавают на чемто. Рыбу, что ли, ловят. Они, конечно, меня над собой не чуяли. Взял ниже: вижу шалашики, и вон баба ихняя воду в шалаш несет. Детишки бегают. А я из вас сейчас тараканов сделаю! Дал я вниз прямо в середину в озеро это и сразу под водой вбок в берег. Гоню Паспарту вперед. Он, слышу, сверлится под водой в берег. Я закрылся– наглухо, темно. Чую, что мы сейчас уж врылись и я под землей. Хрустит, вроде каменисто. Я поддал еще ходу, чтоб скорей это дело. Погодите там, что сейчас будет. Я только на самую чуть и подумал: а ну как тут мне и остаться в хрящеватом этом камне. Однако дело идет, слышу, без отказа. И вот, слышу, вылетел я насквозь. Открыл окна,-глянул: верно, так и есть, Просверлил я бок этой каменной чашке. Глянул взад: ух-ты черт, как из трубы, валит вода из дыры, как из трубы, и сыплет вниз под кручу. Тут я свернул назад и стал над озером совсем низко. Вот кутерьма пошла! Забегали эти черные, все туда, с горки глядят, как ихняя вода к чертям летит. Вот цирк! Взбесились, в барабаны бьют, воют, бабы в озеро это кидать стали посуду всякую, потом забегали какие-то ихние старосты или попы, что ли, прямо давай хватать ребятишек и, как щенят, пошли швырять туда в озеро. Как картошку в борщ. А вода все садится. Там, уж гляжу, бросились дыру забивать. Уж прямо собой: кинется головой в эту струю – его, как таракана, швырк вон и покатился с горы и не видать уж его. Их с полсотни туда ухнуло. Другие каменья с горы валят, думают, дураки, поможет. Я спустился поближе, вою этого послушать. Ну и вой. Как будто их всех на уголья горячие посадили. Тут они меня увидали и все на землю легли. Лежат, дураки, а вода там хлещет. Лежат и лежат. Аж надоело. Я совсем вниз и прямо на них Паспарту нацелил. Иду – не встают. Ткнул. Не знаю, пару-другую, может, и размазал. Только вскочили-таки. Хватились в меня стрелять стрелами. Я задвинул стекло: стекла у меня в кирпич толщиной, стреляй, сделай удовольствие. Потом уж и воды там мало стало. Бабы ихние пошли там выискивать своих щенят. А я думаю, каких и вон вынесло. Тут уж стало это дело надоедать. Я все это бросил и вот что: прямо взял на Америку, на НьюЙорк. Взял я высоко, рассчитал, чтобы быть к ночи. Подзакусил, рюмашки три дернул и на боковую. Задрых. Задрых я здорово, потому вот просыпаюсь, Паспарту стоит. Указатель уперся в Нью-Йорк, аккурат, где я на карте наладил ориентир. В него указатель упирается, и тогда машина становится сама. Гляжу вниз – мать чесная! Переливается, мутится стадо огней. Вроде сыпь или парша световая, сказать. Здоровенное место этими огнями изъедено. Вот он – Нью-Йорк! Вот он где самый-то сок, доллар-то этот самый. Ишь, горит-то переливается, кажется, аж дымит. Сейчас я сверился с планом, ara! Внимание, темная полоса – река, значит. Так! К реке. Ниже. Мост. Масштаб переводи на плановый масштаб указатель, тишком над рекой. Вот в точности этот мост, указатель ставлю иглой на мост, готово. Теперь можно валять вслепую, по плану. Под воду. Готово: я у дна. Точно ставлю глубину и теперь этой глубиной в берег и сверлю под всеми фундаментами сквозь землю туда, где на плане обозначен банк. Ни черта мне не страшно. Я закурил, гляжу, как продвигается указатель. Теперь вверх его! Вперся, вгрызается – черт его знает, бетон ли, сталь, но хрустит, крошится. Ей-богу, это стенка, подземная кладовая. У меня аж дыханье забило: я ж самое ихнее сердце американское дырявлю. И знаю ж наверняка, что трезвонит ихняя сигнализация, и знаю, что замки на часах. То есть замки у них так устроены, что ни один леший дверей не откроет до девяти утра. Никаким ключом. Только ломать двери – никакого ходу иначе нет ни директору, ни тебе раздиректору. И тут вдвинулся туда Паспарту. Я сразу стоп! Открываю ставень. Вот это да! Горит освещение на полный ход, и мы с Паспарту всей орясиной силой в кладовой. Я выскочил. По стенам – бронированные двери, и выходит, что шкафы в три яруса, но не очень высоко. А помещение – ух! Манеж целый. Пробежал к дверям – они аж в самом конце. Слушаю: ух там чего-то шубуршит, но, видать, не серьезно. Я в Паспарту, чуть вправо, чуть вперед и, как фанерку, сковырнул всю эту броню со шкафов к черту. Посыпалось оттуда. Вот она юшка-то потекла, как кровь с носу: золото. Оно, как вода, заплескало на пол. Пол плиточный, звонкий. Прямо как жавороночки в ушах зацвели-запели. Я сейчас к монетам. Там, в шкафах этих, столбиками стоят, и столбики тесно друг к другу, и это все при электричестве горит, прямо тебе в самую глотку смотрит. Глотал бы их, кажется. Однако я сейчас давай их об плитки звякать: раз! два! дзяв! дзяв!-а вдруг тут "локша", как по-нашему сказать. Я их стукал, они пели, золотые-то, и я их скидывал в горку. Вдруг слышу: буб! буб! – как метлой по валенку. Это что ж? Я вгребаюсь глубже в шкаф. Та же лавочка – не звенит. Я эти монеты на зуб – стой! Дело и у вас вроде как у марафетчиков. Это для блезиру, значит, первые ряды золотом заставлены, а дальше – липа! Это. чтоб водить да показывать дуракам? Комиссиям денисиям? Это я сгребаю, какое настоящее золото, в Паспарту, да много ли туда нагрузишь? А тем временем там уж в дверях, слышу, взялись всерьез: слышу, сверлят, аж в ушах свербит.

Я в Паспарту, заперся и дал ход – прямо в двери, да как саданул для острастки! Погнул эти двери, перекорежил теперь хоть порохом рви. Там враз все стихло.

Ша! И как в гробу. Там, должно, они все на пол посадились. Я подождал минуту, выскочил, подошел к этой самой двери – а ее как жестянку туда вмяло, – подошел и во всю глотку им по-русски: так вашу и перетак. Молчок. Поутекали или с перепугу у них песок в глотке.

Я обратно в Паспарту и дал задний ход. Опять в ту же дырку и пошел сверлить назад, в реку. Под водой уж открываю ставни. Погасил свет. И вот стало видать сквозь стекла: вроде чуть сереет. Я дал выше. Еще стало светлей. И тут я высунул из воды спину. Катеришка какой-то спешил тут мимо. Я поднялся и носом перевернул его. Здорово вышло: он сразу брык через корму палубой об воду. А тут лопнул еще котел у него, как хлопушка. Фыркнул, вдребезги, пар, тут сейчас прожектор с берега ударил светом, а я уж поднялся – и ходу. Поднялся, стал в воздухе уж над океаном, наладил сейчас радио на Берлин и давай: Берлин! Берлин! – поставил на полную мощность. Даю депешу по-немецки: "Внимание! Я был сейчас в золотой кладовой Нью-йоркского Сити Банка, осмотрел золото. Десять процентов там золота, остальное подделка. Это афера выпускать бумажки, когда в кладовой золоченые жестянки. Я только что ночью разворотил их подземную камеру, сам все перещупал. В знак этого я брошу сейчас на улицу Бродвей дверку от ихних сейфов. Держись!" И только я это отстукал, а уж был над Бродвеем. Его сверху здорово видать – река свету. Я взял пониже, мне уж ясно видны стали трамваишки, автомобилишки и людишки: гоношат, мельтешат. Я эту дверину, в этом куске было кило с пятьдесят весу, – открыл дверь и туда – гоп-ля! Вот это прицел! Хряснулась она в какой-то автомобильчик, он брык-и набок, и в тот же миг на него налетел тот, что гнал сзади, – ух! Куча тут сразу их навалилась. Это я уж в бинокль видал. Что тут было! Вот цирк, это посмотреть только. Народу! Черная икра. Автомобили, трамваи... и тут, гляжу – раз! Стал белым столбом прожектор в небо, зашевелил, как рак усом. Ото! Уж три сразу. Десяток! Я – ход. Небо чистое было, за облака некуда было запрятаться. Но я пулей из этой паутины. Попал в темноту, смотрю по плану вот клетки за городом. Не иначе-огороды. Я сейчас вниз-верно: глушь. Какое-то окошечко светится, мигает жуликовато. Я уж на четверть метра от земли. Открыл дверь, рукой лапнул вниз, как из лодки в воду. Тьфу, сволочь какая! Тряаь, мокреть, паханное, что ли. Это нам и надо. Сейчас аппаратик на ремешок через плечо. Двери запер. Выскочил.

И тут я на щуп поставил на аппаратике приказ Паспарту – под землю, под заныр, значит. Я мало что видел в темноте, однако услыхал, как захрустела земля и вот уж нет ни черта передо мной. Я еще пождал, чтоб он глубже ушел, и поставил на аппаратике стоп. Аппаратик в кожаном футлярчике, вроде я бродячий фотограф, турист или еще какой хлюст. И пошел я на огонек. Денег американских у меня хорошо было взято с собой, маузер я прямо в штаны за пояс заправил сзади. Под пальто не видать: святой я совсем в своем котелке. Глянул я на небо – все переполосовано прожекторами в клетку, как американские штаны. И вся эта паутина ходит. Меня, голубчики, ищете, а я вот он я! Трите, трите небо, штукатурку всю сотрите, на вот, выкуси. Я им шиш туда в небо сунул и покрутил. Много налипло грязи у меня на ногах, пока я до этого оконца добрался. Сторожка. Я стук в окно. Дверь брякнула, свет распахнулся.

В дверях похоже – старик. Чего-то по-своему спрашивает. Я американского языка ни в зуб, давай по-немецки. Он меня впускает. Смотрю, в сенцах уже старуха и еще парень. А я им говорю, руками показываю, что, мол, чего как в курятник забились, гляди, что на небе делается. Они выскочили, глянули, вскакивают назад! Эге! Затормошились, потом ко мне:

– Джерман? – спрашивают.

Я киваю, что да, я джерман, то есть признаюсь за немца. Тут этот паренек за телефон – он в прихожей у них и висел – и чего-то говорит. Старики меня в хату манят. Я нет, ноги вот грязные. Пока что прибегает к ним какой-то толстый, но вижу – немец. И он прямо ко мне:

– Вы, – говорит, – немец. Из Германии?

Я говорю:

– По делам в Нью-Йорке уже третий день, и вот, что случилось в городе, не знаю, большой тарарам, и на Бродвее свалка, все стало, а я не могу понять, языка не знаю, немцев не встретил. Испугался я и вот побежал куда глаза глядят.

Рассказываю это я, а те старики все на небо глядеть выскакивают. Тут и немец этот всполошился, звонит по телефону, а мне это говорит;

– Вы обчиститесь здесь скоренько, я сейчас свою машину подам; слух прошел, что в банке взрыв или ценности пропали, что будет! Банк нарочно панику, распускает, чтоб бумажки свои не оплачивать. Всех директоров арестовали, а двое застрелилось. На Бродвее свалка и, говорят, пальба даже. Поливают толпу водой и разгоняют током электрическим. Надо ехать, узнать, в чем дело.

И он убежал. А мне дали скребок и тряпки, я взялся за сапоги. Толком еще не справился с этим, уж и машина. Немец кличет, спешит. Я сажусь в машину, а там еще двое, тоже немцы, и они бросились меня расспрашивать, и один сказал, что у него радио всегда поставлено на Берлин вот уже пять лет и сегодня вдруг очень громко какой-то голос перешиб передачу и он слышит что-то насчет золота в банке, но мешала передача. А потом и голос и передача прекратились. Но очень громко садил голос, так что это не из Берлина и, может быть, действительно утка. Но тут нас стали нагонять автомобили, их неслось целый табун и все полным газом, а под самым городом уже была давка. Мы стали. Я сказал, что очень боюсь, что вещи в гостинице пропадут, махнул котелком-и вон. Что тут делалось! Какая-то куча народу била садовой скамьей в железную штору, а на вывеске над ней надпись, что банкирская лавочка, и фамилия. Какую-то старуху прижали к притолке; она костлявыми пальцами скреблась в эту дверь и било ее от слез, будто у нее сына повесили, – это я с тумбы увидал.

А тут неаккуратно стукнули и переломили скамьей старушку надвое. Я немецкий говор услышал в толпе, протиснулся туда. Держался все за аппаратик, чтоб не сорвали, слышу, говорят, что вон рабочие пошли с плакатом – чтоб наутро заплатили всем золотом за эту неделю. Я видал: там один метался в одной жилетке, глаза выпучил и бьет себя по лысине кулаками что силы.

Я хотел ему помочь в этом деле, не поспел, черт возьми: он вдруг метнулся на мостовую, будто его дернуло током, и под грузовик. Э, черт! Так и не видал за людьми, как его там разгладило. Дальше там конные стояли, не пускали к банку, трос поперек улицы стальной.

Я вбок – там уж пожар – говорят, один сам у себя все поджег и кинулся с восемнадцатого этажа весь в огне тоже опоздал. Какая-то бабочка с ребенком на руках это уж я видел сам – шла спотыкалась, рука на лбу – как в театре, дошла до канала – и гоп через перила, и с ребенком вместе. Никто и не спасал, между прочим, и бесполезно было. Я промеж немцев слышал, что тут маленькие банкиришки поудирали. От главного банка толку не добьются, и вот тут поразорились все, у кого гроши последние, у кого капиталы – все пошло в ход, будто их кто кислотой спрыснул. А я тут промеж них хожу себе в котелке и даже "пардон" говорю в случае кого там задену или ногу отдавлю. Потом стали сверху сыпать листовки, с самолетов должно, – народ хватал и тут же рвал их в клочья. Один, смотрю, вытащил кольт и давай садить в небо, откуда эти бумажки сыпались. А там другой тоже взялся, и пошла пальба. Тут какой-то негр замешался, в него ахнули уж все заодно. Я бумажку одну подобрал. Там на всех языках и по-немецки. Читал потом: утешительная от правительства телеграмма и завиранье банка, что вот завтра с утра всем платят золотом не свыше тысячи долларов на рыло. Успокоили! Я смотрю, там кого-то бьют уже вручную, по-нашему. Я из этого дела стал выдираться помалу. На небе стало сереть.

А мне, между прочим, хотелось уж жрать. Я порядочно отошел от самой-то гущи, гляжу, пивная американская, но со столиками, конечно. Захожу – хозяин толстый, в фартуке, и две девки пол уже подметают, наутро готовят дело, и сам хозяин прилаживает объявление. Я только понял там, что голд значит золото. Я за столик. Толстый ко мне и очень сердито объясняет и тычет на свое объявление. Я ему вынул золотой из кармана – в чем дело? Голд? Пожалуйста. Он аж покраснел от жадности.

Это я, значит, ему все по-немецки. Тут одна из девок, рыжая, сейчас ко мне – и ну по-немецки. Так и садит, так и садит.

– Немец?

– Нет, – говорю, – не особенно, однако из Германии.

– Ах, Германия, ах, я туда всей душой и телом. Вам, наверно, пиво наше не понравится.

– Однако, – говорю, – гони сюда пиво и пожрать.

Хозяин уже смекешил, что надо поворачиваться, и тут раз-два – и готовые сосиски, салат с картошкой. Рыжая расцвела, крутится около меня, все салфеточкой кругом меня обтирает. Я ей говорю:

– Садись, фрейлен, и давай пиво пить. Мне одному скучно. – А меня как раз на бабу потянуло, и рыжих я особенно уважаю: не на всем же у них теле веснушки? Так в чем дело? – Пиво действительно дрянь, а нет ли чего погорячее?

Она сейчас хозяину, хозяин бутылку какую-то фокусную, а в ней зеленая водка. И две рюмки. Хорошо мы с нею поужинали или, уж сказать, позавтракали – я хозяину этот золотой, а другой передаю ей, чтоб она за себя хозяину отдала, а сама со мной погулять пройдется. Она уже кричать стала: "О, ийя! Йюу!"-уже намазалась моя коровка здорово. Однако хозяин по телефону машину вызвал и двери с поклоном раскрыл. Рыжая на ходу свою кофточку натягивает, в рукава встрять не может. Шофер меня спрашивает, куда везти? Я ему золотой показываю и говорю ему жестом – вперед, мол, вали, там покажем. Валит он дальше и дальше, – а уж совсем рассвело. Я эту немку свидетельствую, все ли у нее на месте, она только подвизгивает, как сука под воротами. Икать даже стала. Я ей говорю, чтоб сказала шоферу – за город. И вот едем мы, а кругом поля, и постройки, и народ уж гомонит. Вдруг вижу – кладбище. Стоп! Стоп это всюду понимают. Вир и стоп – это на всем свете. Я шоферу золотой, он мне шапочкой. Вокруг кладбища заборчик мне по пояс. Я немке говорю: лезь. Ее, стерву, уж развезло, пришлось перевалить ее на брюхе. Она там и села. Я перемахнул за ней, и никто тут как раз не глядел. Вот веду я ее между склепов. Есть прямо кирхи целые нагорожены. Вышел я на середину, уж думаю, этого кладбища, посадил мою каролину на скамеечку, она как поплавок шатается и чего-то напевает как блаженная. Ну, думаю, сейчас ты у меня прочухаешься. И тут я за аппаратик. Она мне шепчет:

– Снимите, только чтоб мы оба вышли.

И тянет свои сольтисоны меня обнять. Я поставил сигнал: "Паспарту ко мне". Жду. Она наклонилась на меня, засыпает. Не знаю, сколько времени прошло: я очень ждал, но и сам струхнул. Одна там эта кирка зашаталась – я не ждал с левого боку. Моя корова глядит, глаза трет.

– Вирклихь, вирклихь? – спрашивает.

Тут эта кирка хрясь – и мало до нас камешки докатились. Рыжая как заверещит, я ей рот зажал. Но тут она уж и слова сказать не могла выворотило с полдюжины гробов, один никелированный, другой бетонный, что ли, был, и оттуда, из этой рухляди, Паспарту своей мордой. Я его пристроил дверью аккуратно против моей рыжей, отпер дверь, пхаю ее туда. Она уперлась, как корова. А тут, я слышу, народ где-то гудит. Но густые, здорово, деревья там и не видать. Тут я дуру эту поддал, и она вперлась в кабину. Я дал ход и пошел ломить сквозь дерева, сквозь склепы. Треск и лом пошел, взмыл я вверх и дал такой ход, что через минуту еле видно было в тумане утреннем, где оно, это кладбище американское. Я поднялся километров на десяток и стал. Тут и взялся за немку. Потом она мне шепчет:

– Это Цеппелин? Вы сам граф Цеппелин?

– Да, – говорю, – я самый и есть – граф Цеппелин.

– Ах, свезите меня на мою милую родину, у меня там жених, он в солдатах.

И тут ее тряпки по всей кабине, и развалилась она, как в бане на полке, сейчас потечет. Блевать тут начнет, гляди, с перепою. Все стонет:

– Граф, мы уже в Германии?

– В Германии, – говорю.

– В Дармштадт, их казармы в Дармштадте.

– А вон, не видите, их казармы там внизу?

Она глазами запухшими хлопает.

– Я вам парашют привяжу и вы прямо на плац, где ученье. Он шагает, а вы, как бабочка, с неба. Она:

– Ах, как бабочка! Аин донмет елфинг. Только я с парашютом боюсь.

– А вы тогда валите без парашюта.

– Ах, – говорит, – лучше, как бабочка.

– Ну, я вам сейчас подвяжу парашют.

И стал я ей ее тряпки за спину приматывать, она два раза просыпалась, пока я все ее барахло к ней прикручивал. Потом дал ей какую-то ее подвязку в руку, говорю:

– Просчитайте до десяти и вот его дерните, и парашют раскроется.

Она:

– Как бабочка?

– Да, да! Вались!

И раскрыл дверь. Она стала в дверях и поеживается. Из дверей мороз. Я ей дал пинка и захлопнул дверь".

6.

Я оттолкнул эти листки. Нет! Не может быть: врет, врет он. Не привязывал он ей за спину ее одежды. Нарочно выдумал, что сунул подвязку. Вдруг у меня сразу возникла мысль: это доктор, доктор проклятый выдумал этот бред и прислал мне. Разыгрывает меня как дурачка. Потому и на машинке все это напечатано, что доктор знал: по почерку я его сразу узнал бы. Он наслушался там в больнице всяких бредов – и вот этакого отвратительного садистического воображения с каким-то еще издевательством, с грязным изобретательством.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю