355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Носик » Тот век серебряный, те женщины стальные… » Текст книги (страница 4)
Тот век серебряный, те женщины стальные…
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 02:12

Текст книги "Тот век серебряный, те женщины стальные…"


Автор книги: Борис Носик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Еще одна звезда этого века, знаменитая юмористка Тэффи, тоже сотрудничала в «Новой жизни» и впоследствии довольно забавно рассказала про то, как в редакцию набежала какая-то полуграмотная нелегальная шушера и как Ленин изгонял из газеты все, не имеющее отношения к его фракционной борьбе, – в том числе выжил самого Минского, выжил Тэффи, выжил все удобочитаемые репортажи и, конечно, всяческую литературу. «Рабочий класс интересует только борьба», – говорил хитрый Ленин и, подняв воротник, беззаботно проходил мимо дармоедов-сыщиков, дежуривших у подъезда. А дармоеды делали вид, что не могут его опознать. Это была такая игра, и дармоедам она дорого обошлась…

После революции и бегства Минского на Запад Ленин не остался неблагодарным за петербургскую газетную «крышу» и даже пристроил поэта на работу в советское полпредство в Лондоне. Позднее Минский мирно доживал свои дни с Людмилиной тетей в Париже.

Как отмечал проницательный Айхенвальд, поэт Минский чутко отвечал на новейшие позывы времени, не имея никаких собственных позывов.

Нина-Рената

Большая часть моей московской жизни прошла близ Первой Мещанской улицы, нынешнего проспекта Мира. Возвращаясь пополудни из школы по Мещанке, я не раз провожал друга Борю до самой Колхозной площади. Вечерами же мы снова гуляли с друзьями взад и вперед по Мещанке, это был наш привычный «бродвей». Я еще и сегодня, несмотря на козни склероза, смог бы худо-бедно провести экскурсию по Мещанке: «Взгляните, господа, в этом новом доме близ Капельского жил шахматный чемпион Ботвинник. На балконе у него всю зиму стоял огромный лавровый венок. В этом же доме обитала подруга сестры красавица Наташа Асмолова, в браке Тендрякова. Рядом жила лихая Майка Розанова-Кругликова, в браке диссидентка М. В. Синявская. Вон там, в сторожке тубдиспансера, ютилась моя тетя-врач, убита на финской. А вот уже и угол Безбожного, в котором полвека спустя жил «арбатский эмигрант» Булат Окуджава. Внимание: на этом вот особняке – мемориальная доска, редкая вещь в нашем районе. Написано, что здесь проживал поэт Валерий Брюсов, член ВКП(б)».

У нас, малолеток, это последнее обстоятельство никакого интереса не вызывало: все родители вступали в члены ВКП(б), оправдывая этот акт карьерными соображениями и необходимостью кормить семью. Стало быть, и поэтам приходилось крутиться.

Украшенный доской дом ложно-готического стиля на советской Мещанке все же нас, школьников, слегка интриговал. Один раз мы с другом Борей набрались храбрости и зашли в подъезд. Какая-то бабка мирно сидела с вязаньем у лестницы. Мы спросили, что тут у них размещается в доме. Она кивнула на лестницу и сказала, что там Жанна Матвеевна живет, а раньше товарищ Брюсов жил, член ВКП(б)…

– Весь дом занимал? – спросил я удивленно.

– A как же?

Мы с бабкой друг друга не поняли: разные поколения. У нас тогда в коммуналке приходилось примерно по три метра на человека. Потом друг Боря как-то мне звонит:

– Хочешь стихи почитаю? «О, закрой свои бледные ноги».

– Здорово! Кто написал?

– Член ВКП(б) с Мещанки.

– Не может быть.

– Ты что! У него тут есть замечательные. Про широкий лист банана… И Боря целый час читал по телефону стихи.

