Текст книги "Пионерская Лолита (сборник)"
Автор книги: Борис Носик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
– От тюрьмы до тюрьмы, – уточнил руководитель где-то, но Гоч считал, что это была мрачная и неуместная шутка.
Итак, вспомнив о красных бумажках, подаренных Гочу нравственным диспетчером чего-то, и даже успокоив себя дополнительно воспоминаньем о посулах руководителя где-то, Невпрус смог целиком отдаться своим проблемам, которые, несмотря на некоторую их эфемерность и даже, вероятно, полную несерьезность, в последнее время занимали и беспокоили его все больше. Дело в том, что, по мнению некоторых из его друзей, проза, которую всегда с таким энтузиазмом и с такой беспечностью писал Невпрус, достигла того замечательного уровня, на котором ее уже можно было читать без скуки, а также совершенно добровольно. Между тем, как смог убедиться Невпрус, прочитав во время вынужденных задержек в аэропортах подряд несколько выпусков роман-газеты, даже прозу, издаваемую столь широко и благоприятно, читать было мучительно. Из этих двух открытий Невпрус сделал совершенно ложный вывод о том, что, стало быть, его собственную столь безболезненно читаемую и даже порой осмысленную прозу можно и нужно печатать для пользы великого народа, который он, несмотря на свой не вполне безупречный национальный профиль, считал определенно и окончательно своим. Сделав первые шаги на этом малоприятном и заведомо корыстном пути, якобы ведущем к изданию художественных произведений, Невпрус столкнулся не с какими-нибудь там отдельными препятствиями, а с глухою стеной неприятия, замаскированной всякими коварными плакатами вроде «Боритесь за качество!» или «Добро пожаловать!». Если бы не любовь к родной природе и не повышенное пристрастие к русским женщинам, Невпрус мог бы, отчаявшись, ощутить себя пасынком в родном краю. Впрочем, даже усиленное общение с природой и русскими женщинами не всегда помогало ему напрочь забыть о печальном неблагополучии, которое чудилось ему в сфере отечественного издательского дела (оговоримся здесь сразу, что неблагополучны были только дела Невпруса, а родное наше издательское дело развивалось по своим незыблемым законам и потому уже не могло считаться неблагополучным, что принесло прочное благополучие столь многим литературным и окололитературным семьям).
Между тем время шло, а Гоч все не появлялся. При всей скромности своих собственных бытовых потребностей Невпрус был не настолько генералиссимус, чтобы полагать, что на сто рублей можно жить вечно [1] . Конечно, можно было предполагать какое-то воспомоществование со стороны проводницы Шуры (ее образ в описании Гоча произвел на чувствительного Невпруса весьма трепетное впечатление), однако сомнительно было, что гордый горец станет так долго жить на содержании трудящейся женщины. Здесь крылась какая-то тайна, и она раскрылась при новом посещении Гоча, последовавшем в разгаре лета. Выяснилось, что Гоч все это время не сидел без дела.
Поначалу ему посчастливилось попасть в сообщество азербайджанцев, вместе с которыми он начал торговать цветами. Впрочем, это продолжалось недолго. Подвело Гоча нечеткое знание азербайджанского языка (он отчего-то все время путал его с лезгинским), а также привычка раздавать цветы детям. Чуть позднее Гоч вышел на осетин, которые охотно приняли его в свою компанию и даже сумели раздобыть ему паспорт.
– Это стоило немалых денег, – сказал Гоч горделиво. – Но ведь самое важное для человека – паспортизация и прописка. Зато это дало мне возможность познакомиться со многими хорошими людьми в милиции, так что скоро я и сам начну работать милиционером. Однако сперва я должен отдать долги. Приходится крутиться, делать дела…
– Как ты крутишься? – изумленно спросил Невпрус.
– В данный момент я продаю свою фамилию, – сказал Гоч.
– Какая у тебя теперь фамилия?
– Неплохая. Я Гочоев. Оказалось, что в Москве немало людей, которые хотели бы купить мою фамилию. Я никому из них не отказываю.
– Фантастично. И что это за люди?
– Толком я не знаю. Они называют себя евреи. Им всем зачем-то нужна моя фамилия. Один сказал, что он без моей фамилии не станет заведующим лабораторией. Сейчас он уже, наверно, заведующий, и если тебе, Невпрус, нужно сделать анализы…
– Мне не нужно делать анализы, – грустно сказал Невпрус. – Я о себе все знаю. А зачем еще может пригодиться еврею твоя фамилия?
– Один из них сказал, что он лектор по сионизму. А со своей фамилией он даже приличное объявление дать не может. Про другое же он не умеет рассказывать… Тебе стало жалко фамилию? Не огорчайся! Когда я выплачу долги осетинам и стану сам милиционером…
– Ты окончательно испортишь себе трудовую книжку, мой мальчик, – озабоченно сказал Невпрус и вдруг вспомнил, что у него самого никогда не было трудовой книжки («Боже, какую эфемерную жизнь я веду у себя же на родине!»).
– Я знаю, – сказал Гоч с теплотой. – Ты прочил меня в литературу, отец. Но мой час еще не пробил, вот и все. Кстати, кто такой был Мандельштам? Ты читал Мандельштама?
– Это в милиции тебя спрашивали о Мандельштаме? – насторожился Невпрус.
– Да, один милиционер много говорил про него. Милиционер-осетин. Он меня не спрашивал. Он мне сам сказал, что это был лучший советский поэт, потому что он один в то время писал правду. Это он объяснил, в чем была главная из заслуг генералиссимуса.
– В чем же была его главная из заслуг? – против воли поинтересовался Невпрус.
– А-а! Вот ты не знал! У него была широкая грудь осетина. Теперь это стало всем известно. За это мои друзья очень высоко ценят оду Мандельштама, воспевающую генералиссимуса. Никто не смог показать лучше его величие, чем Мандельштам. Вот если б ты, отец, мог написать такое стихотворение…
– Не приведи Господь! – сказал Невпрус, побледнев.
– А жаль, – сказал Гоч огорченно. – Марина говорит, что я тоже мог бы писать стихи. Она находит, что у меня возвышенный слог и высокая душа. Только она считает, что мне подошла бы фамилия Шан-Гирей. Она про это все знает. Она литературовед.
– Но Шура? Где Шура?
– Шура… это грустная история. Нашелся Василий, и Шуре приходится отдавать ему все тепло. Жаль! У Шуры было так много тепла… Я никогда не забуду ее. Марина, впрочем, тоже человек очень добрый, и она любит меня греть. Она хотела переводить осетинскую литературу, но у нее нет мужа, который достал бы ей перевод. И нет ни одного стоящего любовника.
– А ты?
– Она говорит, что я просто возлюбленный. От этого мало толку. Она очень теплая. Хотя, конечно, не такая теплая, как Шура.
– Мне бы твои несчастья, Гоч. Женщины любят тебя, – проговорил Невпрус задумчиво. – Они принимают твою холодность за серьезность намерений. Ты ведь и впрямь не лезешь к ним с первого раза под юбку. Ты разогреваешься, греешься, и тут они правы: это и есть нежность… К тому же им почти не приходится ревновать, у тебя так мало земных воспоминаний. Да и те, как правило, не любовные. Так что же, теперь все у тебя в порядке?
– У нас немало трудностей. Через неделю Марину выгоняют из ее комнаты. Хозяин возвращается из ЧССР. Я не знаю, зачем он возвращается, если ему там хорошо. Марина говорит, что ему там хорошо. Нам тоже было хорошо без него. Но теперь…
– Переедете ко мне, – сказал Невпрус героически. – Я, может быть, достану себе командировку. Уеду, а вас оставлю.
– Я знаю, что ты добр, отец, – сказал Гоч.
– Но может быть, он все-таки не вернется, ваш хозяин. Раз ему там хорошо…
– Раз это больше не секрет, что ему хорошо, вряд ли он там удержится.
– Ты стал очень опытным, – сказал Невпрус. – Ты развиваешься семимильными шагами. Как ребенок.
– Марина тоже так считает, – скромно согласился Гоч.
– Однако мне показалось, что ты стал предпочитать осетинский народ другим кавказским народам, – сказал Невпрус. – Так ли это?
– Это невозможно, – сказал Гоч с жаром. – Эта ваша странная игра в названия. Люди убеждены, что их названия и в самом деле что-нибудь значат. Что все обретает смысл в тот самый момент, когда им дадут или они сами себе дадут название.
– Что ж, все началось со слова…
– Нет, нет, не шути, я хочу, чтобы ты серьезно сказал мне, что ты сам по этому поводу думаешь.
– Я думаю примерно так же, как ты. Может, из-за этого мы и встретились, – сказал Невпрус. – Знаешь, иногда мне кажется, что не только то лишено всякого смысла, что я русский, но и то, что я не вполне русский. Хотя последнее, конечно, существенней. Оно хотя бы дает мне ощущение неполной принадлежности. Оно дает мне сомнение, дает свободу, дает терпимость и взгляд со стороны. Ну а ты? Кому ты принадлежишь? Принадлежишь ли ты Кавказу? Принадлежишь ли этому миру? Имеешь ли отношение к тому, нездешнему?
– Ни на один из этих вопросов нельзя ответить наверняка, – сказал Гоч. – Может быть, так? Гонимый миром странник?
– Твоя Марина права, – усмехнулся Невпрус. – Ты мог бы сочинить что-нибудь этакое. Если бы оно не было уже написано до тебя. Все этакое.
– Если бы все думали так, – сказал Гоч, – творческий процесс остановился бы. Но творчество рождается из потребности писать, а вовсе не из желания усовершенствовать форму. Так что, если у меня появится потребность писать (а я чувствую по временам, что я недалек от этого), я снова напишу «гонимый миром странник». И снова найдется читатель, которому это будет по душе. В конце концов, как говорит Марина, искусство служит не скучающей героине…
– Она так и сказала?
– Именно так. Хотя, может, и это говорили до нее.
– Может случиться.
Гоч ушел, а Невпрус полез уточнить цитату. Он забыл, кому там еще не служит искусство. Кому оно служит, он помнил очень хорошо. Он испытал это на своей шкуре. Затрепанный цитатник запропастился куда-то среди прочих изданий. Невпрус так остервенело шарил среди них, что уронил целую полку. Рукописи и книги разлетелись по полу. Это еще более омрачило настроение Невпруса. Достаточно того, что Марина цитирует и что Гоч повторяет. Так вот тебе еще – сперва пропал цитатник, а потом обрушилась полка.
Невпрус встал на колени, потом сел на пол среди разбросанных на полу листков. Он брал их наугад и читал. Некоторые узнавал сразу – ну да, это же я писал либретто. А это старый роман. Но некоторые из листков он даже не мог вспомнить – как будто не он писал. Он, конечно, он, кто же еще? Чьи же листки будут тут валяться? Да и стиль… И все же это было удручающе – столько понаписать всякого. И по большей части впустую, вхолостую – уже сейчас можно выбрасывать, не надо ждать смерти… Кое-что, впрочем, принесло ему какие-то деньги или хотя бы удовольствие. Кое-что даже останется каким-нибудь безмерно любопытным потомкам («его найдет далекий мой потомок»). Однако большую часть все же можно выбросить… Но сколько работы, Боже правый, сколько работы! И неужели никому на целом свете все это не нужно? Нет, нет, вопрос поставлен неправильно. Вот это нужно тебе. А это было бы нужно кому-то, если б было издано. Не всем, но кое-кому. Однако ведь и то, другое, вовсе бездарное, что выходит, что ухитряется пробиться в печать, – оно тоже находит своего читателя, и почитателя, и поклонников и заслуживает слово одобрения, так что при чем тут нужды твоего читателя? Он тут ни при чем. Он все съест. И собратьев своих не надо упрекать, всем им хочется издаваться. Кто смел, тот и съел. Но и тот, кто не смел и кто не съел, он тоже получает свое. И кайф работы, и свою относительную свободу. Разве уж, кроме свободы печати, не существует других писательских свобод? Есть они, есть. Значит, не надо гневить судьбу…
* * *
Открыв дверь, Невпрус не сразу узнал посетителя. То есть он увидел уже, что это милиционер, а дальше мысли его были заняты не тем, какой именно милиционер, а тем почему. И зачем?
– Чем могу служить? – спросил Невпрус, стараясь быть вежливым и в то же время независимым. И уж нисколечко, упаси Боже, не испуганным. Конечно, все мы под Богом ходим, а милиция выполняет свой долг (как бы он ни выглядел, ее долг, в тех или иных обстоятельствах), так что глупо вести себя слишком вызывающе, но в то же время честный человек не должен выказывать страх (кому ж тогда, впрочем, еще бояться такого вот нежданного, но вполне ожидаемого в нашем упорядоченном обществе визита?).
– Ну как? – спросил милиционер, сияя, как новый гривенник.
– Что как? – все еще не решив, как он должен вести себя, спросил Невпрус.
– Как мне форма, идет?
Только после этого Невпрус обнаружил в милиционере черты физического сходства с Гочем. Еще через минуту ему стало ясно, что это действительно Гоч, и тогда Невпрус с облегчением отступил от двери, пропуская гостя.
– Несколько странная реакция со стороны граждан, – сказал Гоч за чаем. – Так, будто ты урод и собеседник пытается не замечать твоего уродства, держаться с тобой запросто, чтоб тебя не обидеть. И еще чтоб не выдать свой страх. Но ничего у него не выходит. Как глянет на твое безобразие… На твой клык… На твой хвост…
– На твою форму?
– Да, прежде всего на форму. Однако кривят душой. Говорят тебе, что милиция страж порядка. И ведь действительно, чуть что, даже семейная ссора, – тут же кричат: «Милиция!» Тогда мы им нужны…
– Не переживай, – сказал Невпрус, бодрясь. – Это не твои личные проблемы. Это общие проблемы власти.
– Между тем в нашей, милицейской среде… – сказал Гоч так небрежно, точно он полжизни провел в органах милиции, – там то же самое разделение, что и всюду. То же количество хороших и плохих людей, что и везде, скажем у электриков. Даже есть подлецы и жулики. Это, конечно, опасно, потому что у них иммунитет нашей формы. К тому же интеллектуальный уровень, пожалуй, еще ниже, чем среди друзей Марины.
– Среди литературоведов?
– Да, среди них.
– Прискорбно. А что говорит на это Марина? Я имею в виду форму.
– Она довольна. Она говорит, что от меня исходит ощущение силы. И чаще советует мне писать стихи.
– Да, может быть… Вот эта штука может выйти – о хвосте, о клыке, о том, как люди прячут взгляд… Да, это, пожалуй, могло бы получиться.
– Нет, нет, это мелкотемье, – небрежно сказал Гоч, – я написал стихи о патрульной службе. Когда одиночество подобно ночи в горах. И ты стоишь, как защитник мирной отары. Я думаю, что это мне наконец удалось. Вначале меня преследовали неудачи. Стихи были слишком личными. Например, я писал о том, как светится в ночи рука постового на фоне черной палочки. Редактор это принял за метафору. Но это же я писал о себе. Дальше было хуже. Я написал: «Лицо постового сияет во мраке», и редактор сказал, что мой постовой с сияющей рожей да еще в сезон усиленной борьбы с пьянством играет на руку… Но теперь я отвлекся от этих деталей, и мне, кажется, удалась эта штука с отарами. Ты хочешь послушать?
– Нет, нет! – поспешно сказал Невпрус. – Потом, когда это будет уже напечатано, я погляжу. Об овцах, отарах, охране… – Он добавил, извиняясь: – Прости, ведь я и сам писал такие стихи в армии. Непреодолимый соблазн. И патрульная скука… Ты уже продал их в журнал «Постовой»?
– Нет, в «Постовой» пишет вся милиция. Я отнес их повыше, в журнал «На страже – закон». Там более высокий профессиональный уровень. Я пошел туда сам, прямо к главному редактору.
– И что он сказал?
– Между прочим, много интересного. И совершенно нового для меня. Он раскрыл мне глаза на существование заговора.
– У нас здесь?
– Почему у нас? Повсюду. Это международный заговор. Есть такая разновидность человеческого рода, которая называется евреи, ты слышал?
– Что-то такое слышал, – согласился Невпрус после долгого молчания. – Краем уха. Это те самые, что покупали у тебя фамилию.
– Оказалось, что они представляют большую опасность для мира и счастья народов. Так что с ними, вероятно, не стоит церемониться.
– Вероятно, так, – сказал Невпрус.
– Главный редактор сказал, что русская литература не может остаться в стороне от этой битвы. Сам он приступает к формированию гвардии. Он сказал, что для меня найдется в ней место поручика.
– И ты снова будешь у нас гвардии поручик?
– Тебе там тоже найдется место. Я упоминал о тебе. Ты ведь служил в армии, и твой литературно-стратегический опыт…
– Я раскрою тебе одну тайну… Собственно, я думал, что тебе это все равно, а поэтому я не сообщал тебе эту постыдную подробность моей биографии. Моя мать была еврейка.
– Понимаю, – сказал Гоч озадаченно. – И ты участвовал в мировом заговоре. Не беспокойся, я не выдам тебя…
– Нет, нет, – слабо улыбнулся Невпрус. – Я не участвовал в заговоре. Я даже сейчас еще не уверен, что он существует. Хотя умные люди предупредили о нем еще и до Гитлера.
– Понимаю, – сказал Гоч. – Узы крови. Это важно. Но ведь ты сам учил меня выбирать главное. И раз главная опасность так велика… Раз есть наконец возможность покончить с мировой преступностью и установить жесткий порядок… Решайся!
– Боюсь, что мне все же придется отказаться от предложенного чина. Я так долго стоял в стороне от всех классификаций. Евреи же казались мне просто одной из разновидностей. Каким-то подвидом – как, скажем, кубачинские даргинцы. Есть еще и другие. Так и здесь – польский еврей как разновидность поляка, впрочем еще более ущербная, чем сам поляк. Имеет претензии и к русским, и к украинцам, и к полякам. Имеет к ним счет. Нуждается в более долгом лечении терпимостью. Может, еще и в дополнительном питании, в солнечных ваннах. Если дать Польше три километра черноморского пляжа… Видишь, я все же недооценивал опасность заговора…
– Жаль, что ты не знаком с главным редактором, – сказал Гоч сочувственно.
– Я знаком с ним, – вспомнил Невпрус. – Он раньше был главный редактор журнала для школьников. Он велел делать всем Дедам Морозам курносые и ни в коем случае не красные носы. Он говорил, что это русофобство – делать им красные или длинные носы. И еще он любил печатать в журнале свои школьные сочинения. Мне казалось, что он просто жулик. Может, еще чуть-чуть сумасшедший. Но ты прав: он оказался человек идеи. Идея небогатая, но все же идея, полмира ею кормится. Она идеальна, хотя материальные интересы его тоже не страдают, кажется. Я не читал этот ваш журнал. Наверное, там тоже печатаются его курсовые работы.
– Что же мне делать? – спросил Гоч растерянно.
– Служить! – воскликнул Невпрус. – Ты не можешь отказаться от гвардии. А меня ты не слушай. Я пристрастен. Неполноценность по материнской линии не дает мне мыслить широкими мировыми категориями. От всех предупреждений о мировой угрозе я отмахиваюсь какими-нибудь философскими или простонародными формулами.
– Например? – спросил Гоч с надеждой.
– Например? Ну, например, Бог не выдаст – свинья не съест.
– Свинья мирового еврейства? – удивился Гоч. – Но ведь они не едят свинину.
– Нет, любая свинья не съест. Даже свинья мирового гвардейства. И всемирного юдофобства. Как видишь, в моих формулах мало боевитости. А ты молод, так что ты не должен меня слушать. Помни только, что в любых трудностях твоей новой боевой судьбы ты можешь на меня рассчитывать. В конце концов, это моя вина, что ты…
– Это твоя заслуга! – Гоч встал и порывисто обнял Невпруса. – Я зайду через неделю. Мы должны будем отпраздновать мою первую лычку…
– Где вы, кстати, живете? Хозяин остался в ЧССР?
– Увы! – сказал Гоч. – Его вернули. Ему слишком нравилось там. Ему грозила опасность перерождения. Он мог стать бюргером. И даже чешским националистом. Нас пустили пожить в общежитии литинститута – у Марининой подруги пустовало полкомнаты. Но с моей профессией… Ты понимаешь?
– Не совсем.
– Эти бедные студенты все время живут на грани законности и правопорядка. Я не говорю уже о порядке. То день рождения, то попытка самоубийства в нетрезвом виде. Кроме того, Марина там очень нервничала…
– Слишком много литературы?
– Нет, ей казалось, что латышская поэтесса хочет меня соблазнить.
– Это неправда?
– Я думаю, что нет. Просто ей нравилось, что мое тело светится в темноте. Это вдохновляло ее… Короче говоря, нам пришлось снять комнатку в Перхушкове. На счастье, это не холодная дача. Это небольшая комнатка в избе. И – там очень тепло. Но добираться туда после дежурства…
– Моя комната всегда… – сказал Невпрус.
– Я знаю, – сказал Гоч с достоинством.
Он стоял теперь в дверях, и вид у него снова был до крайности милицейский. У Невпруса было странное ощущение, будто ему хочется извиняться за что-то, непонятно за что. Может быть, за то, что у него ничего не нашли при обыске. Хотелось сказать что-то жалкое, что он, скажем, всегда готов в меру своих слабых сил споспешествовать…
Визит Гоча и удивительная история про гвардию главного редактора не прошли для Невпруса безнаказанно. Он вспомнил лицо этого бывшего друга дошкольников: у него были сумасшедшие глаза. Теперь у него под рукой еще и гвардия. Он, наверно, тренирует ее где-нибудь на полигоне, вооружив дубинками. Или чем похлеще… Воображение разгулялось. Невпрус смотрел слишком много наших и чужих фильмов о ненаших невзгодах. По ночам ему снились теперь Мюнхен, «кристальнахт», Камбоджа, красные кхмеры, красные бригады, красные сумасшедшие глаза редактора, стоящего на страже порядка, который он защищал от желтого мирового еврейства. Понятно, что он, Невпрус, русский писатель и русский патриот, не имел прямого отношения к еврейству, тем более мировому, но ведь редактор-то был сумасшедший, и работал он в милицейском журнале, так что из всех способов определения человеческой принадлежности он знал один – расовый: анкета, а еще точней, подробная анкета (девичья фамилия матери, девичья фамилия первой жены, фамилия бывшего мужа первой жены). Просыпаясь, Невпрус шел к дверям и проверял цепочку. Потом брал под подушку увесистый медный пестик из ступки, стоявшей в его русофильской коллекции. Он поклялся, что не отдаст свою жизнь так дешево, но вскоре его охватили сомнения: не сыграет ли его пестик на руку мировому еврейству… они ведь могли все – даже русофильскую коллекцию Невпруса они могли поставить на службу своему русофобству…
Когда Гоч явился к нему обмывать первую лычку, Невпрус, запинаясь, спросил, не сможет ли Гоч хоть изредка оставаться у него на ночь, потому что нервы у Невпруса что-то совсем…
– О чем речь! – воскликнул Гоч. – С удовольствием! – Он с вожделением оглядел книжные полки. – Я, кстати, давно уже собирался начать систематическое чтение.
Гоч остался ночевать, и они прожили вдвоем идиллическую неделю. Пили чай, а потом занимались чтением и литературным трудом. Гоч одолевал Гоголя вперемежку с Мережковским. Иногда, слюня шариковую ручку, он сочинял стихи, мучаясь от недостатка тем, идей и образов. Невпрус переписывал чей-то сценарий для «Уйгурфильма». Потом приходило ночное отдохновение. Невпрус спал спокойно. Гвардия сумасшедшего редактора стояла (точнее, лежала, мирно посапывая) на его охране. Поутру Невпрус упрекал себя в эгоцентризме. Младенцам Иудеи грозило избиение, а он спал, обезопасив себя личной армией Ирода. Он утешал себя тем, что так далеко дело еще, скорей всего, не зашло. Главный редактор журнала – это еще не Самый Главный Редактор, и неясно, сколь велики его шансы на Главенство. К тому же Господь приходил иногда на помощь Избранному народу, порой даже раньше, чем сам Избранный успевал осознать всю серьезность положения. Так уже было раз на памяти Невпруса, в 1953-м. Конечно, немало можно было насчитать случаев, когда и не приходил, но отчего нужно вспоминать именно эти случаи?
