Текст книги "Путевка на юг"
Автор книги: Борис Екимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Здорово живете... Можно к вам зайтить? – от калитки задишканила Лелька.
И в тон ей, но нутряным трубным басом, Ленка, поднимаясь навстречу, завела:
– Да дорогой у нас гостечек в кои веки... кума Елена Матвевна... Мама, поглянь, кто пришел! Кого привел господь...
Они расцеловались посреди двора, припевая и любуясь друг другом, словно век не виделись и сильно наскучали.
– К папе на могилку ходила... – скорбно поджимая губы, рассказывала Лелька. – Нынечка уж семь лет, а вроде вчера...
– Невидя, невидя жизнь летит... – вторила Ленка со слезой. – Да как скоро, да как быстро – не углядишь.
А мать ее в ту пору, оставив корыто, суетилась – и скоро чай был готов и бутылка магазинной водки.
– Сами тут помяните. И ребятишки, – конфеты тут, пряники... Нехай помянут папу, – развязывая узелок, говорила Лелька.
Хозяйское угощение она приняла. Как и положено, поотнекивалась, но стакашек опорожнила. И начались обычные бабьи беседы.
Из дома вышла старшая дочь, Нюська, с малым дитем. Вышла, поздоровалась и ушла, потому ребенок кричал беспрерывно.
– Никудовое дите, – пожаловалась Ленка. Ревет и ревет. Може, у него криксы? Чуриху либо позвать?
Поговорили о старшем хозяйском сыне, который в армии служил. Еще по стакашку выпили и на здоровье жаловаться принялись. Вот тут-то Лелька свое не упустила.
– И замстило мне, кума, – завела она. – Не спрошу, когда ваш Николай-то едет. Вишь, какое вам уважение, на курорты, да бесплатно. Мой Арсентьич какой год подает заявление, край надо ехать, радикулит замучил, а не дают. На тот день Василий наш надъезжал и опять, говорит, ничего не будет. В первую очередь решили многодетные семьи поддерживать. В первую очередь им путевки. Многодетным семьям, какие здоровье себе с детьми подорвали...
Ленка с матерью сидели рядом на одной лавке и при этих словах они обе замерли, как по команде, потом, тоже разом, переглянулись и снова застыли, не сводя с гостьи глаз.
– А люди-то, люди... Гля-кося до чего обесстыдились! – и, как всегда это у женщин бывает в особо доверительных беседах, Лелька нагнулась к столу и заговорила свистящим шепотом: – Раиса-то Тарасова давеча прибегла в контору, к моему... и присучилась, и присучилась, прям на приступ идет... Почему Скуридину Николаю курорты дали, а моему нет: Сулится жалобу подать, почему обошли. Гаврила – механизатор, мол, заслуженный, ударник, а Скуридин, говорит, выпивает. Прям на ломок идет, отдайте курорты моему, Гавриле... Он здоровье на технике потерял.
Ленка не выдержала, всплеснула руками, и, еще слушая Лельку, принялась подпевать ей вначале негромко и, тоненько:
– А-а-а... Всполошилися... Мимо ручеек протек, не на тарасовский баз. А кум бы, ее по глазам стебанул! – набирала Ленка голос, заглушая гостью, Стебанул бы ее по глазам: живете, мол, как у царя за дверями, да еще на чужом добре расцвесть хотите. У вас сундуки коленом набитые, а у Скуридиных одна детва. Да и самого Николая, его в дураки не поставишь. Може, он и погрешимый – и кто, кума, без греха? – но Гавриле не уступит. У него всегда привесы наибольшие, тоже ударник. Сколь раз ему благодарности выносили.
– Тарасовы, они ащаульные, – поддержала Ленку мать, – любят нахалтай проехаться. И бабка Мотька такая была, и Никанор. У них весь природ такой.
– А мой-то, мой... – с трудом влезла в разговор Лелька, – Мой-то Арсентьич, он ей напрямки выложил, говорит, правление Николая уважило в первую очередь, как больного... И многодетную семью поддержать в первую очередь. Они сколь детей подняли, а вы – одну...
– Одну-разъединую! – радостно воскликнула Ленка. – Да и ту худую худорбу, чапуру длинногачую, будылистую... станишный журавец, прости господи. А круги нас – шестеро. Внучарка – седьмой. И за всеми догляд. Вчерася Ваняшка вдарился с разбежка, чуток не окалечился – и цельный день возля него. Все дела прочь. А Витька вон на пруду. А тама такой глыб. Сидишь вяжешь, а сердце кровит. Амором летишь доглядать. То мама, то я. Мыслимое дело, шестерых родить да выкормить. Платьенки да рубашки гормя горят. Мама ныне стирать начала, хотела чуток...
– Наше корыто завсегда счастливое, – подтвердила мать. – Возьмешь одну тряпку, а за ней другая ползет. Глядишь – и гора.
– А у них на наше горевское житье слюнки текут... Бессовестные... – все более распалялась Ленка, забыв, что и вчера и сегодня она и слышать не хотела ни о каких курортах. Но теперь когда пытались ей перейти дорожку хуторские богатеи, Тарасовы, Ленка поднялась на дыбы. – Я их за чичер возьму! Все ихние слова потопчу ногами. Моему, моему мужику курорты определили! А не этому черту ожерелистому. Я в своих правах. Я Теряшковой могу отписать!
Лелька поняла, что теперь дело пойдет на лад. Но золотому правилу следуя: каши маслом не испортишь, она еще добавила;
– Василий наш надъезжал, говорит в первую очередь многодетные семьи. Какие здоровье с детями подорвали. Отцов, говорит, а также матерей, до возможности. Ныне вот путевка желудочная – для Николая! А как. по женскому делу придет по внутренним болезням, сразу, говорит, жену его отправим на юг, в лучший курорт, нехай отдыхает, заслужила.
Ленка с матерью разом дернулись. А пока они в память входили, Лелька тачала свое:
– А там, кума, на курортах, магазинов страсть какая-то. Прям один возле одного наставлены. И полны магазины всего. Люди привозят и скатертя, и накидки бархатные с кистями, тюль, матерьялы какие расхорошие. Мужикам ничего не нужно, у них волочай в голове. А ты, кума, поедешь, по-хозяйски всего наберешь и подлечишься. Здоровье ведь никудовое, как и у меня...
– И не говори, кума, – радостно подтвердила Ленка.
И пошли тут разговоры, вовсе для сердца медовые.
Докончили бутылку. От второй Лелька решительно отказалась, ссылаясь на дела; Ее провожали далеко за двор, почти до амбаров и долго прощались.
А воротясь во двор, Ленка с матерью еще раз все обсудили. И решили накрепко: Тарасовым не уступать. И когда Николай вечером воротился, встретили его чуть не с песнями. Встретили, накормили, стакашек поднесли и за компанию сами выпили, и тогда уж все вместе песню заиграли, заветную:
Коля, Коля, Николаша,
Как мы встретились с тобой!
И все кончилось миром. Ночевал Николай в доме, с Ленкой, на мягкой перине. Переночевал и начал готовиться, к отъезду.
3
С последним возом Николай возвращался к вечеру. За клубом, на выгоне, топотили и блеяли козы, и багровые клубы пыли вздымались над хутором.
Воз был остатний, маленький, в две копны. Управились с ним быстро. Николай, отогнав лошадей, домой не пошел, а к магазину направился. Но не выпивка ему требовалась, а иное. Дело в том, что жена и теща денег, выделили в обрез. Заказали на станции билет, столько же на обратную дорогу дали. Десятку накинули на курево и остальные расходы. Спорить было опасно. И Николай промолчал. Денег он решил подзанять.
И после того как распряг лошадей и прогнал их на попас, идти-то нужно было не в магазин, а в иное место. Но он в магазин пошел, с пустой, но такой понятной всякому человеку надеждой, на счастливый случай. Может, что-нибудь подвернется, и тогда не нужно будет идти и просить.
У магазина сидел Алешка, конечно, выпивши. Денег у него не было да и не могло быть, но Николай все равно спросил:
– У тебя денег нет? Четвертную, а? Мне на курорт ехать, а мои... – он подробно объяснил положение.
Алешка выслушал и с пьяной флегматичностью сказал:
– Дурак... Какие деньги... А были б – не дал. Лучше пропить. – И вдруг в его голове проснулась мысль. – Ты скоро едешь? – спросил он.
– На той неделе.
– Давай сделаем так: поедем на станцию и загоним твою путевку. Ныне дураков много развелось, какие по курортам любят шалаться. Денежки возьмем и гульнем. У меня кореш есть, На станции, возле базара живет. А там в семь утра бендежка открывается.
Николай не перебивал его, а потом сказал:
– Иди ты... Мне лечиться надо.
И пошел от магазина. Он вдруг единим разом понял, что никто ему денег не даст. А идти надо, куда он сразу думал, – к матери. Пойти и попросить.
– Николай! – крикнул ему сзади Алешка, – Николай!
– Ну, чего тебе?
– Иди... Иди сюда, говорю.
Николай вернулся нехотя.
– Чего?
– Ты трезвый, что ль?
– А то какой...
– Ну и дурак. Кто же тебе трезвому денег-то даст? Давай выпьем.
У Алешки "огнетушитель" был, выпили его, И Алешка приказал Николаю:
– Теперь иди.
И Николай пошел. Путь его был недалек. От магазина и клуба виден выл огромный тополь старой скуринской усадьбы. Этот тополь стоял всегда, возвышаясь главою сначала над куренем дела Петра, потом над новым домом, который ставили Скуридины: отец и старший брат Михаил, и он, Николай, им помогал. Нижние ветви тополя отжили свое, и кудлатой главой тополь шумел в вышине. Даже в безветрие слышался сверху его легкий ропот.
Сейчас в просторном доме под тополем жили бабы: Николаева мать-старуха да старшая сноха ее – Шурка. Дом построили с размахом, на два входа, хотели большой семьей в нем жить. Да не вышло. Друг за другом ушли на уютное ветютневское кладбище отец и Михаил. Дети старшего брата по сторонам разлетелись. И теперь аукались в просторном доме две женщины: бабке Нюське давно переваляло за восемьдесят, и она теперь пугала своя годы, то убавляя, то набавляя их; Шурка же свои помнила твердо: через год она на пенсию уходила.
Тополь за скуридинским домом заметен был издали. В погожем вечернем сумраке он долго светил над хутором закатным багрянцем. Когда ко двору подходил Николай, тополь уже притухал. А на базу было темно, но еще не спали, разговаривали.
– Здорово дневали! – с наигранной легкостью приветствовал родню Николай. – Живые еще?
– Здорово, полуношный гостенечек, – ответила невестка.
– О-о, ты вечно недовольная, – уселся на скамью Николай и полез за куревом. – Здорово, мать, не болеешь?
Мать сидела на той же скамье, сухонькая, согбенная. Платок ее белел в вечерней мгле, а черное лицо скрадывала тьма.
– Да чего... Годы выжила, то там засвербит, то тута. Ныне вот а руку вступило, зудит, спасу нет. Да жаром всю осыпает.
– Чего ей... – поддержала сноха. – Ее годы... Лежи да полеживай. Сынок вот проведывает, – усмехнулась она, – в том месяцу был, ноне опять пришел.
– Ну, зачала...
– А либо брешу? Косились, ты чего не зашел? Косы отбить некому. Спасибо Зырянин, а то хоть реви.
– Чего ж не переказала?
– А то ты не знаешь, что косить. Ладно, – вздохнула она, – без тебя обошлись. Скосила и свезла. А ты выпить зашел, добавить?
– Ты прям аред какой-то, – подосадовал Николай. – Точишь да точишь. Другой раз и зашел бы не захочешь слухать тебя.
– Ты заходи, – спокойно ответила невестка. – Заходи, да по-доброму. А как энтот раз вы с Алешкой... тот черт зевлоротый, и ты не лучше. Пришли. Дай да дай. Я ж вам влила, по-людски, по два стаканика. Так вам цебарку надо. А твои потом на меня плетут-плетут, не знают, чего и навешать.
– Ну ладно, ладно, – вспомнил о цели свой прихода Николай, – что было, то утекло. Сейчас-то гляди, тверезый.
– Тверезый ты не придешь, – по-доброму засмеялась невестка. – Ты и ноне хоть чуток, но выпитый. Но это ничего, такой-то бы всегда.
– Раздиктовала, – усмехнулся Николай.
Шурка отцедила молоко и спросила:
– Мама, може, выпьешь молочка, тепленького?
– Не хочу.
– А ты, кум? Влить тебе? Оно же пользительное тебе, для твоей болезни. Мои вон приезжают, они завсегда: мама, мама, парного. Оно, говорят, очень пользительное. И снохи пьют, прям из-под коровы, не гребают.
– Ну, влей.
Николай выпил кружку парного. Давно он не пробовал парного молочка.
– Как там твоя? – негромко спросила мать. – Никто не болеет?
– Чего с ними сделается! Дите у Нюськи кричит. Бабка Чуриха приходила. А он кричит и кричит.
– Ты, може, Николай, поешь? – спросила Шурка. – Щи я ныне варила, еще теплые.
Николай вспомнил, что не ужинал, и не отказался. Миску щей смолотил и полбуханки хлеба,
– Може, картошку будешь?
– Не, – отказался Николай. – Налупился, хвост не прижму.
Шурка понесла молоко в сарай. А мать спросила:
– Люди говорят, куда-то посылают тебя, в какую-то лечбу? Взаправди?
– Да, мать, еду подлечиться. Решил подправить здоровье. А то кабы... Он подробно рассказал о своей путевке, о том, как узнал о ней, как не верил и какие надежды теперь с вею связывал. Он рассказывал долго – кума подошла и слушала, – а он говорил, говорил, потому что много думал, в последние дни о болезни своей, о лечении, о жизни, а рассказать было некому. А этот дом и эти люди...
Дом матери и кумы-невестки был для Николая на хуторе единственным теплим углом, куда он мог прийти и поесть и выпить да еще покуражиться, коли дурь в голову войдет. Но он ходил сюда редко, лишь когда уж очень подпирало: похмелиться или выпить недопитое. Ходил редко, потому что слишком много того, чего не хотел бы он слышать, слышал он здесь. Все горькие слова матеря я кумы были правдой. Но правду он знал и без них и лишний раз не хотел ее слышать. И как в давние времена ушел он с этого подворья, от отцовских укоров, так и не возвращался. Его тут жалели всегда, над горькой жизнью его здесь плакали. Николай же хотел иного.
Душе его, уязвленной иного лет назад, хотелось отрады. Хотелось прийти в отцовский дом счастливым. Да все не получалось. И теперь уж не получится, верно. И горько было лишний раз слышать материнские вздохи.
Да что мать... Эта горбатая старуха с черными зубами уже давно отмерла, отлепилась от сердца. Слишком долго они жили порознь и в собственной Николаевой судьбе столько горечи было и забот, что для матери там места не оставалось. Где-то далеко, в светлой памяти детства, иная мама виделась. Но не эта... А уж кума Шурка и подавно. Разным они жили, о разном думали.
Особенно остро понял это Николай прошлой зимой. Он тогда выпил день и другой, поругался со своими и жил бобылем в кухне. Вернее, лишь ночевал, потому что с темна до темна находился у скотины. Разом двести голов он кормил, один, без напарника. Петро болел, а подмены не находилось. А зимняя работа, она нелегкая. Еще темно, еще добрые люди зорюют, а уж за силосом ехать кормить скотину, а потом песня на весь день пойдет: дробленка, солома, и снова силос, и опять дробленка. И почистить у быков – тоже дело нелегкое. Тем более что работал Николай в старом коровнике, навоз в вагонетках вoзил. В новом, конечно, полегче, но всем туда хотелось. А глотку драть Николай не умел. К тому же старый коровник был привычнее, вроде родного дома, где каждый сучок и трещина в половице памятны. Много скотины здесь побывало. Иные имени остались написанные и не стертые на старых станках. Лимонка, Буря, Ерка, Синичка, Дворянка... И многих Николай помнил. Забудешь ли, Ерку? Давно уж ее перевели. Но какого лиха с ней принял. В первотел Ерка отелилась внезапно. Пас Николай скотину, а Ерка вдруг пропала. Была, была, а вечером ее не оказалось. Поехали искать. И места, где он пас, Первые да Вторые городбища, не больно укромные: несколько березовых с осиной колков.
Николай с напарником искали Ерку неделю. Всю округу обшарили, голосов лишились. А преподобная Ерка отелилась под носом и хоронилась с теленком в займищных вербах. Случайно ее увидел, как прячется она за куст, услышав зов: "Ерка; Ерка!"
Да одна ли она такая была... Сколь их прошло через Николаевы руки. Кто сочтет...
Та зима, прошлогодняя, выдалась нелегкой. Силос был никудышный, кислый, и рано его скосили, без початков. И хоть старался Николай, перебивая силос соломой, но скотина ела плохо. И оттого настроение было поганое.
Стоял студеный январь, такой студеный, что лошадиные катяхи на дороге оглушительно лопались, пугая людей. А Николай целый день был у скотины; работал, понемногу выпивал, то для сугрева, то с расстройства. Выпивал вроде понемногу, но к вечеру оказывался пьян. Пьяным ой шел домой, в свою кухню и валился спать.
Ночью Николай просыпался от холода, приходилось подниматься и бежать за дровами. В ночном небе мохнатые индевелые звезды дрожали. В доме было темно и тихо – все спали. Николай набирал дров и топил, накаляя чугунную плиту до злости, и сидел возле нее, отогреваясь. А отогревшись, снова шел за дровами, но теперь уже не торопясь. Теперь он долго стоял во дворе, курил, надсадно кашлял. Он кашлял громче, чем надо бы, в надежде, – что жена или теща, выйдя в холодный чулан по нужде, услышат и позовут его в дом.
Но никто не выходил, никто не звал Николая. Он стоял и курил, раздумывая о какой-то странной своей жизни, в которой вроде все есть: семья, жена, дети и мать рядом. Но и никого нет. И даже закричи он сейчас – не отзовутся.
Баба Феша была жива, она Николая жалела. В такие вот ночи она словно чуяла и отпирала ему дверь и потихоньку впускала в дом, на печи прятала. Но баба Феша умерла и теперь тоже зябла в зачугунелой кладбищенской земле, а без нее нечего было ждать. И Николай снова уходил к себе, в кухню. Toпил и смолил махорку. И думал о жизни своей. Она была длинная, в целых сорок лет. Была молодость. Он уезжал в техникум пацаном, а вернулся женихом в клешах, вельветовой "бобочке", с пышной копною чуба. Потом Ленка...
Николай ни о чем не жалел. Что проку в пустых слезах о прожитом?.. Тем более, даже теперь, вспоминал Николай свою жену в девках – и сразу его кидало, в жар. Все хорошо... Можно было жить. Но вот где-то и что-то сломалось в жизни. Может, Ленка и мать ее становились злее с годами и ничего не прощали. А ведь сам Николай им отпускал многое. Болел душою, но прощал Ленке ее немалые грехи. Прощал не потому, что был слаб, а потому, что любил всю свою домашность: детей, хату, подворье, скотину и Ленку любил; он гордился ее красотой, бабьей статью и никому не позволял хулить жену. Ленка смладу и до теперешних дней на колхозную работу не ходила, а Николай ее не ругал. Он даже гордился, что работает в семье один и всех кормит. Дружок его, Алешка, давно плюнул на все и пьянствовал, работая от случай к случаю, и даже из дому тащил на пропой. Да и один ли Алешка? Николай помнил, что, кроме него, в семье нет работников. Он и от скотины не уходил, несмотря на болезнь, потоми что кормить нужно было семью.
Вот уже внучата пошли, и болезнь одолевала, дело катилось к старости. И довести жизнь хотелось по-хорошему, да вот не получалось.
В печке догорало. Николай снова за дровами пошел. Хутор Ветютнев спал в глухой полуночи, словно в глубоком колодце. И майским цветущим лугом светило над ним праздничное небо. Алые клевера там цвели, желтые купавки и лютики, зорник голубел; и серебряные пчелы летели от цветка к цветку. А Млечный Путь, словно залитая ромашками полевая дорога, уводил к далеким небесным хуторам.
Тихо было, в доме спали, и Николаю вдруг захотелось избяного тепла, солдкого от ребячьего и бабьего дыхания. Щей захотелось, горячих щей. Который уже день он не ел горяченького. И сразу засосало внутри, затомилось, голова пошла кругом. И уже не только желудок, но душа просили горячих щей.
Забыв о дровах, Николай шагнул было к дому, но вдруг передумал. В дом его могут не пустить. Заорут, взбулгачат детей, напугают. Лучше сейчас пойти к матери и куме Шурке. Те поймут и накормят его, и ночевать он попросится, хоть никогда и не ночевал. по людям. Он переночует там, а утром побреется. От брата должна где-то остаться бритва. Николай утром побреется н пойдет, на работу и выпивать не будет. А вечером помирится с Ленкой. Придет домой трезвым, побритым и помирится. Хватит в этой кухне бирючить.
Николай разом все сообразил и чуть не бегом кинулся со двора. Путь был недалеким, особенно напрямик, через бугор. Да и время не такое уж позднее. Телевизор, бывает, поздней глядят.
Николай быстро дошел. Кума с матерью уже спали: темно было за окнами. Глухо стукнули промерзшие воротца. В окошко с белеющей изнутри, занавеской Николай постучал осторожно. У окошка кума спала, а мать – через две комнаты, в боковухе. Надо было куму разбудить, а мать не тревожить.
Он постучал в окошко и к дверям пошел, к крыльцу. Кума Шурка, конечно, проснулась. Она вышла в коридор, зажгла свет и спросила.
– Кто это? Федор? Олянька? Таиса? – перебирала она детей своих.
– Это я, кума, открой.
– Кто такой? – не узнала со сна Шурка.
– Да Николай, открой.
– Чего тебе серед ночи?
– Открой.
– Какого черта тебе? Недопил, что ли? Серед ночи булгачишь, поблуда. Либо дома у тебя нет? Иди с богом.
В чулане хлопнула дверь, а Николай не поверил и вновь застучал, заколотился.
– Открой, кума. Впусти...
Кума Шурка снова вышла, теперь уже, видно, одетая, и голосом спокойным сказала:
– Уходи, Николай. Ночь на дворе. Дай спокой. Мать спит, не тревожь.
– Кума, кума... – просил Николай и, боясь, что уйдет она сейчас, сразу все выкладывал: – Пусти, кума. Щей хочу горячих. Какой уж день горяченького не ел, залубенело нутро. Пусти меня, кума, я у порога, на половичке пересплю. До утра. Щей хочу, кума, пусти... У порога пересплю...
Шурка в молящем голосе Николая почуяла неладное, но стала еще тверже.
– Уходи, кум, – сказала она. – Какие серед ночи щи? Ступай домой. Там. тебя накормят.
– Не пустят они...
– А здеся я не пущу, – отрезала Шурка. – Меня поедом съедят, натолочут всякого. Ступай, кум, с богом.
И снова хлопнула дверь, теперь уже насовсем. Николай понял это умом, но душа не хотела верить. И он еще говорил, говорил:
– Щей хочу, кума... Залубенело нутро... На половичке пересплю. Пусти меня, кума, Христа ради... Пусти...
Дом молчал.
Холодное сияющее небо стояло над головой и вокруг. Оно горело живым огнем и манило к себе. И горько было жить, и хотелось умереть среди этой праздничной ледяной пустыни, сияющей и безлюдной.
Николай обессилел и сел где-то у амбаров, в затишке, на дровах. В хуторе было по-прежнему тихо собаки свое отбрехали. Безмолвный небесный луг так же цвел и сиял, играя, серебряными росами, и, казалось, звал к себе Николая. Казалось, говорил, что земному пастуху нечего на земле жалать и пора уже, пора уйти в небесные пастыри; в эта вечные поля, где покой и ничто не тревожит и лишь сыплет и сыплет искристой белью медвяная роса или пыль небесных цветов, а может, льдистый иней.
Николая спасла дочка Маняшка. В последнем забытьи его она вдруг привиделась и закричала: "Папка! Я ногу убила до крови!" – кинулась к нему, светлоголовая, со слезами на глазах.
И Николай очнулся. Очнулся и пошел домой, в свою кухню.
Это было прошлой зимой. И теперь уже забывалось. Кума Шурка иногда рассказывала, смеясь:
– Серед ночи пришел. Щей захотел... Отвори, кума. У-у, ащаул...
Это помнилось. Вроде и забывалось, но не уходило вовсе. Словно льдистый осколок той крещенской ослепительной ночи лег на сердце. Лежал и не таял...
Николай докупил цигарку. Кума Шурка запирала скотину. Мать, сидела рядом, вздыхая. Над Николаевой ли, а может, над своей долгой и тоже нелегкой жизнью.
– Мать, а мать, – осмелился наконец. Николай. – Ты мне не дашь взаймы четвертак? А то с десяткой на цельный месяц... В попросях ходить...
– Какие у меня деньги, Николай! Пенсию я Шурке отдаю. Она меня кормит. А деньги откель? Либо ты не знаешь?
Николай, конечно, все это знал.
– Ладно, мать, – сказал он. – Где-нибудь подзайму. У Шурки не хочу просить.
– Погоди... – вскинулась мать. – Погоди, я погляжу.
Она поднялась и пошла в дом, не зажигая света, миновала кухню, горницу, а в своей боковушке открыла сундук, встала перед ним, на колени и полезла к самому дну, отворачивая легкие пласты праздничной одежды, которую так и не сумела износить за долгую жизнь. Две кофты – тирас, одна батистовая, да две юбки, да ротонда еще; мамина. А деньги лежали внизу, на твердом дне, в гаманке и платочке. Да и денег-то было: пятерка всего, трояк и два рубля. В редкие приезды дочери ей уделяли немного. Но все рубли уходили на гостинцы внукам и правнукам. Кабы раньше знать...
Старуха потеребила гаманок, словно надеясь найти что-то. Потеребила, вздохнула и тут же начала класть на место поднятые пласты нарядов. Поверх всего лежала самая нужная, смертная одежда и заветная полусотенка на батюшку. Чтобы батюшку привезли из станицы, чтобы отпел по-хорошему. На свои деньги Шурка не привезет, пожалеет копеечку. А хотелось помереть по-хорошему. Ну, да бог простит... Старуха взяла деньги и понесла сыну.
4
Перед обедом Арсентьич в контору забежал.
– Василий Федотыч звонил, – сказала бухгалтерша Катя. – Вас искал.
Арсентьич номер набрал и, услышав голос Василия, спросил:
– Чего там случилось?
– Такое дело, – начал объяснять Василий, – надо путевку назад отдать, Понял?
– Какую путевку?
– Какую... желудочную, какую я тебе отдал, курортную. Звонил я Кузнецову, он говорит, ту отдай, тогда на сентябрь получишь, добрую какую-то обещал. Так что забери и пришли с кем-нибудь. Я отошлю.
– Да ты чего? – даже растерялся Арсентьич. – Как же я заберу? – он беспомощно огляделся, увидел внимательный взгляд бухгалтерши и махнул ей рукой уйди! Катерина вышла за дверь, и тогда Арсентьич сердито сказал:
– Да ты чего, Василий? Мы же человеку ее отдали. Он собирался, все. Ты соображаешь? Как я ее отниму?
– Фу-у, как... Да скажи – отменяется, вот и все. Курортники... тоже мне. Чего ж ты хочешь, чтобы я из-за него путевку терял, да? Я не виноват, что Кузнецов уперся. В общем забери. Понятно?
– Ну, как же я? Ведь человек...
– Иди ты знаешь куда... – холодно сказал Василий. – И не морочь голову. Говорю – значит, делай, – и положил трубку.
Арсентьич на стуле откинулся и выматерился, отводя, душу.
– В бога мать... начальники.
Он сидел и чем более думал, тем менее представлял себе, как он сможет пойти и сказать Николаю Скуридину обо всем. А с другой стороны, нельзя было ссориться и со свояком. Родственник, и к тому же начальство.
Арсентьич сидел и вполголоса матерился, да так и домой пошел, ничего не придумав.
Пришел домой взбешенный, дорога его не остудила. Уселся на порожках и снова начал курить.
– Я налила все, – выглянула из кухни жена. – Щи налила. А ты уселся, слышишь...
– Ну, налила... Теперь мне рысью, что ли, бечь к твоим щам? – недобро процедил он...
Лелька очень удивилась.
– Чего ты? Либо дурнины наелся? Я ему по-хорошему...
– По-хорошему... – передразнил ее Арсентьич. – Все вы... порода... В папаню своего.
– Либо с Василием поругался? – вмиг поняла Лелька. – Чего вы с ним?
Арсентьич все жене выложил, сдабривая рассказ нелестными для ее братца присказками. Лелька эти присказки мимо ушей пропускала, схватывая главное. Главное она поняла и сказала твердо:
– Надо забрать. Чего ж будем с Василием ругаться? Сам знаешь, Василий, он об нас завсегда. Василий, он... – наставительно читала Лелька.
И Арсентьич ее не перебивал. Он знал, что и вправду судьба его во многом от Василия зависела. Сам Арсентьич был пришлым. В зятья его взяли Калимановы. Взяли и помогли во всем: дом поставили, в техникум помогли поступить и выучиться, вывели в люди. И грех было это не помнить, да и грех наперед забывать, ведь жизнь еще не кончилась. Все это понимал Арсентьич. Но Николай, но Николай Скуридин стоял перед глазами.
А жена все убеждала и убеждала.
– Да будя тебе... – наконец оборвал он ее. – Либо я сам не знаю, а вот как? Как забрать-то? – с болью спросил он.
– Э-э-э, мужик, мужик... – покачала головой Лелька, – Управ еще называется. Ладно, не горься. Я все сделаю.
– Как это... Как ты сделаешь? – не поверил Арсентьич.
– Да вот так и сделаю, – усмехнулась Лелька. – По-своему, по-бабьи. Ступай, щи простынут, – подтолкнула она мужа и спросила, понимая его боль: Тебе влить стакашек? Перед обедом?
– Влей, – с безнадежной обреченностью выдохнул Арсентьия.
Он сразу же поверил жене. Он знал ее.
x x x
На следующий день полхутора собиралось на гульбу. Виктор Калиманов из армии в отпуск пришел, и его встречали.
Скуридиным вроде и гулять было не с руки: Николай собирался в дорогу. Но Ленка скорее бы померла, чем отказалась от приглашенья.
Любила грешная Ленкина душа погулять. Выпить, и песняка поиграть, и сплясать в доброй компании. Да и как было не любить бедной Ленке этот светлый час, когда забывалось все: детвора, и ледащий муж, и свое незавидное житье, и чужое счастливое – все прочь! Как было не любить этот праздник? И потому к гульбе готовились всерьез. Ленка с матерью платья перебирали, прикидывая мылись да чепурились. Старшая дочь Нюська им помогала да подсказывала, качая на руке ревущего сына. А шестиклассница Дуська, которая уже невестилась, под шумок духами надушилась, за что и получила трепку, и ходила теперь по дому надутая. А под ногами толклись Ваняшка с Маняшкой, довольные колготой, шумом и криком, одеколонным пахучим духом.
Один Николай в этой суете не участвовал. Он на базу чистил. И лишь когда пришла пора, позвали его, он быстро умылся, чистую рубаху надел и костюм. Нейлоновых рубах гору племянник навозил, добрых, до смерти не износить. Костюм был тоже племянников, хороший. Лишь на коленке латка желтела, клееная. Но под столом латку не видать. А плясать Николай не плясал.
А нынче и вовсе: ему подняться не давали. То один подходил, то другой, о курорте спрашивая. Продавец магазина Максимов, человек бывалый, рядом сидел, то ли шутейно, то ли всерьез, наставлял:
– Ты приедешь, в столовую придешь, там меню...
– Чего?
– Меню. Бумажка такая, там все харчи записаны.
– А-а, – догадывался Николай. – Это как у нас на центральной и на станции.
– Ты слухай, не перебивай. Там все записано. Ты должен заказывать, по желанию.
– Не буду, – решительно отказался Николай. – Чего я буду перебирать. Скажут, приехал. Чего дадут, на том и спасибо. То и буду жрать.
– А раз отказываешься писать, ничего не получишь, – отрезал Максимов. Другим принесут, а тебе вот, – показывал он большой с желтым прикуренным пальцем шиш.
– Ну и хрен с вами, – обиделся Николай. – Не помру. Мне главное лечение.
Максимов хохотал. Мужики, что рядом сидели, – тоже.
Смеялся и Николай.
– Давай тогда выпьем, – наливал Максимов. – Раз такое дело, давай выпьем. Тама не дадут.
– Не дадут, – соглашался Николай. – Да я и сам не буду. Мне лечиться надо.
А пока можно было, в последний раз.
Последний нонешний дене-ечек...
заводила Ленка. И песню подхватывали:
Гуляю с вами я, друзья!
А завтра ране, чуть рассвенет,
Заплачет вся моя семья!
Пели все. Продавец Максимов аж кровью наливался, усердствуя. Но Ленкин низкий, аржаной голосочек перекрыть не мог. И Николай горделиво смотрел на жену.
А за своей женой всю гулянку следил управляющий Аросентьич. Он знал, что именно здесь, сейчас Лелька должна была что-то сделать. Упредить ее хитрости он не хотел, но все равно с какой-то тоской и болью следил и следил.
Гулянка кончилась вечером, когда пришла пора встречать скотину. Поднялись почти все. Николай Скуридин с женой вышли со двора и от ворот затянули: