Текст книги "В той стране"
Автор книги: Борис Екимов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
Родня
Городской день пролетел незаметно. Лунякин выехал с хутора затемно, ко времени в город успел и там, колхозные дела управляя, нигде будто не рассиживал, лишь перекусил наспех в каком-то буфете – и день промелькнул. Осталось лишь время кое в какие магазины заскочить да заехать к свояченице – родной сестре жены, – передать гостинцы да приветы. Оттуда он выбрался не сразу: поужинал, новости рассказал да выслушал, – в общем, тары да бары. Оставляли его до утра, но Лунякин ночевать решил у старинного товарища, с которым дружил с детства, сельхозинститут вместе кончали. Товарищ был по рождению человеком городским, но с малых лет подолгу жил на хуторе, у деда с бабкой. В детстве и младости бедокурили вместе, потом учились в институте. Окончив учебу, товарищ остался в городе, Лунякин вернулся к себе, в колхоз. Но старое не забывалось. Старались, по возможности, видеться. И нынче, коли случай выпал, Лунякин решил заночевать у друга.
А там, куда Лунякин спешил, гостей не ждали. Уже собирались ложиться спать, досматривали телевизор, позевывая. За окном стихал город: гул машин, громыханье трамваев полегоньку утишивались. И тут объявился нежданный гость – Лунякин.
Прибыл гость, и квартира словно сбросила дрему. Хозяин пошел вниз, во двор, отпирать гараж. Своей машины пока не было, но гараж имелся. Хозяйка готовила скорый ужин. Хозяйская же дочка хрумтела хуторским гостинцем – репкою. Теперь, по весне, тем более в городе, этот нехитрый овощ был едов и сладок.
Когда мужики вернулись в квартиру, уже и хозяйка репкой баловалась, грызла. Гость засмеялся, спросил:
– Лучше ваших апельсинов? То-то… Ты помнишь? – обратился он к хозяину. – Раньше-то как ее любили. По краю левады насадит мать, оставит в зиму, а рано весной, еще никакой зелени нет, так в охотку едим. Потом перестали сажать, позабыли. А это наш новый агроном привез, говорит, лечебное, от всех болезней, называется топинамбур. Получше разглядел: да это же репка! Помнишь?
– Репка… – передразнила гостя хозяйка. – Ты чего глаз не казал всю зиму? Нету и нет…
– Наскучали? – спросил Лунякин. – Приехали бы на провед. Дурачья зима какая-то, – пожаловался он. – То одно, то другое. Зимовка тяжелая. Потом опять меня в район сватали, еле отбился.
Лунякин председательствовал в колхозе, и который год уже звали его в район.
– Не хочешь в начальство?
– Нет. Не желаю. А потом я ногу сломал, – вспомнил он. – Да… Угораздило. На ровном месте сиганул и не встал. Срасталась плохо. Видно, уже не молоденькие, – пожаловался он.
– Ну да? – удивилась хозяйка. – Слава богу, дошло, – и, поглядев с улыбкой на мужа и гостя, добавила насмешливо: – Женихи…
– Отженихались… – покачал головой Лунякин. – Отгулялись, седоклокие… – взъерошил он свои густые черные волосы в жестких кольцах. Седины там было не счесть. – Отгулялись… Теперь вот чья пора, – шагнул он к хозяйской дочке, обнимая ее. – Мои девки велели тебя привезти. Каникулы ведь… Троек-то нет?
– Нет, – ответила девочка.
– Ну, и поехали. Завтра поднимемся – и айда. Дела я сделал.
– А секция? А музыка? – всполошилась хозяйка. – Да там и каникулы-то – кот наплакал. Неделя всего.
– Мама… – просяще протянула девочка.
– Поедем, поедем, – успокоил ее Лунякин. – Мне девки приказывали – высшее начальство. Они уж с каких пор галдят. Моды им городские расскажешь, песни. Молочка попьешь. Заморилось дите совсем с секциями с вашими, – пожалел он.
Хозяйская девочка и впрямь гляделась не больно хорошо. Рослая, но в юной худобе: с тонкими руками, угловатыми, худыми плечиками.
– Ну, ладно, поезжай, – разрешила мать. – Но чтоб вот такая приехала… – надула она щеки. – Хуторская…
– Сделаем, – пообещал гость. – Поставим на интенсивный откорм. У нас скотина за сутки по килограмму привеса дает. А мы чем хуже? А? – спросил он. – Даешь килограмм привеса? Берем обязательство?
– Берем, – весело согласилась девочка.
– Вот и хорошо. А где дедуня? – вспомнил вдруг гость. – Либо уже спать улегся? С курами? Или на гости подался?
Хозяин смешался, растерянно поглядел на жену, но и та не сразу нашлась, замерев с недоеденной репкой в руках. Девочка, дочка их, взглянула на смолкших родителей и сказала спокойно:
– Дедушка у нас не живет. Он теперь в доме престарелых.
– Не болтай, чего не понимаешь! – оборвала ее мать. – Сколько раз говорить, не в доме престарелых, а в доме ветеранов войны. Ветеранов войны, – подчеркнула она. – Это огромная разница. А ты плетешь… Иди ложись спать! Утром не добудишься, не поднимешь ее, а вечером…
Девочка опустила глаза и ушла, хозяйка продолжала речь:
– Услышит где-то и плетет. Повторяет чужие глупости. Не варит башка. Пойду и я ложиться, – внезапно решила она. – Вчера так плохо спала, и завтра чуть свет… Так надоело…
Она ушла, и мужчины остались одни, в тесной кухне, за столом, друг перед другом.
На воле отходил к ночному покою вечерний город. Реже и звучнее бежали по пустеющей гулкой улице трамваи. В небе, над крышами, в стороне западной, светила неяркая, но чистая заря. В кухне темнело.
Молчать было тягостно. Хозяин завел разговор:
– Тебя куда в район-то сватали?
– В управление, – не сразу ответил гость.
– Не хочешь?
– Нет. Бумажки перебирать, на людей цобекать да забегать начальству вперед, в глаза заглядывать. Смолоду не привык, а теперь…
Они сидели друг против друга, два нестарых еще мужика, чуть за сорок обоим, – плечистые, крепкие, но в ранней седине.
Говорили о городских да хуторских новостях, перебрасывались словами, но в глаза друг другу боялись взглянуть.
– Так как же с дедом-то? – не выдержал, наконец, Лунякин. – Чего ж вы его так?
Хозяин вздохнул, ответил нехотя:
– А чего дед? Дед живет неплохо. Можно сказать, у Христа за пазухой. Дом ветеранов войны. Для ветеранов специально построили. Сейчас знаешь как к этому делу относятся. Для них – лучшее. Там все блестит. Кафель югославский, пластик, красочка тоже импортная, паркет, ковры, зимний сад, всякие процедурные кабинеты, врачей куча. За ними как за детьми малыми.
Хозяин начинал говорить будто нехотя и чуть виновато, но постепенно смелел, поднял голову, и голос его звучал тверже:
– Врачи, медсестры – весь персонал… В обкомовской больнице такого нет. Кондиционеры, цветы, питание.
Лунякин сидел все так же, склонясь над столом. Он слушал и слышал все, но виделся ему почему-то не шик-блеск с югославским ярким кафелем и коврами, а какая-то невзрачная комнатенка, больничная коечка и дед – под серым казенным одеялом. Виделось такое – и все.
Деда увезли с хутора прошлой осенью, еще по теплу. Получилось все как-то быстро: приехали, забрали, дом удачно продали. Хороший был у старика дом, и глядели за ним хорошо, бабка рук не жалела. Весной старая умерла, остался дед сиротой. Лишь внук в городе да еще племянник. Туда его и забрали.
– Ты вот съездишь, поглядишь и поймешь, – рассказывал хозяин. – Туда абы кого не берут. Через обком устраивал. Дед туда с охотою. Сначала в госпитале лежал, подлечивался. Ему там понравилось. Вокруг такие же старики. Есть с кем поговорить, не скучно. А возможность появилась в доме ветеранов – он согласился и не жалеет.
– О-хо-хо… – негромко сказал гость. – Дед, дед… Живем, живем…
И на лице его появилась, совсем некстати, улыбка. Глядел он в сторону, в окно, где остывало вечернее небо.
– Помнишь, на пасеке у него жили? – вдруг спросил он хозяина.
Давно то было, в годы мальчишеские, но вспомнилось ясно: опушка займищного леса, голубые ульи, гудение пчел, медогонка… вперемежку ручку ее крутили, и тягучая медовая струя, светлая в солнце, лилась и лилась. И дед, припадая на калеченую ногу, суетился рядом.
Хозяин заварил свежего чаю, гостю налил и себе, хлебнул пахучего пития и сказал, поднимая глаза на Лунякина:
– Я чувствую, ты сейчас на меня грешишь. Понимаю… Мол, дед тебе столько помогал, вместо матери-отца остался. Да, помогал. Много помог. Спасибо ему. Но я-то хочу как лучше. Тоже по-хорошему.
– Для кого лучше?
– Как для кого? Для деда. Ему спокойнее: уход, врачи, ровесники вокруг. Поговорят, потолкуют. Веселей идет жизнь. А здесь он в четырех стенах, один да один. Лишь вечером собираемся. Ему и поесть по-человечески никто не подаст. И с ногой у него совсем плохо стало. В туалет и то… Пока дошкандыляет… Глядишь, обсикается. А там лучше.
– Лучше-то, может, и лучше, – задумчиво сказал Лунякин. – Но зачем вы его сюда тянули? Старушку эту прогнали. Они б, может, жили и жили…
– Кто ее прогонял, она сама ушла.
– Рассказывай… – усмехнулся Лунякин. – Твоя ж на нее шумела. «Уходи! Ты – чужая! – передразнил он. – Хочешь завладать!»
– Но это же правда, – вступился за жену хозяин. – Она и хотела захватить все. Бабаня умерла, и она сразу подлезла. Любовь… В такие-то годы… На пенсию дедову она польстилась да на хату. Вот и все.
После смерти жены к деду приклонилась тоже одинокая пожилая женщина. Сначала приходила сварить да постирать, а он в ее хозяйстве помогал топором да молотком. Потом она вовсе к нему перешла. Но ненадолго. Приехал из города внук с женою и поломали все.
– А сейчас лучше вышло? – спросил Лунякин. – Бабку прогнали. Хату продали… Пять тысяч несчастных…
– Ты чего же хочешь сказать, что мы из-за этих денег деда и забрали?
– Нет, этого я не говорю. Тут, как говорится, бог вам судья. Но деда мне жалко. И конечно, это я прямо скажу, ты не обижайся, раз уж забрали его, и бабку прогнали, и хату продали, то надо было до конца и докормить. Уж коли с места тронули.
– А я тебе еще раз говорю, – начал сердиться хозяин. – Ему там лучше. Там уход, врачи. А здесь – один да один. И некому за ним приглядеть. Он ходить стал совсем плохо. В туалет не дойдет… По коридору – лужа.
– Ну и подтерли бы, какая беда… Сам-то каким был? Не помнишь? Бабка матрацы сушить не успевала.
Давно то было, грех детский, но хозяин, вспомнив, покраснел, проговорил, оправдываясь:
– Это болезнь детская.
– Правильно, детская. А это – стариковская. И ты уж, бога ради, никому не жалься, что он, мол, на пол насикал, – сказал Лунякин, поморщившись. – Не говори, не позорься. Люди и не таких стариков держат. Бабу Ксеню помнишь? Калимановы, у школы живут… Она напоследок вовсе из ума выжила. Огород зорит, в доме бедокурит. Поджигала. Тетка Фаина плакала, но держала ее до конца. А Малешкиных дед… Тот вовсе… Старые – они не лучше малых…
– Ты сравнил… – усмехнулся хозяин. – То хутор, он хутор и есть. Там Колю Хабу держат и Настю Сластуху, – вспомнил он хуторских дурачков.
