355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Екимов » В той стране » Текст книги (страница 4)
В той стране
  • Текст добавлен: 12 апреля 2020, 23:30

Текст книги "В той стране"


Автор книги: Борис Екимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

На кургане

Края наши в последние годы зима не балует. О добром снеге лишь старики расскажут, да вспомнишь детство: сугробы с забором вровень. Теперь: морось, ветер, черная земля – как у нас говорится, голощек.

Такой вот порой, в декабре, случилось мне быть в Волгограде, на Мамаевом кургане. Там, наверху, за спиной монументов, разместилось местное телевидение. Оттуда и шел я по гранитным дорожкам и лестницам, мимо застывших в мраморе и камне скульптур.

Было зябко и ветрено. Декабрьский ненастный день, через полудень перевалив, еле теплился, торопясь к долгой ночи. Мамаев курган, напрочь спаленный студеными ветрами, лежал чугунелый, и пусто было на нем.

Летом здесь толпы людей с утра до вечера, туристы со всех краев. Теперь, а особенно в непогоду – безлюдье.

Сизые низкие тучи неслись из-за Волги, задевая вершину кургана и огромный монумент женщины с мечом.

Спешил я вниз, к серому асфальту проспекта, к троллейбусу, к автобусу, – в общем, к теплу.

В середине пути, в полкургана, там, где гранитную лестницу обступают две высокие каменные стены с ликами воинов и горькими письменами, замедлил я шаг. И позвал меня тихий голос:

– Сынок…

Я обернулся. Под стеною, в затишке, сидела женщина в пуховом платке.

– Сынок… – повторила она. – Возьми на помин души.

В наших краях дорогих покойников поминают в годовщину, в родительскую субботу, на Пасху. Хоть магазинных печений, пряников или конфет да разнесут по соседям, на улице раздадут.

У старой женщины, какая позвала меня, помин был домашний.

– Помяни горяченькими, – сказала она, раскрывая сумку. – Я тут сохранила.

Кастрюля с пирожками была завернута в теплое, пирожок еще парил.

– Кого помянуть-то? – спросил я.

– Павлика.

Пирожки были из хорошей муки, пышные, пропеченные, такие пекут у меня дома старые люди.

– Годовщина сегодня?

– Нет, снился ночью.

Есть поверье: привиделись тебе во сне покойные отец ли, мать, сын или брат, раздай на помин души. Пусть не помолятся, так помянут. Это поверье я знал, вздохнул.

Женщина поняла меня по-своему и сказала:

– Я рада… Хоть поглядеть. А испечь разве трудно…

Мне вспомнилась тетушка моя, ее слова: «Испечь разве трудно». Лет ей немало, а печет каждый выходной. Придешь, еще со двора чуешь: праздник. Радуешься и поругиваешь ее: лишняя колгота. Она в ответ: «Испечь разве трудно… Вот умру, вспомянете».

И эта женщина, что сидела рядом, возле каменной холодной стены, сразу сделалась мне близкой: ее морщинистое лицо под платком, седина, ее глаза.

– Мне радость, – повторила она. – Хоть повидать дорогого сыночка. У него ножка большая была, у Павлика. Никак не могли ему обувь хорошую подобрать. И как раз купил ему Гриша туфли модельные за четыреста пятьдесят рублей. Кожа прямо лаковая, и зубчики по ранту. Он их и не носил. Тут повестка, забирают его. Не хотел их обувать, мы настояли. Потом пишет: одевали нас в солдатское, а гражданское все в кучу, и мои туфельки тоже. Повели, я оглядываюсь, так мне их жалко. Он хорошо письма писал. Такие письма…

«Добрый день, веселый час. Здравствуйте, дорогие папа и мама. Скучно было мне сегодня, дай, думаю, вытащу листок и напишу несколько слов. Нахожусь я на старом месте, защищаем Сталинград. Скоро в этом месте немцу придет капут. Дорогие мама и папа, как разгромим Гитлера, будем учиться, потом поженимся, вы берегите свое здоровье, оно пригодится внуков нянчить».

Женщина смолкла. Я боялся поднять глаза.

Рядом вздымалась темной громадой вершина кургана: внизу, по проспекту, бежали машины: а здесь, среди камня и мрамора, лишь мы вдвоем. У подножия высокой стены таилась пещерка, старая женщина прилепилась к ней, скрываясь от ветра. Над головой ее, на стене, там и здесь проступали суровые мужские лики, барельефы, рваный камень. Низко бежали серые тучи, ветер гнул голые тополя – поздняя осень ли, зима, словом, безвременье, черная непогода.

Мне не хотелось оставлять старую женщину одну, и я сказал:

– Люблю печеное.

– Съешь еще, – обрадовалась женщина. – Такой помин неудачный. Испекла, принесла, а народу нет. Разорилась погода. Съешь, – подала она второй пирожок. – Помяни Володеньку.

– Володеньку? – переспросил я.

– Володенька, он все: мама да мама… Я с мамой… Я с тобой, мама… Гриша даже ругался: разве это мальчишка?.. Он такой мягкий был, такой шелковый… И когда его призвали, в тот день для них вечер в клубе устраивали, прощальный. А Володенька чуть не в слезы: «Я без тебя, мама, не пойду. Или совсем не пойду. У нас же последний вечер». Уговорила его. Ведь сама бегала, старалась, пива им доставала и хлеба. Бутерброды делала с селедкой. Пусть хоть поедят. А он уперся – и все. Пришлось идти его провожать. Пришли в клуб, а там все – молодежь, мне даже неудобно. Я говорю, вот здесь, возле дверей, буду стоять. А сама тихо-тихо – и домой. Рада, обманула, пусть побудет на людях. Все равно скоро прибежит. Сижу, жду: вот сейчас застучат его ножки. А его нет и нет. Ну, думаю, хорошо, пусть повеселится.

Одиннадцать – его нет. Двенадцать – нет его. А Грише говорю: «Пошла искать». А он: «Ты что? Парень на фронт идет. Солдат. Пусть погуляет». Я осталась, а у самой сердце рвется. Это все мариупольские беженки, думаю. Это они, бессовестные рожи, бесстыдницы. Если б не Гриша, точно б побежала. А Володенька в три часа ночи пришел. Прибежал. «Мамочка! – кричит. – Я целоваться научился!» – «Ты с кем же это? С мариупольскими!» – «Со всеми! Мы в бутылочки играли, знаешь, как интересно, и через платочек целовались», – а сам доволен… Так доволен и не краснеет.

А писал каждую неделю. Каждую неделю получаю письмо, а то и два. Потом, в такую вот пору, в зиму, – нет и нет. Я почтовый ящик весь истеребила. Прибегу с работы: и так его, и эдак, в соседские загляну, на почту – нету писем. А потом пришло: «Мамочка, папа, дорогие, простите, не мог написать. Потому что это были такие дни, такие дни. Я их никогда в жизни не забуду. Хоть сто лет пройдет, а не забуду. Не забуду, мамочка».

Я вздрогнул. Глаза старой женщины глядели на меня и сквозь меня.

Начинался снег. Снежная метель, пока еще жидкая, крутила меж каменных стен. По гранитным ступеням бежали белесые волны.

– Вам домой надо, – сказал я. – Непогода. Не будет никого. Вы где живете? Давайте я провожу.

– Нет-нет. Одета я тепло. Еще будут люди. А то ведь снятся. Это хорошо, – вздохнула она. – Это в радость. Ночи жду. Повидаться. Вы идите. Будут люди. Может, делегация придет. Здесь часто делегации.

Я пошел вниз, пошагал десяток ступеней, остановился. Не оглядывался, но видел: старая женщина сидит у подножия каменной стены, у темной пещерки.

Грянула музыка. Из репродукторов пролилось: «Вставай, страна огромная…»

Холодный заволжский ветер. Редкий снег. Сизое небо – вот оно. Черная земля. Поземка по холодному камню. «Вставай, страна огромная». И старая женщина у подножия каменной стены со своим помином.

Навстречу мне поднимался мужчина и стайка молодых парней. Они прошли, и услышал я голос женщины:

– Сынки, возьмите на помин. Григория помяните.

Вот и все.

Больше я не встречал той женщины. Но когда бываю на Мамаевом кургане или проезжаю рядом, вспоминаю ее. Гляжу на гранит, на мрамор, на суровые лики, на вознесенный меч, а видится иное.

«Все мама да мама… Мамочка, я без тебя не пойду…» То белокурым он видится, то чернявым. «Мамочка, я целоваться научился…» А еще вспомнятся вдруг туфли лаковые с зубчиком по ранту. «Добрый день, веселый час».

Вспоминаю. На нынешних молодых гляжу, на белокурых, чернявых. И туфли они носят красивые, и девушки на них глядят ласково и, наверное, целуют. Это хорошо. Хорошо. Храни их бог…

Хозяйка

В Москве на скорый поезд билетов не сумели купить и ехали пассажирским, который прибывал на станцию к вечеру. Пока выходили на грейдер, ждали попутку – стемнело. Спасибо, бог послал знакомого человека: колхозный бухгалтер возвращался из города. В свете фар он узнал Ольгу, стоящую на обочине, и машину остановил:

– Ольга, ты, что ли?

– Я, я!

– Чего по ночам блукаешь?

– С дочерью в Москву ездили, – объяснила Ольга, влезая в машину.

– За покупками? Хорошо набрались, – посмеялся бухгалтер.

У Ольги в руках был чемодан, у дочери – большая сумка.

– В дело, все в дело, – ответила Ольга.

У дубовского моста сошли. Машина поехала дальше, пропали ее красные огоньки, и гул стал затихать.

– Слава богу, приехали, – облегченно сказала Ольга. – Как тихочко да расхорошо.

Ездили в Москву, кое-что к свадьбе купить. На Троицу Ольга выдавала дочь замуж. Целых три дня жили в непривычном мире, в его толкотне, гуле и шуме. А теперь голос уехавшей машины затих – и ночная весенняя тишина сомкнулась над головой.

Позади остались дома Большой Дубовки, впереди – свой хутор еще огней не казал. Лишь звездные огни разгорались; света их хватило и в небесах, и по земле бродили весенние сумерки, белела дорога.

– Завтра к Фетисовым пойдешь, будут спрашивать, говори, много купили. А чего: мол, не упомню, пусть ко мне идут.

– Ладно, – ответила дочь.

– А то они готовы все сглонуть. Бывало, в старые времена, жених кладку готовил. А теперь, у кого невеста, хоть кожу сыми – и все мало.

– Давай я чемодан понесу, – сказала дочь.

– Ладно, иди. Себя неси.

Они хоть и были – мать с дочерью – друг другу под стать: обе крупнотелые, высокие, но Ольга гляделась крепче, подбористей. И даже сейчас, с ношею, она шла легко, и слышно было в ночи не ее, а дочери дыхание.

Пока к хутору подошли, встала луна, круглая, рыжая, но светила белым. И хутор, крыши домов его засеребрились, высокие тополя – раины, могучие вековые груши поблескивали листвой, белела облетающая черемуха, тяжелые гроздья сирени угадывались в палисаднике, в полутьме.

Хутор спал, в домах – ни огня. Подошли к своему двору. Даже сейчас, в ночи, подворье гляделось завидно: за новым забором и воротами, светящими белью, просторный дом, а рядом – летняя кухня, под шифером – сараи и, шиферный же, огромный сенник сахарно сиял под луной.

Во дворе Ольга поставила чемодан, дочери приказала: «Отпирай», сама же обошла подворье, проверяя скотину.

Корова шумно вздыхала, жевала жвачку и, хозяйку во тьме угадав, повернула к ней голову, коротко взмыкнув.

– Чего, хорошая моя? Наскучала? Вот она и я.

Свиньи пыхтели в своем куту. Козы и в ночи не знали покоя: слышно было, как они постукивают копытцами по деревянному полу. В птичнике кагакнул гусак, и птица заволновалась.

У Ольги на душе отлегло: все в порядке. Она вошла в отпертый дом, сказала:

– Давай ложиться. Ныне лишь до подушки добраться.

Но сразу она не уснула. Слушала дыхание Розы в соседней комнате, думала о ней. К свадьбе теперь все было готово – не стыдно отдавать. Семья Фетисовых, в которую дочь пойдет, неплохая. И сам жених – парень славный. Но как сложится жизнь… Младшая дочь прибаливала. Возили ее в областную больницу, потом в Тбилиси, к китайцу, который иголками лечит. В глубине души Ольга считала, что дочери нужно замуж. Она была крупнотелая, рано повзрослев. Выйти замуж, родить – и все как рукой снимет: головные боли, частые слезы. Теперь осталось недолго ждать.

И для самой себя Ольга ожидала хорошего. Дочь уйдет, руки развязаны, сама – хозяйка. Тогда и Михаила можно со спокойной душой принимать. Не украдкою, не таясь, а брать его в дом и лепить новое гнездо – теперь уж до веку.

Ольга заснула. А Роза лежала, смежив ресницы, все не верилось ей, что эта тишина и покой – взаправду.

Она устала от московской беготни, от дороги. И в доме родном приходилось бывать не очень часто. В школе – интернат. Теперь – техникум. Какой год – у себя лишь наездами.

