Текст книги "Иван Грозный"
Автор книги: Борис Флоря
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)
Будучи, как и многие «заволжские старцы», противником того, чтобы монастыри – объединения людей, отрекшихся от мира, владели селами с крестьянами и монахи жили за счет их труда, Артемий отвергал применение насилия в делах, касающихся веры, и не желал того, чтобы государство «нужением и властию» отбирало у монастырей их владения. Он явно предпочитал, чтобы монахи сами приняли решение «жити своим рукодельем, а у мирских не просити».
Эти убеждения Артемия находились безусловно в явном противоречии со всей традицией средневековой христианской церкви (не только православной).
Такие взгляды, хотя в более смягченной и сглаженной форме, Артемий излагал и в одном из своих посланий царю: надо не преследовать «невежествующих и заблудших, но во кротости наказывати». Нет ничего страшного, если кто «от неведениа о чем усумнится или слово просто речет, хотя истину навыкнути». Никто ведь не рождается с готовым разумом, а во время обучения всегда возможны ошибки. Поэтому и следует «разумети многое недостижение ума нашего и на въскоре кручинитися, но... правостию и кротостию Христовую и с разсмотрением вся творити». Когда Артемий писал в 1551 году эти слова, они звучали в унисон с теми наставлениями, которые давали молодому монарху Сильвестр и Максим Грек.
Но в 1554 году бывший троицкий игумен предстал перед церковным судом, и утверждение, что Артемий «еретиков не проклинает» и выступает против их казней, было одним из главных обвинений в его адрес. Митрополит Макарий, председательствовавший на соборе, спрашивал, знает ли Артемий, что «прежние еретики не каялися, и святители их проклинали, а цари их осужали и заточали и казнем предавали». Артемий, не вступая в прямой спор с митрополитом, сумел, однако, ясно и четко определить свою позицию. Имея в виду, что в самом начале подготовки собора против еретиков его предполагали включить в число судей, Артемий сказал: «По меня посылали еретиков судить и мне так еретиков не судить, что казни предать». Дело закончилось осуждением Артемия в конце января 1554 года на «вечное заточение» в Соловецком монастыре.
На обстоятельствах, связанных с созывом собора против еретиков, следовало остановиться так подробно не только потому, что это первое известное нам судебное разбирательство, на всех этапах которого молодой царь активно участвовал. Именно с созывом собора и его деятельностью следует, вероятно, связывать окончательное превращение Ивана IV в того защитника православия и чистоты православного учения, каким он выступает в свидетельствах последующих лет.
Для формирования личности Ивана IV как правителя эти события имели, как представляется, и более общее значение. Максим Грек и Сильвестр, говоря Ивану IV в своих наставлениях о необходимости для православного монарха руководствоваться в отношениях с подданными «кротостию» и «правдой», представлялись ему голосом церкви и христианской культурной традиции. Однако то, чему царь был участником и свидетелем, наглядно убеждало его в том, что сама церковь в отношениях с членами общины верующих далеко не всегда обращается к языку «кротости», но, напротив, может проявить бескомпромиссную суровость, в том числе и по отношению к тем, кто проповедовал «кротость» по отношению к еретикам. Полученный в то время опыт нашел свое отражение позднее на страницах Первого послания Курбскому, когда царь наставительно поучал: «И во отрекшихся от мира наказания, аще и не смертию, но зело тяжкая наказания, колми же паче в царствие подобает наказанию злодейственным человеком быти».
Как представляется, под воздействием этих событий Иван IV стал все больше задумываться над вопросом о роли и значении карательных функций власти. Не случайно в образе правителя, как он рисуется на страницах составленного во второй половине 50-х годов продолжения «Летописца начала царства», появляются совсем новые оттенки. Правда, и здесь монарх прославляется за то, что он «и милостив, и щедр, и долготерпелив к согрешающим» и что он «всех любит, всех жалует... ни единаго же забвена видети от своего жалованья хощет», но говорится и о другом: что «царьская власть дана от Бога есть на отмщение злым, а на похваление благым», что царь по всему государству «праведных миловать веляше, а злых наказывати с запрещением веляше». Подробный рассказ о реформах середины 50-х годов, связанных с введением в действие «Уложения о службе», заканчивался в официальной летописи сообщением, что после этого численность войска сильно увеличилась, так как ранее «многие бе крышася (скрывались. – Б.Ф.), от службы избы ваше», но царь заставил служить и «ленивых».
Таким образом, теперь в официальном летописании подчеркивается обязанность царя не только «жаловать добрых», но и понуждать к труду «ленивых» и наказывать «злых».
Наставления Сильвестра явно утрачивали прежнюю силу для его воспитанника. Материалы соборов на еретиков содержат важные сведения на этот счет. В ноябре 1553 года глава Посольского приказа дьяк Иван Михайлович Висковатый подал митрополиту «писание», в котором обращал внимание на необычный для русской традиционной иконописи характер изображений и сюжетов на иконах, которые были написаны для Благовещенского собора в Кремле вместо иконостаса, сгоревшего во время пожара 1547 года. Так как эти новые иконы писались под надзором Сильвестра, то обвинения по поводу введения подозрительных, неизвестных православной традиции новшеств были направлены именно по адресу царского наставника. Впрочем, Висковатый этого и не скрывал и указывал в этой связи на подозрительную близость Сильвестра к осужденным за ересь и подозреваемым в ереси лицам. Увидев эти новые изображения, писал Висковатый митрополиту, он «ужасеся велми» и заподозрил во всем этом ересь, тем более что «Башкин с Ортемьем советовал, а Ортемей с Селиверстом». Так как надзор за работами по созданию новых икон Сильвестр осуществлял по поручению царя и митрополита, а содержание новых изображений не заключало в себе ничего еретического, то неудивительно, что собор во главе с митрополитом Макарием взял Сильвестра под защиту, наложив на дьяка трехлетнюю епитимью. Установление такого срока епитимьи в решении собора мотивировалось тем, что Висковатый по собственной инициативе, не осведомившись о мнении церковных властей, в течение трех лет выражал сомнения по поводу новых икон. Если после трехлетних разговоров осенью 1553 года Висковатый рискнул предложить свои сомнения на рассмотрение церковного собора, то, очевидно, он сделал это потому, что отношения царя с его наставниками после царской болезни стали явно не такими близкими, как раньше. Из материалов собора, обсуждавшего «писание» Висковатого, видно, что книгами, которыми дьяк воспользовался, его снабдили один из главных представителей клана Захарьиных – Василий Михайлович Юрьев и его свояк Михаил Яковлевич Морозов. Причастность этих бояр к выступлениям дьяка заставляет думать, что в событиях, разыгравшихся во время царской болезни, Сильвестр принял участие не на стороне Захарьиных.
Наиболее важное значение для перемен в отношениях царя со своими советниками имели события середины 50-х годов XVI века.
В июле 1554 года в городе Торопце местные дети боярские задержали ехавшего в Литву князя Никиту Семеновича Лобанова Ростовского. Тот признался, что хотел сообщить королю о намерении отъехать к нему боярина князя Семена Ростовского (одного из тех бояр, кто во время царской болезни вел переговоры о возможной передаче трона старицкому князю), «а с ним братиа его и племянники». Князь Семен был арестован. Расследованием дела ввиду его чрезвычайной важности занялись «ближние бояре». Действительно, князья Ростовские принадлежали к самой элите дворянского сословия – группе знатных родов потомков Рюрика, которым принадлежало преимущественное право на занятие высших военных и административных должностей в Русском государстве. И вот группа представителей одного из таких родов во главе с боярином – членом высшего государственного совета – Боярской думы, захотела «отъехать» во враждебное России государство – Великое княжество Литовское.
О результатах следствия нам известно из сдержанного рассказа официальной летописи 50-х годов XVI века, а также из приписок, сделанных к тексту этого рассказа при редактировании летописи в 70-х годах XVI века, когда «дело» князя Семена Ростовского стало рассматриваться царем как один из наиболее ярких примеров боярских «измен».
Следствие доказало, что князь Семен Ростовский, действительно, был изменником. Как показали его арестованные слуги, летом 1553 года он дважды встречался с литовским послом Довойной, с которым и была достигнута договоренность об отъезде в Литву. При этом боярин «думу царя и великого князя послам приказывал», то есть рассказал им о трудностях, которые переживало в это время Русское государство: «а царство оскудело, а Казань царю и великому князю не здержати, ужжо ее покинет». Что касается его сообщников, князей Лобановых и Приимковых, то, как установило следствие, «те того... не ведали, только бежать хотели». Князя Семена Ростовского «с товарыщи» приговорили к смерти и даже привезли к месту совершения казни, но затем, по «печалованию» митрополита и епископов, смертная казнь была заменена ссылкой на Белоозеро, где князя Семена заточили в тюрьму.
Во всем этом деле наибольший интерес представляют причины, побудившие человека, принадлежавшего к высшему руководству государства (князь Семен Ростовский получил боярский сан летом 1553 года, незадолго до его встреч с литовским послом), и группу его знатных родственников пытаться отъехать в Литву, пожертвовав и своим имуществом, и высоким общественным положением.
Алексей Адашев, работавший в конце 50-х годов над официальным продолжением «Летописца начала царства», записал в нем признания князя Семена, что тот «хотел бежати от убожества и от малоумьства, понеже скудота у него была разума». Царский советник не был заинтересован в том, чтобы предавать гласности обнаружившиеся в связи с делом князя Семена Ростовского разногласия в среде правящей элиты.
Приписки, сделанные при редактировании официальной летописи, напротив, дают известный материал для ответа на поставленный вопрос. Князь Семен Ростовский был недоволен тем, что «государь его и род его посылал (на службу. – Б.Ф.) не по их отечеству со многими с теми, кто менше их». Эта несправедливость по отношению к Ростовским князьям, когда царь при военных и административных назначениях не хотел считаться со знатностью их происхождения, по убеждению князя, не была чем-то случайным; он рассматривал ее как часть политики, направленной против «великих родов» – княжеских семей потомков Рюрика и Гедимина, по праву претендовавших на первенствующее положение среди окружавшей трон знати. «Их всех, – говорил князь Семен, – государь не жалует великих родов, бесчестит, а приближает к себе молодых людей, а нас ними теснит». Как проявление той же политики, он готов был воспринимать и саму женитьбу царя на представительнице не княжеского, а старомосковского боярского рода: «да и тем нас истеснил ся, что женился у боярина своего, дочерь взял, понял рабу свою, и нам как служити своей сестре».
Среди признаний Семена Ростовского на следствии были и такие, которые содержали новые сведения о событиях, происходивших во время царской болезни.
Во-первых, стали известны новые данные о подозрительной активности Владимира Андреевича Старицкого и его матери в эти дни. Они посылали к князю Семену с предложением, чтобы тот «поехал ко князю Володимеру служить да и людей перезывал».
Во-вторых, круг лиц, вовлеченных в обсуждение вопроса о судьбе трона и о том, как избегнуть регентства Захарьиных, оказался гораздо более широким, чем можно было судить на основании рассказов приближенных царю сразу после его выздоровления. Помимо князей Ивана Турунтая-Пронского, Петра Щенятева, Дмитрия Немого-Оболенского в этих разговорах участвовали «Куракины родом, князь Петр Серебряный, князь Семен Микулинский и иные многие бояре и дети боярские и княжата». А главное – в свете других признаний князя Семена Ростовского эти разговоры приобретали иной контекст. Разговоры о том, что «чем нами владети Захарьиным, ино лутчи служити князю Владимиру Ондреевичю», были выражением недовольства «великих» (княжеских) родов политикой царя, покровительствовавшего родственникам своей жены и кругу их друзей из среды старомосковского боярства.
Признания князя Семена, несомненно, усилили сомнения царя в лояльности своего окружения и способствовали росту скептического отношения к советам Сильвестра и Адашева.
По-иному реагировала на происходящее Боярская дума. Если говорить о притязаниях Старицких князей, то ближние бояре, как видно из рассказа о царской болезни, не имели к ним никакого отношения и готовы были вместе с царем предпринять меры, которые предотвратили бы подобные действия с их стороны в случае новой болезни (или смерти) монарха.
Когда в марте 1554 года у царя родился новый наследник, царевич Иван, Владимир Старицкий должен был принести присягу на верность не только новому наследнику, но и вообще любому из сыновей Ивана IV, который в будущем сможет унаследовать его трон. Старицкий князь обязывался: «А кто мя учнет с тобою, государем моим, и с твоим сыном ссорити, и мне того не слушати, а сказать ми то вам в правду без примышленья, а не утаити ми того от вас никоторыми делы». Так Владимир Андреевич должен был поступать даже в том случае, если «на которое лицо учнет наводити» его собственная мать. Особой статьей устанавливалось, что старицкий князь не может держать на своем дворе в Москве «всяких людей» свыше 108 человек.
Совсем иной оказалась реакция советников царя на те сведения о разногласиях среди правящей элиты, которые стали известны в ходе следствия по делу князя Семена Ростовского.
С конца 40-х годов правительство последовательно вело курс на консолидацию правящей элиты, на смягчение противоречий между ее отдельными группировками, на их привлечение к совместному согласованному участию в управлении государством. Этой политики правительство продолжало придерживаться и в дальнейшем. Никаких репрессий по отношению к князьям, родственникам князя Семена, не было предпринято, да и он сам, по-видимому, сравнительно недолго просидел в тюрьме и получил возможность нести службу в составе «государева двора», хотя и лишился боярского сана. Позднее, обращаясь к Курбскому, царь с негодованием писал, что после осуждения князя Семена «поп Селивестр и с вами, своими злыми советники, того собаку учал в велице бережении держати и помогати ему всем благими и не токмо ему, но и всему его роду».
Причина снисходительности заключалась в том, что «ближние бояре» рассчитывали добиться консолидации правящей элиты не с помощью репрессий, а путем уступок «великим родам», устраняя те явления, которые вызывали их недовольство. О происшедших переменах нельзя узнать из официальной летописи, умалчивают о них в своих сочинениях и Иван IV, и Курбский. Лишь предпринятые сравнительно недавно В. Д. Назаровым и Р. Г. Скрынниковым исследования перемещений на важных государственных постах позволили составить представление об изменениях в жизни правящих верхов после 1554 года.
Наиболее значительные перемены произошли в положении главных представителей клана Захарьиных. С лета 1554 года Данила Романович Юрьев перестал исполнять обязанности дворецкого Большого Дворца, а затем и вообще утратил это звание. С конца 1554 года и Владимир Михайлович Юрьев утратил пост тверского дворецкого; в 1556—1558 годах он был воеводой в Казани, то есть фактически был отстранен от участия в управлении государством. Должность тверского дворецкого первоначально получил близкий к Захарьиным печатник (хранитель государственной печати) Никита Афанасьевич Фуников Курцов, но вскоре он попал в опалу и был надолго отстранен от участия в политической жизни. Близкий родственник Захарьиных, казначей Иван Петрович Головин, также к концу 1554 года утратил этот пост и был послан воеводой в Чебоксары. Одновременно в 1555—1556 годах состав Думы был пополнен представителями княжеских родов. Среди этих новых бояр были князь Андрей Михайлович Курбский, а также князь Андрей Иванович Катырев Ростовский, один из тех, кто собирался отъехать в Литву вместе с князем Семеном.
Разумеется, все эти перемены не могли произойти без согласия царя. К сожалению, мы не знаем, кто, как, с помощью каких аргументов сумел добиться этого согласия. Однако, с большой долей вероятности, можно предположить, что полные ожесточения отзывы царя о Сильвестре и Адашеве в его первом послании Курбскому, настойчивое изображение этих советников предводителями враждебных царю бояр объясняются тем, что именно Сильвестр и Адашев убедили царя согласиться на удаление тех его приближенных, деятельность которых вызывала недовольство знати. Так как все это касалось в первую очередь близких родственников царицы, то неудивительно, что в результате отношения Сильвестра и Адашева с Анастасией Романовной оказались безнадежно испорченными. В ее лице они получили врага, опасного своей близостью к царю. На обвинения в свой адрес советник и друг царя отвечали, судя по всему, обвинениями в адрес царицы. Не случайно позднее царь обвинил Сильвестра и Адашева в том, что они «на нашу царицу Анастасию ненависть зелну воздвигше и уподобляюще ко всем нечестивым царицам». Все это должно было способствовать охлаждению отношений царя со своими наставником и фаворитом.
Рассматривая происходящее в исторической перспективе, следует отметить, что победа Сильвестра и Адашева в середине 50-х годов была Пирровой победой. Царь не был убежден в правильности принятого решения, согласился на него под давлением и со временем проникался сочувствием к своим приближенным, отстраненным со своих постов. Об одном из них, Никите Афанасьевиче Фуникове, царь писал в 1564 году, обращаясь к Курбскому и другим враждебным ему боярам: «Что же о казначее нашем Никите Афанасьевиче (казначеем Фуников стал после опалы Сильвестра и Адашева. – Б.Ф.)! Про что живот напрасно разграбисте, самого же в заточение много лет в далных странах во алчбе и наготе держали есте?» Все это было явным и тенденциозным преувеличением: сохранившиеся от второй половины 50-х годов документы, оформлявшие поземельные сделки Фуникова, говорят о том, что дьяк, отстраненный от участия в политической жизни, не находился в заточении и не пребывал в «наготе», но ясно, на чьей стороне были симпатии царя.
Дело, однако, далеко не ограничивалось личными симпатиями (или антипатиями) по отношению к отдельным лицам. Чем дальше, тем больше у царя стали вызывать недовольство некоторые стороны его отношений с Боярской думой во второй половине 50-х годов.
Симптоматичным в этом плане можно считать эпизод, как будто не имевший никакого серьезного значения, но привлекший к себе такое внимание царя, что он вспоминал о нем не только в первом, но и во втором послании Курбскому, написанном через двадцать с лишним лет после происшествия. Несмотря на некоторую неясность высказываний царя, можно с большой степенью вероятности установить, что именно вызвало такое беспокойство с его стороны.
Речь шла о споре из-за 150 четвертей земли между одним из князей Прозоровских и князем Василием Андреевичем Сицким. Оба они принадлежали к роду Ярославских князей, но князь Сицкий был близким родственником царской семьи (женат на родной сестре царицы Анастасии) и, по-видимому, представлял в этом споре интересы малолетнего (родившегося в 1557 году) младшего сына царя, царевича Федора. Ивана IV явно не удовлетворило то, что решение судей оказалось не в пользу его сына. («Для них, – писал царь, – Прозоровского полтораста четьи сына Федора дороже».) Еще более обеспокоило его то, что бояре не допустили его выступать судьей в этом деле, а запрашивали у него (очевидно, как у ближайшего родственника истца) каких-то объяснений как у одной из сторон судебного процесса. Именно такой смысл имели высказывания царя, что его «хотесте судити про Сицково», что его «обыскивали, кабы злодея!»
Чтобы причины этого беспокойства были вполне понятны, следует сделать несколько замечаний о тех переменах в положении главы государства как верховного судьи, которые произошли в ряде европейских стран с формированием в них сословно-представительных монархий. Монарх и далее сохранял положение верховного судьи, но это не касалось споров о земле между ним и кем-либо из землевладельцев – феодалов. В этом случае правитель выступал как одна из сторон в судебном процессе, не располагая какими-либо особыми правами. В этих странах высший суд представлял собой особый орган, отличный от собственно правительства. В Русском же государстве середины XVI века, при общей нерасчлененности функций управления, функции и правительства, и верховного суда осуществлял один и тот же орган – Боярская дума.
Очевидно, что царь стал все более и более задумываться над целым рядом важных вопросов. На протяжении 50-х годов в государстве было осуществлено много преобразований, но усилили ли они власть государя, обеспечили ли ему верность и покорность его знатных подданных? Если для того, чтобы обеспечить лояльность подданных, ему пришлось пожертвовать верными советниками и отказаться от наказания лиц, причастных к делу о государственной измене, то каких жертв потребует обеспечение их лояльности в последующие годы?
Можно не сомневаться, что в этих размышлениях царь должен был соотносить то реальное положение, в котором он оказался во второй половине 50-х годов, с тем представлением о власти русского государя, ее природе и границах, которое сложилось в русской традиции к середине XVI века.