– А чего ж… – сказал гость. – И Коля, и Настя на месте. Живут…
– Конечно, с родителями… – объяснил хозяин. – Какие ни есть, а родные отец-мать… Своего дитя. А дед, если честно говорить, он кому, он мне лишь родня. А для дочки и для жены кто он? В гости несколько раз приезжали. Вот и все. Они к нему и не привыкли. Словно чужой человек. И он это чуял. Ему тоже несладко, будто у чужих…
– Тогда уж ты виноват, – определил Лунякин. – Так поставил. Дед… Дед – и чужой. А у Коли Хабы, между прочим, мать его, тетка Татьяна, померла. И Колю Василий забрал, брат его. А Василия жинка она тоже косоротится. Так Василий сам и в бане Колю моет, а то и стирает… В общем, глядит. Вот так…
Лунякину захотелось закурить. Но не здесь, в тесной кухне, а на воле. Да и чего было пустое толочь.
– Давай ложиться, – сказал он. – Подниматься завтра рано, дорога.
Ему постелено было в отдельной комнате, на широком диване. После ванной он не улегся сразу, а вышел на балкон.
Ночной город лежал во тьме и огнях. А виделся снова дед и почему-то опять на узкой кровати, под серым одеялом, словно покойник уже. Но глаза открытые, живые, глядят в потолок. О чем-то думает. Боже мой…
Потом, через тьму и долгие километры, увиделись свои старики. Теперь, издали, он так жалел их, даже сердце щемило. И не в чем было себя особо упрекать. Но все же… Жизнь, суета, спешка, дурная работа – все некогда. А они – уже неторопкие. Чего? Да почему? Да не слышу… Иной раз и… сейчас вспоминать горько.
Как быстро время-то прошло… Вроде недавно еще босиком бегал. Отец с матерью дотемна в поле. «Бабаня, вареничков с вишнею…» – «И-и, вишенный… Когда их лепить. Тут делов…» Но лепит. «Дедуня…»
Бабаня… Дедуня… Мамка да батя… Как незаметно время ушло… Как быстро вы постарели… Теперь уж сам отец, а там, глядишь, и дед. И все.
Издали, с городского балкона, словно с высокой горы, виделся хутор – и вся жизнь как на ладони.
И будто особой вины перед своими не чуял, но думалось не больно сладкое. Сначала о хуторе, о своих, потом снова больничные стены привиделись, одеялко казенное, дед под ним.
Надо завтра поехать, проведать. Конечно, расстройство будет, слезы стариковские, но проехать мимо нельзя. Сколько лет знались, и даже родня какая-то дальняя, кажется, по матери. Заехать надо.
И о другом думалось, об этом доме, где он гостил сейчас. Теперь с ним порвется нить. Все. Сколько было и было: детство, юность и молодость, и в зрелые годы сходились все ближе, дорожили друг другом, казалось, теперь до конца. Порвалось… Конечно, порвалось. Не глядя в глаза друг другу, как жить? Зачем так… Ясно, что порвалось. И это было горько.
Ночью снилось Лунякину детство: мальчишеские годы, купание в речке, костры на берегу – все беззаботное, доброе, но сон был тревожен. И проснулся он будто от испуга.
Утром разговаривали мало. Хозяин торопился, а жена его и вовсе чуть свет убежала на работу. Девочка, хозяйская дочка, с утра гляделась нездоровой. Может, и вправду она немного хворала, а может, просто росла, тянулась.
– Ты собралась? – спросил ее Лунякин.
– Может, не надо, – вступил в разговор хозяин. – Начнется там…
– Брось… – остановил его Лунякин, все понимая. – Мы ж не совсем глупые. Пусть дите отдохнет. У нас сейчас хорошо. Весна… – сказал он протяжно и улыбнулся, потому что увиделся ему хутор, утренние дымы над хатами, поля, рдяные и сизые талые займища – все разом. – Поехали!
Место, где размещался дом ветеранов войны и госпиталь, Лунякин знал и потому доехал не спрашивая. Девочка, прикорнувшая на переднем сиденье, все поняла лишь в последнюю минуту, когда подрулили к месту и Лунякин стал набирать в целлофановый пакет мандаринов, пряников, яблок, конфет – того да другого из купленных для хутора гостинцев. Пакет уже был полон, когда под руку попалась последняя забытая репка, из тех, что он привез в город. Лунякин посмотрел на нее, усмехнулся и положил на самый верх.
– Пойдем, – позвал он девочку.
Та помедлила, но вышла из машины.
– Он плачет, – сказала она, потупясь. – Как приходят к нему, плачет.
– Годы… – вздыхая, объяснил Лунякин. – Старые люди что малые дети. Так уж устроено. Жизнь…
Это объяснение девочка будто приняла и пошла рядом с Лунякиным, подстраиваясь под его широкий шаг. В пустынном вестибюле они надели халаты. Коридоры были по-утреннему тихи и безлюдны.
Постучав в комнату и войдя в нее, Лунякин тотчас вспомнил свое вчерашнее видение: сирый больничный покой, казенное одеяло. Здесь, в яви, все было по-иному, яркие шторы, голубое покрывало.
Дед лежал, устремив глаза в потолок, и к вошедшим не повернулся.
– Дедуня? – позвал его Лунякин. – Гостей не ждешь?
Старика словно подбросило. Он сел в кровати.
– Вылеживаешься… – шутливо попенял Лунякин. – Как тут поднимешь с вами сельское хозяйство… Прежде все деды работали до упору: на бахчах, в садах сторожевали, арбы делали, сани, колеса, бочки. А теперь – у всех пенсии. Вот вы и залегли.
– Лежим… – оправдывался дед. – Привыкаем к могилкам.
На второй кровати, отвернувшись к стене, посапывая, спал человек.
– Не разбудим? – покосился на него Лунякин.
– Его колом не подымешь, – ответил дед. – Денно и нощно спит. Не то живой, не то уж помер неделю назад.
Старик, еще не поверив в происходящее, смотрел на Лунякина и правнучку удивленно. Гостинцы, которые ему подали, он, не глядя, поставил рядом и вдруг насторожился, принюхался.
– Мандарины… – догадался Лунякин. – Покушай. Я тоже оскоромился. – И подал оранжевый мягкий плод.
Но старик, отложив мандарин, потянулся и жадно понюхал большую руку Лунякина, рукав его пиджака, лицом припадая к одежде.
– Хутор… Хутором пахнет… – проговорил он.
– А-а… – засмеялся Лунякин. – Скотиной провонял, креолином, он вонючий.
Старик явственно слышал, чуял, как пробивается, точно ключ живой, через запахи – больничный, мандариновый, табачный и прочие, – пробивается и веет в лицо родного хутора дух: скотье тепло, печной дым, пахучий навоз, земля весенняя, слежалое сено – а все вместе родины дух.
Лунякин подал репку, сказал:
– Вот тебе тогда. Это уж наше…
Старик принял ее, поглядел и заплакал.
Все вчерашнее, о чем думалось, что ночью грезилось, снилось, – все разом вдруг поднялось в Лунякине, и все ему стало ясно: забирать надо деда, забирать – и никаких. Большой ладонью он стер стариковские слезы и сказал:
– Не плачь. Не плачь, дедуня. Все заживет. Поехали-ка домой. Домой… Там весна, оживеешь.
Он поднял старика, почуяв тяжесть еще не усохшего тела. Поднял и понес на выход, к машине.
Девочка шла рядом.
Суббота – свободный день
Мать померла среди зимы. Схоронили ее, и теперь хата стояла пустая. Иван был младшим у матери, но, похоже, самым близким. Старшие рано ушли, поразъехались, а он дольше других в родительском доме жил. Сначала отец умер, потом Иван женился, дочка первая родилась – все возле матери. Потом молодым квартиру дали, а мать осталась в своем дому. Там и довела свой век.
Схоронили ее в начале января, помянули и стали жить дальше. Иван, как всегда, чуть свет на работу уходил, вечером глядел телевизор, потом – спать. Прошел день, другой, третий, подступила суббота.
Еще с вечера, в колготе, по привычке, стукнуло в голову: «Не забыть завтра к матери, воды набрать. – Стукнуло и тут же облило душу горьким: – Какая вода…»
При жизни, по зиме, каждую субботу ходил Иван к матери воду качать. Колонка была во дворе, скважина. Летом – никаких забот, нажми кнопку – полилось. Зимой все по-иному: заливай теплой водой, да качай, да поглядывай, как бы чего, – в общем, не стариковское дело. Иван каждую субботу ходил к матери, на неделю воды набирал. Уже в привычку вошло.
А теперь стукнуло и отозвалось больно: «Некуда идти. Все». Вечером Иван телевизор толком не глядел, все думалось. И ночью грезилось ему не больно хорошее. Утром проснулся, муторно на душе.
Никуда не хотелось: ни к мотоциклу, в гараж, ни на рыбалку. Как-то нехорошо было. Будто что-то вынули изнутри и теперь не хватает.
Подумал Иван и решил родительский дом проведать.
– Пойду пройдусь, – сказал он жене. – Как там…
– Сходи, сходи, – одобрила жена. – Без догляда. И посмотри в погребе грибы, вроде у матери были. К ужину. Я картошки отварю. Может, замок на погреб приделаешь. Все же там – никого.
Пять остановок автобуса, три квартала пройти. И вот он – материнский дом. Нынче зима легла снежная, но в краю, где Иван жил, машины да котельные да два заводика дымились – темной коркою схватился снег. А здесь – бело и тихо. Идешь по дороге, под ногами хоть и накатанный снег, а поскрипывает: скрип-скрип. Материнский домик стоит – голубые ставенки. Когда-то он просторным казался: впятером жили. А теперь рядом хором понастроили, и родная хатка словно к земле прижалась, особенно со стороны.
Иван ко двору подошел, услышал говор и сразу голоса узнал: то соседка, тетка Маня, бранила своего старика Тимофеича:
– Черт зевлоротый… Ты гляди, куда льешь! Отойди, Христа ради.
Слышался стук насоса, хлюпанье клапана. Это они воду пытались качать на материнском дворе, но вода не шла.
Иван калитку открыл, прошел на огород, где колонка стояла. Старики его увидели, качать бросили. Тетка Маня заплакала:
– Хороший ты мой, пришел проведать родную мамушку, а мамушки нет…
Чужие слезы плеснули горечью, и подступили слезы свои. Но Иван стерпел, достал курево, Тимофеича угостил. Задымили, и стало полегче. Тетка Маня плакала, причитала: «Утром поднимуся, а у ней свет не горит. Ушла моя хорошая, меня не дождалась. Кинула нас…» Тимофеич лишь вздыхал.
В этом соседстве провели всю жизнь. А так получилось, что доживали одни: мать и Тимофеич с теткой Маней.
По субботам Иван матери воду качал и соседям тоже. Они уже привыкли и свою колонку к зиме не готовили, тем более что на материнском дворе вода была слаще. И в старые времена, при колодцах, и теперь.
– Ты уж нас прости, – отплакала тетка Маня. – Хозяйнуем тут. Привыкли к вашей водице.
– Конечно, берите. Давайте я.
Качали воду насосом – нехитрый снаряд: рычаг да поршень – но в молодых руках ловкость, а из старых она ушла. Иван качнул раз-другой – и полилось, и мигом полны были ведра.
– Ты приглядай, приглядай, как добрые люди делают, ты все же – мужик, хоть и никудовый, – наставляла тетка Маня Тимофеича. – Не прижмуряйся, а гляди.
Соседка была характером – крутой кипяток, все бурлило в ней даже теперь, в старости.
– Шумит, – с улыбкой посочувствовал Иван.
– Атаман, – отвечал сосед. – Лишь насеки нет.
Иван прожил в этом дворе всю жизнь, но молодыми вспомнить соседей не мог. Казалось, всегда худой, гнутой была тетка Маня, а Тимофеич приземистым и тяжелым, с сиплым дыхом.
– Болею… – жаловалась тетка Маня и, распахнув старую плюшевую жакетку, показывала свою немочь: – Высохла в дощеку. Прям струны натяни и играй. Трень-брень, трень-брень… И этот – никудовый, – кивала она на мужа. – Превышение крови. Паморки отбивает.
Тимофеич согласно кивал головой, тяжело дыша.
Стояли, разговаривали. Зимний день глядел по-воскресному: солнце, снег. На крышах южная сторона угревалась, и стучала скупая капель, на застрехах серебряным гребнем висели сосульки.
– На рыбалку не ходишь? – спрашивал Иван соседа.
Тетка Маня, как всегда, отвечала раньше старика:
– Рыбак… Едва ходит. В коленку вступило. Говорю, иди на ремонт к докторам. Не идет, натурный.
Тимофеич согласно кивал головой:
– Не иду.
– Нынче водичкой вашей, непитой, обмою ему коленку. И сама полечуся. Меня, веришь, кто-то сглазил. Либо Фаина Провоторова. У магазина встрелись, она гутарит: ты такая хорошая. А у самой глаз тяжелый. Какой день болею. Непитой водичкой обмыться. Ваша вода, святой не надо.
Тетка Маня читала словно по писаному. Иван слушал ее, посмеивался. Вода у них во дворе и вправду была хорошая. Еще колодец стоял, брали соседи для питья, для чая. Потом пошла новая мода, колонки из труб, подземная вода. Но опять в материнском дворе она казалась слаже. Может, лишь казалась. Но старые люди, соседи, лечились ею. Непитой, нетронутой, только лишь из земли. Обмывались и пили, с молитвой и так. На утренней да вечерней заре – кто как умел.
Соседи ушли к себе, Иван взял из-под навеса большую фанерную лопату, стал чистить дорожку. На неделе шел снег.
От калитки к дому, к сараю и кухне, и дальше, через сад, к помойке. В саду, на старых яблонях, посвистывая, перепархивали синицы.
Почистил дорожки. В дом идти не хотел. Там – холод, неуют, там матери нет. А здесь, на дворе, она в каждой вещи. Лопатка, ведро, любая черепушка – все хранит ее дух.
– На могилку не пойдешь? – спросила из своего двора тетка Маня.
– Нет, – ответил Иван.
На кладбище не хотелось, там чужая земля, бугорок да крест.
Побыл Иван в своем дворе еще недолго, из погреба грибов достал и пошел.
Поскрипывал снег под ногами, лежали вокруг белым снегом укрытые дома, и на душе не было горечи. Казалось, оставляет он позади не пустой дом, а теплую хату, в которой мать живет. Ей там покойно сейчас, хорошо. Воды набрал, на неделю хватит.
Работал Иван на автобусе, возил рабочих по объектам. Строили больше на хуторах. Вставать приходилось рано, ездить по всему району, в соседние заглядывать. Как-то, среди недели, проезжал он Ильмень, к рыбакам заглянул, разжился рыбкой.
Поехал домой и по привычке подрулил к матери. Он никогда ее не забывал. И сегодня автобус, словно сам, подкатил ко двору.
И лишь здесь, у ворот, вдруг ударило: «Нету!» Иван как сидел за баранкой, так и остался сидеть, глядя на темные окошки материнского дома. Подступила немая тоска. Не понять, нет, никак не понять: ведь была, всю жизнь была мать – и вдруг нет ее. И теперь не будет. Была ведь не день, не два, а всю жизнь рядом шла, от первого шага – ее тепло и забота. Привык. Теперь нету. Надо отвыкать.
Из соседских ворот вышел Тимофеич.
– Слышу, машина гудит, – сказал он.
Иван дал ему пару рыбин и уехал.
Снова пришел день субботний. Жена, как всегда, затеялась с уборкой. Иван дорожки выбил, вынес мусор, потом засобирался.
– К матери, что ль? – спросила жена.
– Ага, – ответил Иван.
До матери – пять остановок проехать да три квартала пройти.
От автобуса он шагал быстро, спешил. Но успел вовремя. Тетка Маня звенела голосом, ведрами. Тимофеич бухтел в ответ на ее укоры. Иван подошел, спросил с улыбкой:
– Ругаетесь?
– Грешим, – признался Тимофеич. – Сколь лет-годов в ногу жили, теперь доживаем. Такая стала…
– Какая есть, на базар не везть, – отрезала тетка Маня. – В девках надо было разглядывать. А я тебя, Ваня, во сне видала. Да так по-хорошему. Вроде ты – пацан еще, совсем кужонок, на рыбалку сбираешься. Копаешь глистов, вот тут вот, – указала она. – Возле сарая. У вас же корова была. Это я вижу вроде стародавние времена. У тебя такая шапочка белая. На рыбалку сбираешься, а я прошу: Ваня, принеси мне рыбки. Так щербы хочется. А ты отвечаешь, по-серьезному: принесу.
Иван улыбнулся тетки-Маниному рассказу, сну ее, а главное – тому, что все это было когда-то: корова во дворе стояла, и червяков он копал возле сарая, и шапочку белую носил – было, все было…
И тут, словно озареньем каким, увидел вдруг Иван себя малого, а рядом, через забор, стояла тетка Маня в молодой поре: поблескивали зубы ее в улыбке, крепкие руки и ноги смуглил загар. Она смеялась, склонясь через забор над мальчонкой, а где-то рядом была мать, тоже молодая, и Тимофеич.
Теперь же вот она: черноликая, спина – коромыслом, матери вовсе нет, а Тимофеич – тяжко дышит, едва ступает. Скоро им уходить.
Им скоро уйти, а ему жить и жить. Эта мысль не радостью отозвалась, а печалью. Представился этот двор, пустой, и в соседнем – никого.
– За рыбку спасибо, – вспомнила тетка Маня. – Щербой разговелись. Я чебачиную головку грызла-грызла. Такая сладкая. А дед мой аж ночью вставал, – рассмеялась она. – Похлебать.
– Взаправди, – отозвался Тимофеич.
– Дите малое… – попеняла тетка Маня, глядя на старика своего с теплом и печалью. – Серед ночи хлебал. Забажалось.
Накачали воды. Иван отнес соседям ведра, вернулся во двор. Сам водички попил и, омочив пальцы, растер виски. Голова побаливала. Вполне возможно, старики правы, вода непростая. Он помнил, как чистили колодец, в пацанах еще: изо дна тугие родники били, такие холодные, что босые ноги враз начинало ломить. Значит, из глуби вода, чище нет. Уж точно невладанная, непитая.
Зимний покойный день вошел в полудень. Невысокое солнце светило, искрилось в белом снеге, грело крыши с южной стороны. С крыш начинало покапывать.
Иван обошел подворье, оглядел. Поправил лестницу у чердака, оббитый веничек-голик прислонил к крылечку и пошел.
Он шагал по улице, а на душе было хорошо. В своем дворе посидел, поговорил со стариками и словно с матерью повидался. Он шел, и казалось ему, будто оставляет за спиной не пустую хату и подворье, а маму в теплом доме, в покое. Набрал ей воды на неделю и в субботу снова придет. На буднях – колгота, работа, вряд вырвешься, разве на минуту. А суббота – свободный день, и он снова придет.