Лунный свет пробивался в окно, и казалось, дух майской ночи струится в комнату. Бывало раньше, она приносила в дом ветки черемух, сирени, ставила их в банки.

В переднем углу краешек иконы светил, медный оклад его снизу. И сразу вспомнилась бабушка, баба Куля, и нехорошо сделалось на душе. Как она сейчас?

С бабушкой Акулиной – бабой Кулей, отцовой матерью – расстались недавно. Всю жизнь она жила в этом доме, а теперь ушла.

Это случилось прошлым летом, под осень. Роза уехала на практику и месяц не была дома. А вернулась – бабушки нет.

– Где баба Куля? – спросила она у матери. Мать раздражения скрыть не могла:

– Увеялась твоя баба Куля, и Господь с ней.

– Куда ушла?

– А куда ей Господь приказывал, к родной дочери, в Борисы.

– Что случилось?

– Ничего не случилось, – уходила от ответа мать. – Тама у нее родная дочь, а здесь кто? Мне она – чужая тетка. И весь сказ.

– Какая тетка… – заплакала Роза. – Она бабушка наша родная. Она нас с Таней воспитала.

Мать взъярилась. Никогда ее Роза не видела такой злой.

– Она вас воспитала? Да? А я?! Так-то ты с матерью родной?! Отец из меня жилы тянул… Прибрал его Господь… И опять я – пришей-пристебай. Нет, я, я в доме хозяйка! Хоть чуток да в своей воле пожить. Без чужого указу!

– Мама, – просила Роза. – Не надо так. Давай бабушку возвернем. Она – наша родная.

– Нет. Чужая тетка!

Прежде не замечала Роза меж матерью и бабой Кулей каких-нибудь свар. Жили дружно. Отец выпивал. Баба Куля всегда его ругала, держа сторону матери. После смерти отца ничего будто не изменилось. А вот теперь…

– Давай бабушку возвернем, – просила Роза.

Мать заплакала, запричитала:

– Уйду! Сама из дома уйду! Бабка тебе дороже! Вот и живи с ней, а я уйду! Или чего сделаю над собой, нету мне жизни!

Мать плакала редко, и Роза испугалась.

Позднее она не раз просила бабушку вернуть, но все тщетно.

На хутор Борисы, в новое бабушкино жилье, Роза съездила один раз и больше не захотела. Тетка Мария так встретила, такого наговорила, что Роза не знала, как ноги унести.

И теперь, вспоминая о бабе Куле, Роза надеялась помирить с нею мать на свадьбе. Приедет сестра Таня, вместе попросят мать. Помирятся, ведь сколько лет прожили, – считай, всю жизнь. Тем более мать остается в доме одна. А это несладко.

Сейчас, в ночи, в комнатной полутьме, светил лишь оклад иконы, а Богородицу не было видно. И вдруг показалось Розе, что не Богородица там, в углу, а бабушкин лик проступил, улыбчивый, добрый.

С тем и заснула. И уже сквозь сон слышала чьи-то шаги возле дома и говор. Подумалось, что это молодежь пришла сирени наломать. Так бывало всегда по весне. Черемуху, сирень ломали. И приснилось ей, будто тоже весна, ночь и она сидит под черемухой, закрывая губы белой веткой. Хороший сон.

Ольга поднялась до зари. Хоть и верила она соседке, которая оставалась хозяйничать, но хотелось самой все увидеть: скотину, огород – все ли в порядке.

Брезжил утренний рассветный сумрак. Звезды выцвели за ночь. Белая заря поднималась. Ольга пошла в огород. Картошка все еще не взошла. Темнела парная земля. Сизый стрельчатый лук топырился чуть не в колено. Редиска стояла в тяжелой росе. А помидоры заросли, нужно полоть. За огородом, в саду густая трава вставала с примятою тропкою к речке. Там, над речкою, гремел соловьиный бой.

«Скотину прогоню, надо с огородом заняться», – решила Ольга. У нее был нынче свободный день, отгульный.

Она подоила корову, молоко процедила и вышла за двор, поглядеть: не выгоняют ли скотину. Вышла за калитку и не поверила глазам: ворота были измазаны черным.

В прошлом году новые ворота ставили, еще светила дерева бель. А теперь: сверху донизу широкими неровными мазками измазаны были ворота. Не поверив глазам, Ольга пальцем тронула темное и поднесла к лицу. Конечно, не дегтем мазали, откуда теперь дегтю взяться; мазали машинной отработкой, мазутом. Ее, Ольгины ворота, ее бабью честь. А может, дочери?

Ольга испуганно огляделась: еще было рано. Только-только заалелась заря робкой полосою над займищем. Утренний сумрак лежал, людей – никого. Сначала хотела кинуться к Солоничу, недалекому соседу и дальней родне, а главное – мастеровитому, на все руки человеку. Может, он построгал бы рубанком – и все. Хотела кинуться, да вовремя спохватилась. Солонич кому-кому, а жене да матери сболтнет. А у тех язык – помело. Пойдет гулять слава. Нужно было управляться самой.

Она еще раз поглядела: боже мой! Так ярки казались полосы черного мазута. Строгать она не умела, а закрасить на месте – не успеть. Не хотелось трогать дочь, а по-иному нельзя.

Пошла, разбудила. Сняли ворота, отнесли их на баз. Без ворот подворье гляделось нелепо.

Ничего не понимая со сна, в распахнутом халате, Роза испуганно таращила глаза и спрашивала мать:

– Чего это? Кто? Почему, мам?

А когда прошла сонная одурь, всплеснула руками, заплакала:

– Ой, да кто же это, мама?! За что?! Да я же ни в чем не виновата… Вот ей-богу! Вот клянусь тебе! Чем хочешь побожусь…

Слезы дочери, ее испуг и боль резанули Ольгу по сердцу. Знала она, что не дочери, а ей мазали ворота. Но как сказать это?

– Как людям покажусь? Фетисовы что скажут? Виктор…

Дочь плакала, а врачи не велели ей волноваться, могут быть приступы. И, жалея родную кровь, Ольга пересилила себя, сказала:

– Чего ревешь, овечка бестолковая? А ну, перестань. Мне надо реветь, да вот такучими слезами, – показала она. – По кулаку чтоб были. Поняла? Мне реветь надо.

– Тебе? Почему? Ты в чем виновата? – Слезы у дочери высохли, и она смотрела на мать испуганно.

Странное дело: до сей поры Ольга, сколь могла, таила от всех запретную свою любовь, но знала, что ведает о ней чуть не весь хутор. А родная дочь, выходит, зажмуркой живет. Теперь вот бери ей все и объясняй.

– Виновата я, понимаешь, виновата. Мне измазали ворота, мне. Не тебе.

Ольге давались эти слова с трудом. Она опустила голову.

– За дядю Михаила, мам?

Выходит, дочь что-то да знала.

– За него, – отрезала. – Иди скотину прогоняй. Кто спросит про ворота, скажи: ночью приехали на машине, шофер пьяный, ворота поломал. Теперь починяем. Поняла?

– Поняла, – ответила дочь и побежала в дом одеваться.

Ольга, не мешкая, взялась за ворота. К обеду их нужно было на место поставить. С утра людям некогда рты разевать: есть ворота или нет. А к обеду за хлебом пойдут, коров доить – тут и углядят, и потекут разговоры.

Краска в хозяйстве была, и, не жалея ее, Ольга стала валиком ворота красить, накаткою, чтобы быстрее.

Дочь проводила в стадо корову, выгнала с база коз, а те, любопытные, лезли к свежей краске, шумно нюхали ее.

– Кызь, пошли! Кызь! – погнала их Роза. – Я быстро, мама. И тебе помогу.

У Ольги все еще в глазах стояла плачущая, испуганная дочь. А может, вправду Роза в чем виновата? Может, на ней грех? В тихом-то омуте…

Но это была лишь слабость, бабья минутная слабость… Дочкин омут – ни при чем, он чист до дна. Ворота мазали ей, Ольге, за чужого мужа, за Михаила.

Может быть, как раз в эти дни, позавчера или вчера, Михаил объявил жене об уходе, она и взбесилась. Такая догадка объясняла все. У Ольги на душе посветлело. Бог с ними, с мазаными воротами, с бабьими пересудами, – все потоптать. Зато Михаил придет в дом, и не надо таить свое счастье, и делить его с кем-то не надо. И младшая дочь, считай, замужем, баба Куля, слава богу, убралась. Может, и не по-божески, но ни к чему она здесь – прежней жизни осколок. Лучше сразу отрезать. Хоть она и молчала бы, да в глазах упреки. Все равно бабе Куле скоро в могилу, а ей – Ольге – жить и жить.

Ольга красила и прислушивалась. Звук машины Михаила она узнавала издали, словно голос самого Миши.

В детстве у него голосок был тоненький, девичий – звенел колокольцем. Он в школьной самодеятельности выступал, пел со сцены: «Орленок, орленок, взлети выше солнца!» Ольга всегда боялась: сейчас оборвет. Но он вытягивал высоко: «Собою затми белый свет!»

Они вместе росли, как на хуторе говорят, дружили. А вот пожениться была не судьба. Михаил во флоте долго служил. Она вышла за Анатолия.

Жили неподалеку, в соседних хуторах. Но лишь три года назад, еше при живом Анатолии, встретились как-то и вернулось прежнее, но еще горячей.

 
Орленок, орленок…
Собою затми белый свет.
 

Затмил белый свет… Застил его. Ни мужа не побоялась, ни людского суда, ни дочерей.

Вернулась Роза, принялась хлопотать по хозяйству: поросятам комбикорма заварила, накормила птицу, гусей прогнала с трудом: они возвращались на растворенный баз. Но прогнала, приготовила завтрак.

– Мама, давай поедим.

– Сейчас, чуток осталось.

Она торопилась. Соседи могли зайти, увидеть. Оставался не «чуток», а добрый еще лафтак некрашеного. Роза молча взяла кисть, стала помогать матери.

После за столом Ольга чуяла внимательный дочерин взгляд и еда ей в горло не лезла.

– Ну, чего ты на меня уставилась? Не признаешь? – не выдержала наконец она.

– Да так… – смутилась дочь, опуская глаза.

– Бабы спрашивали про ворота?

– Я ни с кем не говорила.

– Теперь начнут плесть. А на мне вины нет. Чего я доброго в жизни видала? С пьяницей этим век провела. Думаешь, сладко? Изо дня в день, изо дня в день…

– А зачем ты за него замуж шла?

– Тогда он не пил.

Ольга не стала есть. Поднялась, сказала:

– Покрашу сразу забор. А то одни ворота. Ты в огород иди, прополи да полей.

Ей хотелось быть одной, без дочери. Мягко ходила кисть по гладкому дереву. Ничто не тревожило слух. Хуторской день вставал нешумно – воробьиный гвалт, щебетанье ласточек да кукушка в займище годы считала: ку-ку, ку-ку, ку-ку… Сколько их… Вроде немало прожито. Дал бог веку, да не дал счастья.

Может, и пожила она лишь в девичестве да год-другой после свадьбы. Анатолий был чернявый, красивый на лицо, на гармошке играл, пел. И шофер – на хуторе первый. А ревнивый… Ужас. Да и как было не ревновать такую гоголушку? Хорошенькая, бровастая, ясные глаза и стать… С какой стороны ни глянь – цветок лазоревый, не девка.

В ту пору Ольга торговала в магазине, и молодые мужики подворачивали туда на нее поглядеть, словом перекинуться с белозубой ластуньей.

Заезжего отпускника, чью-то родню, Анатолий гнал от магазина машиной, грозя задавить, до самой речки. И загнал его в воду, во всей одежке.

Любовь была – всем на зависть – да в овечий хвост коротка.

Из магазина Ольге пришлось уйти: недостачи и недостачи. «Мыши, проклятые, все точат», – объяснял на хуторе Анатолий.

– Ты там – главная мышь, – смеялись люди.

Потом у него отобрали права и кончилось шоферство. Одно лишь вино не кончалось до самой смерти. Он и помер-то не по-людски: с получки набрал вина, в брошенную хату залез, и нашли его там лишь на третий день, мертвого.

И что светлого было в прошедших годах? Ругня да слезы. Лишь только дочери. Но с ними забот… А потом появился Миша.

 
Орленок, орленок…
 

Появился, и стало легче жить. А уж когда помер муж, Ольга задумала накрепко: будет по ее, она – хозяйка. Дочерей – замуж, свекровь пусть уходит – не мозолит глаза. Здесь и свои старики найдутся, Мишина мать. С Михаилом жить, он в дом придет. Жененка у Миши была невидная, прихварывала, быстро старела. А Ольга и теперь, в свои сорок с лишним лет, останавливала взгляд мужской. Статная, в теле, лицом пригожая, коса вокруг головы. Колхозной работы она век не знала: сначала – в магазине, потом – кладовщицей да учетчицей. А в доме ее свекровь жалела и, искупая вину за непутевого сына, ломила и в огороде, и в доме, и девчата на ее руках росли.

На хуторе не было бабы завидней Ольги, и Михаил прилепился к ней накрепко. А теперь – навсегда.

Так думалось Ольге, и кисть ходила весело, красился забор ровно. Голубые планочки его радовали взор. Роза из огорода пришла, помогла. И когда навесили ворота, дом и подворье словно помолодели – не узнать.

Сирень цвела в палисаднике, вздымая пахучие, пышные грозди, молодая зелень черемухи блестела под солнцем, желтые цветы одуванчика светили у забора, в серебряной росе лежала трава – весенний час. Мохнатые шмели и пчелы гудели возле цветов.

Дочь с матерью переглянулись, и почудилось той и другой, что нынешнего утра будто и не было. Не было испуга, горечи, боли, мазутных полос на воротах – все вроде сон. А есть лишь это утро весеннее с цветущей сиренью да голубым забором, с миром в душе.

– Мама, я схожу к Фетисовым, – сказала дочь. – А ты не переживай. Может, никто и не видел.

– Иди, иди. Мои слова перекажи, чтоб не беспокоились.

Ольга осталась одна. В старой кухне досиживала на гнезде последняя гусыня. По всему было видать, что гусят она не выведет.

– Сколь кружилась с этим дураком, а толку. Ежели не выведешь, враз голову отсеку, – пообещала ей.

Старая кухня была тесной, да еще свекрови пожитки здесь сохранились: сундук, всякое тряпье, пучки сухих трав. Обычно в этой кухне стирали да купались. А сейчас – не повернись.

Ольга решила порядок навести: вытянула на двор сундук, старые скамейки, прялку. Бабкины травы выбросила в огород, чтобы потом пожечь. Ольга дело делала, но ждала Михаила. Он должен был приехать с какой-нибудь вестью, ведь обещал напрямую поговорить с женой.

Со своего двора, через калитку, пришла соседка.

– Приехали. Я утром глянула – дома. Ну, слава богу, и побегла на дойку. Потом, гляжу, красишь.

– Свадьба заходит, – объяснила Ольга. – Приедут невесту забирать, вот готовимся.

Соседка будто поверила, крашеный забор похвалила.

Поговорили о хуторских новостях, о Москве.

А когда соседка ушла, послышался голос машины, все ближе и ближе. Машина была не Мишина, но как знать: может, он на чужой приехал. Ольга пошла к воротам.

Машина подъехала к дому и встала. Встала и Ольга возле ворот, ожидая. Но из кабины вышел не Михаил, а баба Куля, свекровь. Лишь ее тут не хватало.

С батожком в руках старуха вылезла из машины, поправила платок на голове, по сторонам огляделась. Шофер громко сказал:

– Зараз подъеду, бабаня. Ты тут шевелись.

Баба Куля согласно кивнула.

Во двор войдя, она поклонилась родному дому ли, Ольге:

– Здорово живете. Вот приехала.

– За каким делом? – холодно спросила Ольга. – Или на провед?

– Я, доча…

– Я тебе – не дочь, – отрезала Ольга. – Ты мне – чужая тетка.

– Сколько лет-годов мамой была, теперь – тетка, – посетовала баба Куля. – Ну ладно, коли так. За сундуком я приехала. Кой-чего там. Смертная одежа.

– Забирай свой сундук. Вон он на дворе просыхает.

Баба Куля обвела взглядом дом и баз. Ласточкин лет проследила, обрадовалась старой знакомой:

– Прилетели, мои хорошие.

Лицо ее просветлело, легкие слезы покатились из глаз.

– Олюшка, – сказала она. – Может, ты меня примешь?

Она ждала с какой-то детской доверчивостью. Слезы сыпались светлым горохом.

– Може, примешь меня! Нехай поругались, на мне – грех. Прими, Христа ради. Это же дом мой родной. Я тут жизнь провела. Похоронила всех. Могилки родительские. Васи, Анатолия… Пойти покричать. Не в доме, – заторопилась она. – Я в кухонке доживу. Сама себе буду варить, топку покупать. Лишь бы на своем дворе помереть. Мне жить-то осталось…

– Чего толочить? – твердо сказала Ольга. – Все обговорено. Живи у дочери.

– Олюшка! – воскликнула баба Куля и рухнула на колени. – Христом Богом тебя молю, не гони!

Ольга растерянно глядела то на свекровь, то на улицу, через забор. Там были люди. И Роза могла скоро вернуться. А нельзя было допускать их встречи. Ольга подошла к старухе, подняла ее и в минуту, пока вела свекровь, а вернее, несла ее к скамейке, почуяла, как легка стала баба Куля, косточки одни. «И вправду, скоро умрет, – кольнула жалость. – Не хватало еще, чтоб здесь, посреди двора».

– Вот он сундук, – заговорила она громко и вроде приветливо. – Все тут целое. Не надо плакать. У дочери тебе хорошо, родная кровь.

Это она для тех говорила, кто на улице стоял, а свекровь поверила ласке.

– Тама меня упрекают, – пожаловалась она. – Говорят, детей не подымала, внуков не нянчила, а пришла доживать.

– Родная дочь, она об тебе позаботится дюжей всех, – не слушая, припевала Ольга. – Сундук весь целый.

– В суд велят подавать. За жизнь, говорят, добра не нажила. Корят.

– Подавайте хоть в три суда. Я – всему хозяйка. А лучше Мария пусть приедет, договоримся. Не обижу, – пообещала Ольга.

Загудела за воротами машина, шофер посигналил.

Ольга заторопилась. Надо было выпроводить гостью, пока дочь не пришла. Сундук она легко подняла да еще прихватила под руку бабу Кулю и потянула ее со двора:

– Пошли, пошли… Шофер ждать не будет.

Машина стояла подле самых ворот. Ольга сундук забросила в кузов, повернулась к кабине и обмерла. То не шофер был из Борисов, это Миша приехал. Миша на своей машине.

– Господи… – охнула она, отпуская свекровь, а та осела на землю.

Михаил как стоял одной ногой на подножке, так и застыл, ничего не понимая. Глаза его округлились, открылся рот. Потом он опомнился, кинулся к бабе Куле, сидящей на земле, и на лавочку ее посадил.

– Вы чего? – спросил он. – Чего вы мне грузите?

– Да вот… – растерянно проговорила Ольга. – Баба Куля уезжает… Провожаю…

– Хорошие проводы… – тихо проговорил Михаил. – А я при чем?

– Тут машина должна была… из Борисов… – заторопилась Ольга. – А тута ты… А мне и в глаза не влезло… Закружилась совсем.

Бабка Чайнуха и мать Солонича – Василиса – вывернулись из-за машины, обе неласковые, постреливая злыми глазами из-под темных платков. Они к бабе Куле подошли, пришлось ее успокаивать:

– Акулина, не горьси…

– Вощаная сделалась…

Бабе Куле и впрямь было нехорошо.

– Воды принеси! – приказали Ольге, а она послушно побежала во двор.

– Чего это? – спросил Михаил. – Поругались, что ли?

Бабка Чайнуха покачала головой, сказала внятно:

– Бесстыжие твои глаза. Не знает он. Да ты же ее гонишь! – шагнула она к Михаилу.

– Окстись, – отступил он.

– Я-то окстюсь, – перекрестилась она. – А ты по бесовой библии живешь. Старуху гонишь, чтобы самому сюда влезть, к этой рахманке, в мужья!

– Ты, бабка, умом рухнулась? У меня – жена, дети.

– А у вас адат такой: жену ли, свекровь – под яры, чтоб не мешали. И венчаться кобелиной свадьбой!

– Бабка, не плети! – Лицо Михаила загорелось алой кровью. – Не плети чего не знаешь!

Выбежала из ворот Ольга с водой, сунула ковшик в руки Василисы. И кинулась на Чайнуху:

– Ты чего устава читаешь?! Кто тебя к моему базу звал?!

– Ты меня не гони! – взбеленилась Чайнуха. – Я тебе не свекровь! Это ты свекровь, какая тебя всю жизнь в сип целовала… Как кошонка со двора!

– Смертную одежу наземь кинула! – поддержала ее Василиса. – Чтобы твои руки отсохли!

– Не кидала я! Лишь отдала!

– Грех, грех на тебе! И на тебе, черт краснорожий! Вот Гордевну, мать твою, увижу, я ей выскажу… До веку на вас грех!

На шум и крик стали выходить из дворов люди:

– Бог тебя накажет, Бог!

Баба Куля встала со скамейки и пошла к машине.

– Поехали… – сказала она. – Стыду…

– Куда? – спросил Михаил.

– Назад… Вертаемся…

– Да ты же не с ним приехала! – прикрикнула Ольга. – Погляди, это не твой шофер.

– Увезите меня, люди добрые… – заплакала баба Куля. – На старости лет позор принимать…

Михаил подхватил ее и повел к кабине. Но тут подкатил грузовик из Борисов и шофер засигналил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю