Текст книги "Холюшино подворье"
Автор книги: Борис Екимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Екимов Борис
Холюшино подворье
Борис Петрович Екимов
ХОЛЮШИНО ПОДВОРЬЕ
Рассказ
1
На рождество с Холюшиного подворья увели двух ярок да большого пухового козла, с него на четыре платка за раз начесать можно было. Козла-то с база забрали, но далеко не повезли, освежевали считай что на месте. Тушку оставили хозяину и на высокий заборный кол надели страшную козлиную голову. Холюша на утро следующего дня обошел свое хозяйство и, не скупясь, по старинному обычаю, оберегая дом и худобу от недоброго глаза, каждую самую малую дверцу и окошечко, каждую щелку меловым крестом оберег. А у него было, было что беречь.
Лежало Холюшино подворье на краю хутора. Приземистый круглый дом под жестью – когда-то лучший в Вихляевском – сейчас одряхлел и понемногу уходил в землю, топорщась рогатой телевизионной антенной. Спереди, от красного крыльца, и сзади, от чуланов, громоздились друг за дружкой базы, сараи, кухни и другие постройки. И, смыкаясь, ровным четырехугольником обступали они просторный двор. А на базах не ветер шумел, а жила и плодилась скотина: добрая корова-ведерница, от нее же телка-двухлетка, летошний бычок зимовал, нагуливал мяса; на козьем базу хрумтели сенцом десяток коз да козел Ерема, а с ними шесть овечек. Мирно похрюкивали подсвинки. Два десятка гусынь днями вперевалку бродили по двору или серыми валунами лежали на грязном снегу. Распускали жесткие хвосты и крылья, чуфырились два индюка, наливались кровью, а временами лениво бились перед добрым табунком сытых, подбористых индюшек. Здесь же галдели утки, греблись куры, которых стерегли два петуха, белый и рыжий. Меж собой петухи ладили – сударок хватало, чужих били в кровь.
На забазье чернели высокие пирамиды друг к дружке прислоненных жердей, по-местному – костры. Там же высился добрый скирд сена. Ниже лежал огород, наверное, самый большой в хуторе. За ним, на обережье, старый сад с покосом. Уж ему-то равных не было во всей округе.
Просторное Холюшино поместье слева и в задах дугой окаймляла невеликая речка. Подле самого дома она разливалась широким плесом. Его так и звали Холюшин плес. С весны до осени стоял здесь содомский галдеж: сотни птиц, гусей и уток жили тут и кормились.
Еще недавно, лет пять назад, а может, и десять, все долгое лето бродила по мелкому плесу горбатая усохшая старуха с хворостиной, в подвязанной юбке. Это была мать Холюши, она обычно птицей занималась. Но теперь мать умерла, и жил Холюша один. И он уже не поминал, и редко кто на хуторе помнил, что прежде жили в этом подворье Вихлянцевы, крепкая семья: отец, мать, трое сыновей и дочь. Это с тех времен и стоял круглый дом под жестью, остатки тех просторных базов, катухов да сараев. Сад и покос, огород, просторный плес были еще тех времен, далеких-далеких. Но сколь много вмещается в долгую человечью жизнь: две большие войны, скитания вдали от родного дома в гиблых песках и много другого, несладкого, но помельче, которого уж и не держит память.
И сейчас на хуторе, в старом вихлянцевском доме, жил Холюша, по паспорту Варфоломей Вихлянцев, инвалид с деревянной ногой, семидесяти лет от роду.
Теперешняя зима выдалась доброй. После рождества еще снежку подвалило, а с крещенья небо разьяснело и встали морозы. По утрам, спозаранку, придавая холоду, стылым светом светил иверень луны. Румяное от мороза солнце поднималось нехотя, высвечивая розовым ровнехонькие и высокие столбы печных дымов. А под вечер оно сдобным колобом валилось в желтый густой морозный туман и пропадало до утра. И всю долгую ночь праздничным царским платом полыхало над стылой землей огнистое небо. Играло и полыхало, словно в единый остатний раз. А поутру, прежде ленивого солнца, поднималась белая ледянка луны, чтобы добрым людям легче было на базу управляться. А чуть позднее у кузни, на огромном жестяном противне, механизаторы зажигали солярку. Большое багровое пламя лениво колыхалось. Черный густой дым тучей висел над округой. Стояли крещенские холода, по закону.
В один из таких морозных дней чистил Холюша коровий баз. Короб на легких деревянных санках доверху нагрузил и потянул его в огород, к навознице. Полдороги прошел и вдруг остановился: путь ему пересекал чужой след. Постоял над ним Холюша, подумал: "Кто же тут шалался?" Потом поспешно санки к навознице отволок, опорожнил их и вернулся назад.
След был человеческий. И недавний. Вчера его тут не было. Холюша пошел по следу. "Может, кто из соседей? Может, Мишка? – лихорадочно думал он, и взгляд его бежал по цепочке следов. – А может, пьяный кто? Заблудился?"
Следы вели прямиком к базу, к городьбе. Не к даму, и не к задним, огородным воротцам, а просто к городьбе. Вот постоял человек, потоптался, двинулся дальше. Вот в сторону отошел – это Цыган его пугнул. Холюша поднял голову.
Черный кудлатый кобель Цыган, вскинувшись на плетень, внимательно глядел на хозяина.
– Гости у нас были, – сказал ему Холюша.– Ночью, видать... Кто был? Скажи.
Цыган зевнул, клацнул зубами, ничего не ответил.
– У-ух, глупомордый...
Ночной гость отошел от плетня, Цыгана, видно, напугавшись, и чуть подалее, у козьих катухов, снова подошел ближе. Так, об самую стенку, он и пробрался до угла. А затем вернулся, но не прежним ходом, а напрямую подался, к сеннику, и шаг его был шире. У сенника следы сошлись, здесь было натоптано, словно еще один человек стоял в затишке. И теперь следы явно не одного человека потянулись голубой цепочкой к садам, к речке.
Вот теперь-то Холюша по-настоящему забоялся. Но, отговаривая себя от дурного, чтобы не накликать беду, он пошел рядом со следами, которые тянулись через весь огород, потом уклонились вправо, к старым вербам, возле них речку пересекали и вовсе уж на дурнину потянули через высокие снежные наметы возле колючей терновой городьбы, напрямую.
Напрямую полез и Холюша. В сапог здоровой ноги набился снег. Деревянную Холюша с трудом тащил через сугробы. Через цепучую городьбу не смог пролезть, взял левее и уже по пояс в снегу, словно в тяжелой воде, медленно прогребался, оставляя после себя широкую борозду. Наконец он выбрался. Здесь, наверху, на луговине, снег лежал мельче, его к речке сдувало. И легче было идти.
Еще издали Холюша увидел то, чего боялся, но и зачем шел.
Когда следы от усадьбы, от сенника потянули к речке, к садам, к нежилым зимой местам, Холюша сразу понял, что не зря оттуда приходили люди и туда ворочались. Не иначе как ждали их.
Так и было. Был санный след с петлей разворота. И яркая на белом снегу желтизна конской мочи. И людские следы. И все это за речкой, на глухой по зимнему времени луговине. И нечего было себя дурить: не пьяный, и не сосед, не заблудивший случайный человек приходил ночью. Нынешней ночью приезжали на одноконных санях. Приезжали опять к нему, к Холюше. Конечно, не гостевать приезжали.
И снова, теперь уже по санному следу, пошел Холюша, хотя можно было никуда и не ходить. Санный след, держась вдоль речки, должен был вывести к мосту, к накатанной дороге и там затеряться. Холюша знал это. Но он все равно прошел до моста, потыркался на дороге, силясь разглядеть что-то, и повернул домой. Возвращаясь, он все время оглядывался; на бугре, уже в хуторе, остановился и долго глядел вдаль, в белое поле, где пропадала дорога, и белая земля пропадала, сливаясь с дымчатой белесью зимнего неба.
Холюша не знал, что ему делать. Хотелось бежать куда-то, кому-то говорить, жаловаться, защиты просить. Но у кого?.. Участковый Парыгин где-нибудь по округе мотается. Его и летом не сыщешь, а уж зимой зальется на какой-нибудь хутор... Бригадир – тоже не помощник. А и позовет милицию, так она не приедет. Мало ли, скажет, каких следов по хуторам. На каждый не насмотришься.
С такими мыслями и подошел Холюша к своему двору. Но идти домой не хотелось. И он, подумав, к магазину решил податься. Там всегда людно.
Но тут, к счастью, разом две бабы к водопроводной колонке пошли: Мишки-соседа и Феклуша Попадейкина. Холюша заспешил к ним.
– Девки! – начал он еще издали. – Ныне опять по мою душу приезжали.
Подойдя к колонке и пристукнув об наледь железным наконечником деревянной ноги, чтобы прочнее стоять, Холюша принялся рассказывать. Бабы раскрыли рты и охали:
– Гос-споди...
– Ты погляди...
Подробно все рассказав, Холюша закончил:
– Во какая беда... И не прибьюсь умом ни к чему... Куды идти, кому жалиться...
– А откель они взялись, дядя Холюша, как ты распознаешь?
– И туды, девки, прикидывал, и сюды... А не возьму в ум... На дорогу убрались, и все. И знаку об них нет.
– В милицию сообчи, – приказала Феклуша.– Строчно. А то... Так вот чекалдыкнут... И позныку не будет. Где и кто... Строчно сообчи.
Холюша согласно головой кивнул и горестно сказал:
– А чего?.. И чекалдыкнут... Зажмурки живем... Не ведаем. Ныне не схотели, завтра придут.
– О-ох, – догадавшись, всплеснула руками Мишкина жена. – Дядя Холюшка, это он был... Он...– шепотом проговорила она и огляделась.
– Как? Кто? ..
– Вчерась Мишка угля привез, из району. Темно уже приехали. С Николаем Инякиным. Привезли угля и уж где-то приложилися. Не дюже, но пьяные. И давай им еще, ставь бутылку. Ну, я им, по-хорошему, нацедила, щей влила, чтобы по-людски. Они выпили и въелись: давай еще да давай. И пристали, и пристали. Я их как шурану, идите, говорю, отседова. Ничего вам не будет. Ну, они пошли, вроде машину отгонять. И помину нет. Ждала своего, ждала... Среди ночи заявляется. Открыла ему, вышла, а с крыльца-то гляжу, от твово база человек показался. Прям по снегу-то, вижу, человек идет. Я как зашумлю: "Николай! Ты где идешь?! Цельный день колобродите! Не напилися! Не нагулевалися! Иди счас домой, спать будем". Это, я думала, Николай Инякин снова пробирается, выпить... А Мишка: "На кого шумишь?" – "Да на дружка на твово... А то не вижу, хоронится". Он повернулся и побег к нему, да зашумел так резко: "Коля! А и его догнала, и зачалась у нас ругня. – Она смолкла и уже иным, осторожным голосом сказала: – Должно, он был?.. Прям от забазья... На снегу-то видно яственно.
– Он, – глухо сказал Холюша. – Ты, девка, Мишке перекажи, пускай ружье зарядит. Чуть чего, я зашумлю, пусть прям бегит и стрелит. Перекажи.
Постояли еще, посетовали и разошлись.
Холюша в контору сбегал. Управляющего не было, пришлось обсказать все учетчице, и та обещала в милицию позвонить.
От конторы Холюша повернул было к магазину, встретить еще кого, пожаловаться, но вдруг словно в голову его кто ударил: "Чего я, дурак, мыкаюсь, а на базу недоглядел... Може, уж нет какой козы или овечки... А може, из каморы унесли чего..."
И Холюша заспешил домой. Резко скрипел и хрумкал утоптанный снег, поддаваясь железному наконечнику деревянной ноги. А сама деревяшка, как всегда при быстрой ходьбе, легко порхала в сторону, описывая полукруг и снова со скрипом вонзаясь в укатанное снегово дороги.
Во дворе Холюша сразу кинулся к погребу – там замок целый был, в каморе сало проверил, мясо. Хоть с утра и брал в закроме зерно, но не удержался, поглядел – вроде не тронуто. Тогда он на козий баз пошел, овечек да коз считать. Но все были на месте.
Холюша задержался на базу. Оглядел животину, порадовался: овечки сытые, на спину ложись – не скатишься, густая чистая шерсть кольцами лежит – хорошая волна. И козы неплохие. Холюша Белобокую ухватил, пощупал вымечко. Налилось уже. На днях должна была Белобокая котиться. Заодно и других Холюша проверил. У них ведь как может быть: не ждешь, вроде малое вымечко, а вдруг за день-другой откуда что и возьмется. А по таким холодам чуть проморгаешь, и замерзнет козленок.
Последней проверял Холюша Белоухую. Эту козочку нужно было беречь да беречь. В прошлом году он ее за большого козла выменял, за Фому, да еще додачу дал и магарыч ставил. Но Белоухая этого стоила. У нее пух был редкостный: темный, но с каким-то, вроде голубым, отливом. А как свяжется платок, да помоется, да растянется, да распушится, словно расцветет. Кинь теперь на руку и погляди: темная дымчатая ворса его мягка и тепла даже на взгляд; темен пух, темен, но светится, отливает голубым, словно ночное крещенское небо. Такой пух не сравнишь с пепельным или белесым. Его с руками по пятнадцать рублей за сто грамм рвут. И год от году он дорожает.
Холюша почухал Белоухую, наказал: "Гляди, берегись. Кабы тебя не пырнули. Котиться я тебя в дом возьму. Хорошо бы козочку принесла. Я бы тебя тогда... пообещал он.– Постарайся... Ты могешь..." Гляди, какая пузатенькая". Была у Холюши мечта. Не зря ведь столько отвалил он за Белоухую. Была мечта: весь козий завод сделать таким, с голубым редкостным пухом. Весь завод, всей округе на зависть. Когда-то, много лет назад, у Макарихи из Ярыженского хутора восемь таких коз было. Давным-давно померла Макариха, а коз ее люди и поныне вспоминают, завидуя. А сейчас, когда Белоухая стояла на Холюшином базу... Как знать... Но лучше не загадывать, бог этого не любит.
С козьего база выйдя, Холюша на гусей зашумел:
– А ну, поднимайтеся! Разлеглися! Позажралися! Ходить поразучилися! Нанесете мне жировых, чего я с ними буду делать!
Он шуганул гусей. Гуси на крыло поднялись и понеслись кругом. Заполошилось все дворовое птичье стадо. Вслед за гусями утки, гневливо крякая, лётом пошли. Куры, кудахтая, бросились врассыпную. Взлетел на плетень рыжий Петька, забил крылами тревогу. Ветер прошел по двору, пух и перо закружилось. И лишь невозмутимые индюшки пикали бесстрастно, глядя на этот содом. Да индюки принялись кровью наливаться и топорщить жесткие хвосты и крылья.
Взяв ведра и коромысло, отравился Холюша за водой, скотину поить. Коз с овечками да телку с бычком он холодной поил, для Зорьки готовил теплое пойло, отрубей ей намешивал.
Из всей животины, что на подворье стояла, Зорька была самой родной, к тому же скоро должна была телиться. Корова жила у Холюши десятый год и еще помнила мать. Но доил ее и ходил за ней всегда Холюша. На плетневом колу коровьего база висела скамейка, на нее садился под Зорьку Холюша, отставляя в сторону деревяшку. На боку у Зорьки была проплешина. Это Холюша при дойке упирался в бок головой, чтобы ловчее сиськи тягать.
Корова была большая, по масти бело-пегая. Такие вот бело-пегие коровы жили у Холюши всегда. И всех звали Зорьками. Славились они на всю округу ведерными надоями, потому что вели свой род от далекой легендарной Звезды Митрони Бочкарева из Назмищи. У Митрониной Звезды была большая, во весь лоб, белая пежина, такие же "чулочки" и хвост. Звезда жила давно, очень давно. Но от плоти ее шли по округе добрые коровки, удоистые, едовые.
Нынешняя Зорька в свой род удалась. И, меняя старых коров или неудоистых, люди старались от Зорьки получить племя. И Холюшина корова, словно на заказ, все годы телилась бело-пежистыми телочками. Всем людям Зорька угождала, а до хозяина дело дошло – подвела. Как ни хороша была корова, но годы свои выживала, и пора было ее менять. Но, словно оттягивая свой неизбежный конец, в последние разы Зорька принесла бычка и телочку, правда, вовсе не ту, какую нужно было, а красную, в быка. И Холюша тревожился. Скрепя сердце красную телочку он оставил, хотя знал, что такого молока, как у матери, от нее не видать: и молочная жила плохая, и ребра частые, и хвост короткий.
И теперь, пока Зорька, сунув морду в ведро, тянула в себя пойло, Холюша ее уговаривал:
– Ты уж не подведи. Чужим людям угождала, телочек приносила, а своему родному не схотела. Другой год уж жду. А переводить тебя все одно надо. Куды денешься, жизня... Матеря вон померла. Сколько уж лежит... Я тоже не вечный. Тоже скоро туды. В ту имению, на бугор... А куды денешься. Положено. Ныне вон ночью, не слыхала, за мной приезжали. Може, по мою душу. А чего, много ли надо? Чекалдыкнут – и конец.
С утробным звуком Зорька дотянула из ведра последнюю жижу, подняла голову, скосив на Холюшу черный глаз с синеватым белком. Подрагивали белесые реснички. Она, казалось, всё понимала. А Холюша точно знал, понимала. Он начал почесывать ее. Зорька вытянула шею, прижмурилась.
– Я на тебя с надёжей. А уж ныне не принесешь, придется Краснуху оставлять. А нежелательно. Не будет у нее молока. По всему видать. В ум не возьму, почему ты кого нужно перестала носить. Либо устарела? Не перебарывает твое нутре против бугая. Вон он какой, черт здоровучий...
2
А в ту пору, когда Холюша возле коровы толокся, шел к нему гость. Шел и матерился. И был тот гость не кто иной, как Митька, колхозный электрик и пьяница. Шел Митька по дороге и в голос Холюшу материл и жену свою Клавдию. Речь его была длинная и для постороннего не совсем понятная. Хотя объяснялось все довольно просто.
Была у Митьки дочь, он ее очень любил. Сейчас дочка в городе, в техникуме училась. Подходили каникулы, и выпадала ей возможность поехать в Москву, на экскурсию. Но нужно было доплатить тридцать рублей, остальные профсоюз давал. Да и с собой на всякий случай деньжонок взять. В общем, нужна была сотня. Митькина жена, Клавдия, жадная была – отказывать не отказывала, а руками всплескивала и слезливо кудахтала:
– Да где же ее взять, такую копеечку. Новыми сто рублей, господи прости... Теми-то тыща... А у меня шесть рублей осталось.
– С книжки сыми, – советовал Митька. – Нечего жмотничать.
– Тебе бы только сымать... Легкая рука... Класть тебя нету. Ты только к Максимову на прилавок кладешь. Вот оттуда поди да сыми. Там мною наложено.
Клавдия скорей бы повесилась, чем с книжки на такое дело сняла. Но была она все же матерью и потому решила денег занять. Тем более два готовых пуховых платка у нее лежали, базарного дня дожидаясь.
Мыкнулась Клавдия в один дом – отказали, и в другом не нашлось. Не держали люди при себе больших денег. Лишние старались на книжки класть. Походила, походила Клавдия и плюнула. "Иди к Холюше, – сказала мужу. – Раз ты такой желанный, иди и кланяйся. А я в его корсачиную нору не пойду. Я еще при живой матери случаем зашла, так досе дурнит".
У Холюши деньги водились. Всякий на хуторе знал, да и по всей округе, что на книжке у него большие тысячи лежат. Ведь продавал он по осени уток, гусей, кур, а теперь и индюшек. Машинами на базар вывозил. Бычков хороших выкармливал, кабанов, овечек. А по скольку пуху начесывал! Так что деньгам Холюшиным люди и счет потеряли.
Держал он денежки и при себе, в доме. На хлеб да на бутылку взаймы не давал, но когда для дела нужна была круглая копеечка и негде ее взять – шли к Холюше. Он не отказывал. Правда, не в одночас давал. Прежде долго жаловался на горевское житье, на тяжкие труды свои, на бессовестного Кольку Калмыкова, который взял пятьдесят рублей, а потом год целый отдавал. К тому же величать нужно было Холюшу в такие минуты Халамеем Максимовичем.
А Митьке выбирать было не из чего, дочку он очень жалел. Пришлось собираться. Хотел по дороге в магазин завернуть, к Максимову, остаканиться, да побоялся. С пьяного языка всякое может сверзнуться.
Вот и шел он по дороге, трезвый, как дурак. Шел и матерился в голос.
– В бога мать... Миллионщики... Революции на вас нету... Суки... Реформу бы хоть какую... В креста бога.
Но, к Холюшиному двору подойдя, замолк.
На базу, за воротами, слышался тонкий голосок хозяина:
– Ишь взгалчилися! Какие пашаничные! Зобайте, чего дают! А то вон чилята сидят, они враз наведут решку!
– Халамей Максимыч! Халамей Максимыч! – прокричал Митька.
Тот услышал, к воротам подошел.
– Кто это?
– Да я, Митька!
Холюша Митьку не очень привечал, но побаивался. Без электрика не обойдешься.
– А-а, Митрий... Всходи на крылец, счас отворю.
Несмотря на дневное время, окна в Холюшином доме были затворены, лишь одно, возле крыльца, подслеповато щурилось темным оком.
Загремел засов, и показался на свет божий Холюша.
– Здорово живешь, – поприветствовал его Митька. – По делу я к тебе, Халамей Максимыч... Счас докурю.
– Докуривай.
Вроде бы часто, чуть не каждый день, встречал Митька Холюшу. Встречать-то встречал, да уж толком не глядел. На кой черт он нужен. А вот сейчас...
Лицо Холюши было каким-то зольным от седой щетины, которою тот соскребал раз в неделю. Телогрейка и ватник затерханы до лоска.
– Проходи, проходи... – И хозяин, войдя в чулан, отворил дверь и первый ступил в единственную из всего дома жилую комнату – кухню. Митька шагнул за ним.
– Ты чего в теми, ощупкой живешь? – спросил Митька.
– Я привычный, – сказал Холюша. – Ну, счас отворю...
Он вышел и с улицы распахнул окно. Лишь одно, от речки. Стало посветлее.
И сейчас, и раньше, при матери, жил Холюша лишь здесь, на кухне. А кухня была, каких нынче не увидишь. Большую часть ее занимала русская печь, которую Холюша топил лишь по весне, выводя на ней гусят. Он умел это делать. По полторы сотни выводил. В остальное холодное время для обогрева служил пригрубок. Он стоял посреди комнаты. Жестяная черная труба коленом отходила от пригрубка и пропадала в печи. Старинная деревянная кровать с валяной шерстяной полстью и ватным лоскутным одеялом. Полати... Настоящие полати, каких теперь и в кино не увидишь, настелены были от печи до стены. А вдоль стенок тянулись широкие старинные лавки, темные от времени.
Вернувшись, Холюша пригласил гостя:
– На стулку садись.
Митька на лавки взглянул, засмеялся:
– А этих чертей нету?
– Нету, рано еще, – успокоил его Холюша.
Когда-то, по весне, зашел Митька к Холюше, и чуть было родимчик его не хватил. В полутьме комнаты вдруг увидел он, что со всех сторон, из-под лавок, с шипом тянутся к нему белые змеи. То были гусыни. Штук двадцать сидело их на яйцах, здесь же, в доме, под лавками.
– Как живешь-можешь, Халамей Максимыч? – с подходом начал Митька разговор.
– Какая наша жизня, – пожаловался Холюша.– Еле чикиляю. Оровое место, потрогал он поясницу,– нудит и нудит. На попово гумно сбираюся. Пора.
– Не беднись. Ты еще здоровее меня. Такое хозяйство содержишь. Цельный колхоз. Прешь и не кряхтишь.
– Приходится, Митрий... Кто же за меня делать будет? Чужие люди не придут.
– А ты б прижаливал себя. Помене всего держал.
– Да как же... Так уж... – развел руками Холюша.
Митька вдруг рассмеялся.
– Чего дыбишься?
– Мы с тобой, Халамей Максимыч, одной породы.
– Эт какой?
– Алкоголики.
– Эт почему?
– Я на водке помешанный,– объяснил Митька, – а ты на скотине. А? Как? – и победно рассмеялся.
– Нас властя призывают... – оправдался Холюша. – Разводитя... Кормитя города...
– Тебя и не призывали. Воспрещали, а ты свое лепил.
И вправду. Были крутые, лихие для хуторян времена, когда и землю отбирали, и не давали травинки косить, то запрещали, другое ограничивали.
Но при любых обстоятельствах никогда никто не сумел низвести Холюшу. Может, потому и терпели его, что всегда и во все времена первым платил он все налоги, страховки, сборы, обложения; по любым поставкам – мясо, молоко ли, яйцо, шерсть – первым на хуторе отчитывался. Облигации выкупал враз и наличными.
Холюша законы уважал, и не то что побаивался, а старался быть с ними в ладу.
– А как же,– не сдавался Холюша. – Призывают властя. Надысь в конторе говорили, новая положения вышла. Там все прописано, про землю и про скотину. Водитя, мол, сколь смогете. Ты не слыхал?
– Да вроде слыхал,– ответил Митька. – Закурю я, Халамей Максимыч. А то у тебя дух какой-то, курями воняет.
– Четыре куренка задристали,– объяснил Холюша,– я их под печь посадил, пускай греются.
– Головы б им посек – и вся недолга...
– Головы отвернуть всякий смогет, а ты вот подыми их. Почему вот у меня все водится, а? Ничего не дохнет?
– Почему водится... Хозяин ты хороший, вот и водится. Гусят умеешь выводить не хуже гусыни...
– Матеря это, матеря меня научила. А колготы сколько, Митрий. Печь топи и топи. Яйца перекладай да перевертывай. Полазишь по этой печи, ни дня ни ночи не знаешь. Господи... А люди завидуют. А с индюками сколь я беды принимаю... Уж такие квелые... Ты-то их тоже держал?
– Все подохли,– сказал Митька.
– А я из полтора сот четырех всего упустил,– горделиво сказал Холюша. Люди вот завидуют, говорят, в руку пошли. А сколь я беды с ними принял, ум замрачился. За всем доглядать надо. За всякой животиной. Вон дох нападает. На коз да овечек, у кого – на курей. Лечить надо, не лениться. Телят понесет, белоголовник оттапливаю и пою. Коз да овечек – крушиной. Всякая трава пользительная. Сбирать надо, не лениться. Тогда и дох не нападет.
– Конечно, Халамей Максимыч, ты из хозяев хозяин. Всю жизнь на этом деле.
А Холюша вдруг вспомнил свою беду и пожаловался:
– Ты не слыхал, Митрий, не передавали?.. Ныне ночью опять ко мне приезжали, ночные гостечки, провались они в тартарары.
И он пересказал все, что было, и что думал, и чего опасался.
Просидев положенное, Митька просьбу свою выложил, о деньгах. В ответ пришлось выслушать долгие жалобы на великие расходы и, конечно, на Кольку Калмыкова, который полсотни взял, а потом отдавать не хотел. Этот Колька Калмыков, дед Николай, лет пять уже на кладбище лежал.
Но в конце концов Холюша согласился:
– Ты поди покури. А я счас тут...
Митька с готовностью поднялся и вышел на крыльцо. Усмехнувшись, подумал, что неплохо бы подглядеть, где прячет свои деньги Холюша. Люди разное говорили. И что носит он их на шее, на гайтане. И что в гармошку прячет. Дескать, вся гармошка, полные мехи деньгами набиты. Всякое говорили.
Хозяин вышел, вынес деньги, десятками, сказал:
– Перечти...
Митька послушно пересчитал, начал благодарить, прощаться. Холюша сказал:
– Тоже надо бечь. На ферму. Ребят попросить соломки подвезть.
– Зачем тебе солома? Подстилать?
– Не, скотину кормить.
– Сена, что ль, мало?
– Сенцо-то есть, слава богу, должно хватить. Да соломка ныне неплохая, ячменная. Едовая соломка. Я ее с сенцом перебиваю, гормя горит.
Дело было сделано, деньги лежали в кармане. И Митька позволил себе подкузьмить Холюшу.
– У тебя, говорят, гармошка хорошая? Дал бы поиграть.
– Да ты ж не могешь, – не понял или притворился Холюша.
– На твоей гармошке, – многозначительно сказал Митька, – я бы сыграл. Так сыграл, что чертям тошно было бы, – он засмеялся и пошел восвояси.
Нужно было побыстрей деньги отнести да подумать о выпивке.
3
Солому привезли вечером. В темноте Холюша лишь разобрал, что воз хороший, с верхом тележка.
– Ох и добрая солома,– сказал тракторист. – Да много наложили. За нее, Холюша, надо бутылку да еще самогонки влить. Гляди, воз какой.
– Разве я жадаю,– ответил Холюша. – Я всегда говорю, накладайте поболе. А они чудок накидают. Чтоб я скорее опять пришел.
Холюша не пожадничал: бутылку магазинной водки принес и самогонки. Он был доволен.
А утром, когда развиднелось, оказалось, что зря он расщедрился. Солома была почти вся смерзлая. Как с самого верху, со скирда сняли оберемок, так и положили на тележку. Холюша с досады чуть не заплакал. Бросил все дела и захромал в контору. Но бригадир ему раньше встретился, возле клуба. Только Холюша начал свою беду объяснять, жаловаться, как тот его остудил:
– Так тебе и надо. Не будешь бутылки на ферму таскать.
На том и кончился разговор. И поплелся Холюша восвояси. А когда управился на базу со скотиной, снова к оберемку соломы вернулся. Надо было его до ума доводить.
Здесь и застала Холюшу милиция. Подкатил газик, из него двое вышли, в шинелях. Холюша, увидев их, оробел, вилы опустил и глядел, как они подходят.
– Здорово, дед...
– Здравствуйте,– с робостью ответил Холюша.
– Рассказывай, какие к тебе гости приезжали? Чем обидели?
У Холюши тотчас испуг прошел.
– Меня, сынки, всяк обидеть норовит,– начал он жалобно. – Нижут и нижут. Вон солому привезли, радуйся... А на кой она такая сдалася?.. Все руки об нее оборвешь. Для старого человека, для инвалида... И совесть их не мытарит... А к бригадиру не подходи. Он тоже ихнюю руку держит.
– Солома, ладно,– остановили его. – С соломой вы уж как-нибудь сами. Ты нам про ночных гостей расскажи.
Холюша все рассказал. И рассказал, и показал. Битый час милиция с ним ходила. По забазью, по огородам и дальше по следам, на луг, за речку. Дни стояли покойные, и следы нисколечко не замело. Все было видно явственно, как и в первый день.
Милиция не только глядела, но фотографировала, рулеткой замеряла. И Холюша ободрился. "Эти враз сыщут, – думал он. – Добытные ребята. По хватке видать".
Вернувшись с низов ко двору, милиция собралась уезжать.
– Ребяты,– засуматошился Холюша. – Можа, в дом взойдете, обогреетесь... Перекусите. И выпить у меня найдется, с морозцу, с устатку. Как же... Такие гости дорогие...
– Погоди, дед,– остановили его.
Возле заведенной машины милиционеры о чем-то посовещались, затем один из них в кабину залез. Газик, лихо развернувшись, поехал прочь. А второй милиционер остался. Он подошел к Холюше, засмеялся и громко сказал:
– Ну, что, родня, давай знакомиться?
Холюша его не понял, глядел недоуменно.
Милиционер, так же посмеиваясь, спросил:
– Фетинью Бирюкову знаешь?
– Да как же... господи... – всплеснул руками Холюша. – Сеструшка... Да ты кем же ей? Не признаю. Сын, что ли?
– Погоди, какой сын. . . Марию Куркину, дочь ее, наверно, уж и не знаешь? Родня...
– Ну... это как... Марея... – пытался вспомнить Холюша. – Это какая же?..
– Ладно,– помог милиционер. – Мария – старшая дочь. А у нее дочь – Ирина. А Ирина это и есть моя жена, понял?
Холюша толком ничего не понимал, но закивал головой.
– Значит, сеструшка... А Марея это... ну, да... А это, значит, внука... Ага, Марея, это белявая такая...– все путалось у него в голове, да и не могло проясниться, потому что сестру Фетинью не видел он много лет. Считай, с самой войны. Только раз приезжала она, мать хоронила. Уж Фетинью-то забыл, а про детей ее что говорить. Он про них и не ведал.
– Белявая, чернявая... – остановил его милиционер. – Меня Георгием звать. Тебя... Холюшей... А по-настоящему как? Николай, что ли?
– Не... Крестили-то Халамеем... Нет, Фаламеем... Халамеем меня мать звала. А по святцам... – задумался Холюша, а потом решил: – Зови дед Халамей, так-то правильно. Или дед Холюша.
– Халамей, значит, Халамей.
– А тебя не упомню.
– Егором,– махнул рукой милиционер.
– Егор, Егор,– обрадовался Холюша. – Брат у меня был Егорий. Помладше меня. Помер.
– Ну, царствие ему небесное, насилу договорились,– облегченно вздохнул Егор. – Как же вы так живете? Родные брат с сестрой, а друг друга не знаете?
– Она вона где... А я здеся. У нее семья, дела. Я тоже не имею возможности. Хозяйство... Куды денешься... Никак нельзя отлучиться. Да чего мы на дворе стоим? – спохватился Холюша. – Заходи, поглядишь, как живу. Это вы из самого города приехали? – ужаснулся он.
– Нет,– ответил Егор. – Я здесь в райотделе работаю. Два года уже.