Прошла неделя, и Гоч стал выказывать признаки беспокойства. В конце концов он признался Невпрусу, что Марина претендует на его мужское внимание.
– Особенно ночью, – сказал он сокрушенно. – Именно ночью. Она говорит, что ночь создана для любви. Тем более что из Перхушкова ее уже выгнали, скорей всего за неуплату. Я ее предупреждал о соблюдении законности, но у нее, скорей всего, нет денег. С ней еще не заключили договор, так как она не стоит в плане редподготовки на 1996 год.
– Так в чем же дело! – воскликнул Невпрус с фальшивым энтузиазмом. – Пусть она тоже переберется сюда… А ей нельзя тоже записаться в гвардию? – спросил Невпрус по размышлении. – Во многих идейно созревших странах, например в Ливии, женщины составляют ядро гвардии.
– Боюсь, что мы не найдем в ней чистого русского происхождения, – сказал Гоч опечаленно. – Хотя, честно вам сказать, я так и не разобрался во всех этих ваших тонкостях генетики.
– Это не просто, – согласился Невпрус, все еще мысленно витая в сферах литературоведения. Он думал о том, что литературоведка, считающая, что ночь создана для любви, осудит всякого автора, у которого ночь будет создана для отдохновения, а также для вдохновения, для бессонницы, для мокрых дел, для звуков сладких и молитв. Литературоведка в доме представляла собой, конечно, немалое неудобство (гораздо большее, чем милиционер). Она могла, например, уловить литературные огрехи Невпруса и учить его правильной литературе. Она могла рассуждать…
Опасения Невпруса оказались не напрасны. Среди немногочисленных предметов обихода, которые литературоведка принесла в их дом, наряду с зеркалом и специальной вешалкой для юбок оказался телевизор. По вечерам она отнюдь не собиралась рассуждать о литературе. Она обогащала себя знанием жизни и культуры, сидя перед телевизором. Тем самым Невпрус был безжалостной рукой брошен в мир массового потребления, который литературоведка называла миром интеллигентного человека. Невпрус познал все искусы телевещания. Он видел дождевальные машины и тонкости снегозадержания, он познакомился с биографией товарища Дзержинского и его товарищей, он видел знатоков, ведущих следствие, и все следствия недосмотра знатоков в недружественных нам странах. Он был в курсе текущих событий, а также всех опытов быстротекущей жизни. В сущности, ничто никуда не текло – перед ним неизменно колебался нечетко различимый, но полный до краев океан пошлости. Ночи Невпруса снова стали беспокойными. Правда, он не боялся теперь вторжения передовых отрядов гвардии, но зато его стали мучить сексуальные кошмары. Литературоведка столь агрессивно теребила по ночам плоть стеснительного Гоча и столь убедительно (и громко) шептала ему при этом о его мужском и гражданском долге, что выполнение Гочем его супружеских обязательств становилось просто неизбежным. Так как литературно-милицейская чета спала на полу в непосредственной близости от сиротского ложа Невпруса, он становился невольным, и не всегда умиленным, свидетелем их соития. Впрочем, и Гоч, сохранивший где-то в завалах памяти джентльменские воспоминания об иных, нездешних условиях жизни, сочувственно прислушивался при этом к метаниям Невпруса.
Однажды, после какого-то районного рейда против музицирующих панков, Гоч торжественно вручил Невпрусу дорогой подарок. Это был крошечный кассетный магнитофон с наушниками, тот самый, при помощи которого западноевропейские недоросли пытаются отгородить себя от абсурдного и несущественного мира взрослых.
– Кассет только две, – с сожалением сказал Гоч. – Но зато… – Он хитро и печально улыбнулся, подняв палец: – Одна из них колыбельная.
Колыбельную исполняла по-русски Марина Влади. Басисто и отстраненно, без намека на иронию, она пела в самое ухо Невпрусу:
– Спи, младенец мой прекрасный, баюшки-баю…
В конце концов, ее пение и в самом деле было меньшей помехой для сна, чем любовные баталии Гоча с литературоведкой.
Впрочем, всем этим сложностям уже был виден конец. Невпрусу представилась возможность снова покинуть столицу. Студия «Уйгурфильм» приглашала его в горы для обсуждения шестого варианта сценария «Уйгур из гор», который Невпрус (с согласия первых четырех соавторов) переименовал в «Горькое горе уйгура». Четыре соавтора ждали спасителя Невпруса на товарищеский плов. Кроме того, он должен был получить там скромные остатки гонорара, которые студия рачительно сберегла от непроизводительных местных авторов. Получив телеграмму со студии, Невпрус быстро собрался и улетел на обсуждение и товарищеский ужин с гурманами-уйгурами.
Жизнь в теплом уйгурском захолустье всегда представала перед Невпрусом в розовом свете. Деятели уйгурского кинематографа и литературы были так поглощены борьбой за свой котел плова (в более широком смысле сюда входили и котлы парового отопления в их скромных особняках, и двигатели внутреннего сгорания их новых автомобилей), а также борьбой с более энергичными локайцами и карлуками, что на мысли об угрозе мирового еврейства или панисламизма у них просто не оставалось ни сил, ни времени. Невпруса они принимали терпимо, как иноземного специалиста, каковой поможет наконец сценарию выйти на уровень дальнейшей оплаты, а также как ненавязчивого представителя старшего брата, русского народа, который по сравнению с наглыми локайцами представлял, право же, совсем несерьезную угрозу.
Все пять соавторов представили новый (на сто процентов невпрусовский) вариант сценария на худсовет студии, и дружественный худсовет одобрил его стопроцентное национально-уйгурское звучание. Затем спасителю Невпрусу была вручена скромная, но весьма для него существенная сумма отечественных денег, а каждый из четырех соавторов устроил в его честь прием в своем переполненном детишками доме. Наконец, один из соавторов даже увез его в родное село, где Невпрус окончательно отогрелся в лучах щедрого уйгурского солнца.
Созерцая дымку мелкой пыли, взбитой курдючными овцами, Невпрус со сладостной печалью думал о том, что каждая из этих пылинок была прахом какого-нибудь великого поэта, царя или звездочета древности…
В ослепительном сиянии уйгурского солнца рассеивались сырые и нелепые московские страхи. «Было прахом, будет прахом», – повторял Невпрус, нежась на солнышке, и эти стихи поэта-коммуниста Валерия Брюсова возвращали ему веру в будущее.
Дома Невпрус застал значительные перемены. Гоч больше не работал блюстителем порядка. Во-первых, какой-то настырный панк из весьма ответственной и влиятельной семьи довел дело с изъятым при налете магнитофончиком до нежелательного финала. Во-вторых, погорел главный редактор журнала, у которого оказались нежелательные связи с враждебными внешними силами (может быть, даже с Антантой). Редактор не успел перед обыском съесть списки своей гвардии, и перспективные гвардейцы подверглись неминуемым репрессиям. Сам главный был лишь на время понижен в должности, однако тех, кого понижать было дальше уже некуда, пришлось попросту уволить. Был уволен и Гоч.
Литературоведка ухитрилась достать ему для перевода поэму какого-то чеченского поэта, лауреата местной премии ДОСААФ, однако, ознакомившись через неделю с продукцией Гоча, она убедилась, что в его переводе поэма почти дословно повторяет знаменитый шедевр русской поэзии «Измаил-Бей». Оставалось лишь удивляться тому, что Гоч так точно воспроизвел это произведение по памяти. Проклиная чеченского плагиатора, литературоведка заставила Гоча переписать поэму наново. Гоч трудился усердно. Получилось совсем неплохо, однако и теперь поэма была мучительно похожа на что-то смутно знакомое, хотя и отличалась от «Измаил-Бея». Через неделю возмущенный редактор вернул Гочу работу. Он случайно обнаружил, что это «Ашик-Кериб». Слово в слово.




