 
Лист широкий, лист банана,
На журчащей Годавери,
Тихим утром – рано, рано —
Помоги любви и вере!
Орхидеи и мимозы
Унося по сонным волнам,
Осуши надеждой слезы,
Сохрани венок мой полным.
………………………………
По журчащей Годавери
Я пойду, верна печали,
И к безумной баядере
Снизойдет богиня Кали!
И дальше все в том же духе.
 

Повесив трубку, я все думал про этого члена ВКП(б). Вот уж кто, наверно, на бледные ноги нагляделся! Честно сказать, я в том возрасте очень интересовался чужими ногами. Это сейчас я все о своих беспокоюсь. Но зато теперь я много сижу за столом и сведения о бледных ногах серебряного века могу исследовать подробнее. Хотя бы по линии того же Брюсова. Богатейший материал.

Наибольшей в этом смысле известностью пользуется среди поклонников серебряного века Нина Петровская. Во-первых, ей Брюсов посвятил много стихов и вывел ее в образе Ренаты в романе «Огненный ангел». А во-вторых, Ходасевич, который был с Ниной знаком, посвятил ей мемуарный очерк «Конец Ренаты», открывавший его книгу «Некрополь».

Нина Петровская, которая, подобно многим женщинам и мужчинам в художественных кругах серебряного века не обладала сколько-нибудь впечатляющими литературными способностями, пыталась создать возвышенную «поэму из своей жизни», отчаянно и вдохновенно предавалась «жизнетворчеству». Закончив гимназию и даже какую-то зубную школу, она не захотела прозябать в уже тогда весьма завидной профессии зубного техника (если помните, многоопытный О. И. Бендер особо выделял среди своих бывших невест именно зубного техника). Нина пожелала стать писательницей и сочинила не то один, не то два небольших рассказа, в связи с чем попала в литературную компанию и решила «жить в литературе». Она была молода, белозуба, начитанна и неглупа, умела вести разговор на том странном жаргоне, который через десяток-другой лет казался малопонятным даже и вышедшему из этой среды Ходасевичу, а сегодня и вовсе отдает заумной жеманностью. В среде нестарых еще литераторов-символистов молоденькая сообщница стала пользоваться успехом и вскоре даже вышла замуж за поэта, печатавшего стихи под псевдонимом Кречетов и даже имевшего собственное издательство.

Издательство называлось «Гриф», да и фамилия поэта была Соколов. В общем Нина оказалась почти на высотах символизма, однако беспокойное сердце тянуло еще выше. Тогда-то она и встретила поэта Андрея Белого. Он был молод, хорош собой, румян, кудряв, белокур. В него все были влюблены, особенно пылко члены кружка «аргонавтов», поклонников и последователей философии Владимира Соловьева. В кружке этом все пеклись о чистоте риз Белого. Мир представал этим людям как противоборство возвышенного, «сверхчувственного» начала и начала низкого, «астартического», чувственного. Андрей Белый олицетворял возвышенное и уклонялся от низменного. Нина влюбилась в Белого, и он предложил ей «братскую» любовь, мистерию возвышенной любви. Она была вполне зрелой женщиной из плоти и крови, так что ей хотелось чего-то более ощутимого. В конце концов игра в любовь завела их самым естественным образом на ложе греха, и Белый ужаснулся.

Ужаснулся не тому, что она была замужем за «Грифом», а тому, что произошло грехопадение. Он ведь ждал слияния с «Женой, облаченной в Солнце» (так они исступленно именовали жену Блока госпожу Л. Д. Блок-Менделееву), однако совершил с Ниной нечто ужасное, чего не мог себе позволить с другой замужней женщиной, а только с Женой. При этом он даже не был влюблен в Нину. Это была катастрофа, и Белый писал об этом вполне трагически: «произошло падение… вместо грез о мистерии братства и сестринства оказался просто роман. Я был в недоумении, более того – я был ошеломлен; не могу сказать, чтобы Нина мне не нравилась; я ее любил братски, но глубокой, истинной любви к ней не чувствовал; мне было ясно, что все происшедшее между нами – есть с моей стороны дань чувственности. Вот почему роман с Н.И. [она была, пардон, Ивановна. – Б.Н.] я рассматривал как падение и старался пояснить Н.И., что между нами Христос. Она соглашалась и потом вдруг – “так”»…

Бедная Нина! На что она должна была соглашаться? Вдобавок безошибочным женским чутьем она разгадала его тайну. Угадала, что он влюблен в жену Блока Любовь Дмитриевну Менделееву, превозносимую в их кружке аргонавтов как воплощение всех добродетелей.

Бедная Любовь Дмитриевна была невинной жертвой этого культа и еще многого другого. Как она искренне рассказала, вовсе не для того она выходила за своего любимого Сашу Блока, чтобы ей курили фимиам и чтобы спать ложиться одной. Вот как она писала позднее о своем былом замужестве:

Конечно, не муж и не жена! О, Господи! Какой он муж и какая уж это была жена! В этом отношении прав был А. Белый, который разрывался от отчаянья, находя в наших отношениях с Сашей «ложь»… Он [Блок. – Б.Н.]… принялся теоретизировать о том, что нам не надо физической близости, что это «астартизм», «темное» и Бог знает еще что. Когда я ему говорила о том, что я-то люблю весь этот еще не ведомый мне мир, что я хочу его – опять теории: такие отношения не могут быть длительны, все равно он неизбежно уйдет от меня к другим. A я! «И ты тоже». Это меня приводило в отчаянье!.. Молодость все же бросала иногда друг к другу живших рядом. В один из таких вечеров, неожиданно для Саши и «со злым умыслом» моим, произошло то, что должно было произойти, – это уже осенью 1904 года [через два года после заключения брака. – Б.Н.]. С тех пор установились редкие, и краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана, и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 и это немногое прекратилось.

Увы, это был в ту серебряную пору греха не единственный случай, когда стремление к «мистерии», к чистоте и возвышенности отношений толкало этих утонченных эстетов и подвижников ко всем их мучительным странностям? Похоже, что автор «Некрополя» В. Ф. Ходасевич, уже переживший ко времени написания книги все мытарства своего третьего брака (с ненадежной Н. Н. Берберовой), все же согласен был винить во всем лишь ложные убеждения и причуды века: «О, если бы в те времена могли любить просто, во имя того, кого любишь, и во имя себя! Но надо было любить во имя какой-нибудь отвлеченности…»

И между тем, о странных любовных пристрастиях Блока знали, без сомнения, самые близкие из его друзей. Что же до Андрея Белого, то история его злоключений не кончилось ни после разрыва с Ниной, ни после разрыва с Женой друга. В 1910 году он сошелся с легендарной Асей Тургеневой, в марте 1913-го записал в своем дневнике: «Ася объявила мне, что в антропософии она окончательно осознала свой путь, что ей трудно быть моей женой, что мы отныне будем лишь братом и сестрой. С грустью я подчиняюсь решению Аси».

Белый вступил в гражданский брак с художницей Асей Тургеневой за границей, в Берне, но она больше не вернулась в Россию: так и осталась в Дорнахе строить теософский храм, в результате чего пережила Белого лет на тридцать.

Если Андрей Белый с грустью и смирением принял решение жены, то Нина Петровская вовсе не готова была оставаться ему только сестрой. Да и что это вообще за неиссякаемое «сестринство»? Ведь почти каждую женщину, которая ему нравилась, Белый называл то нежной сестрой, то даже матерью. В редких случаях «родственным осколком» планеты-матери. Читатели замечали, что подобное происходило и с героями произведений Белого (скажем, с героем «Серебряного голубя»). Иные с неизбежностью ощущали во всем этом едва приглушенный привкус инцеста…

В былые годы, работая над книгой о В. А. Жуковском, я не раз спрашивал своего деревенского соседа-психоаналитика, с которым мы добирались в его машине в Париж, что он думает о моем русском герое: отчего скромнейший Василий Андреевич влюблялся только в малолетних племянниц и лишь под шестьдесят выбрал себе жену (конечно, почти малолетку). Пьер считал, что, даже судя по моим рассказам, у великого поэта был некий возрастной сдвиг в детстве: старая мачеха, которую он звал мамой, молодая мамочка, старые сестры плюс его одногодки-племянницы… «Канонический случай», – авторитетно объяснял мне Пьер.

Читая позднее о жизни Андрея Белого, я невольно обратил внимание на его влюбленность в матушку, которая была на двадцать лет моложе отца и казалась ему ровесницей, сестренкой, красавицей, отметил его тоску по сестричкам, которых у него не было. Да ведь он и сам сообщал вполне простодушно: «Мой отец скорее мог быть мне дедом, а мать мою позднее не раз считали старшей моей сестрой». Может быть, Нину Петровскую не успокоили бы все эти психоаналитические байки. Она не согласилась быть своему любовнику ни сестрой, ни даже матерью и затаила в душе обиду. После ее разрыва с Белым великий Брюсов, который давно положил глаз на молодую авторшу, стал вовлекать ее в разговоры о коварном Андрее, с которым у него и самого были далеко не простые отношения. Ревнуя к таланту и огромной популярности Белого, Брюсов испытывал к нему чувство, которое сам он назвал «враждой-любовью». Они часто встречались и вели разговоры, похожие на поединки. При этом Брюсов горячо и довольно убедительно отстаивал правоту и главенство «темных сил». Ему вообще льстило всеобщая вера в его «демонизм». Иные события жизни и деятельности вождя русских символистов, пожалуй, оправдывали эту «демоническую» репутацию, да Брюсов, похоже, и сам усердно подыгрывал в этом судьбе. Известно, что он занимается черной магией и спиритизмом. Насколько это все было серьезно, не берусь судить. Может, Мастер лишь находил в этом подспорье в мучительном литературном процессе. Именно так объясняет все это брюсовское волхование В. Ходасевич: мол, «не веруя, вероятно, во все это по существу», Брюсов верил «в жест, выражавший определенное душевное движение».

Зато Нина Петровская, мечтавшая о мщении Андрею Белому (и попутно оказавшаяся в постели его врага Брюсова) всю эту магию воспринимала всерьез. По мнению Ходасевича, «она переживала это, как подлинный союз с дьяволом» и «хотела верить в свое ведовство».

Какую роль играл в этой истории (да и в некоторых других, которые вы найдете в нашей книге) элемент психического расстройства или просто отклонения от нормы, сказать так же непросто, как и дать надежное определение «нормы». Напомню, что доктор Фрейд занимался лечением истерии, а близко знакомый с Ниной В. Ходасевич называет ее истеричкой:

Она была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он, ведь, знал, что в «великий век ведовства» ведьмами почитались и сами себя почитали – истерички. Если ведьмы XVI столетия «в свете науки» оказались истеричками, то в XX веке Брюсову стоило превратить истеричку в ведьму.

Тут у Ходасевича все не случайно – и его иронические кавычки, и ссылка на XVI век. С некоторыми кавычками и сомнениями предоставим разбираться тем, кто не верят ни в ведовство, ни во Фрейда, ни в «свет науки», но ссылка на XVI век требует некоторых объяснений.

Дело в том, что после поездки в Кельн в 1905 году у Брюсова родилась идея романа из германской истории XVI века. Брюсов, как известно, был энциклопедически образован и фантастически трудолюбив, чего не отрицают даже те скептики, кто весьма скромно оценивают масштаб его поэтического таланта. Так вот для придания жизни и достоверности своему историческому роману Брюсов решил положить в основу его интриги ту самую, что разыгрывались в начале XX века в Москве близ моего отчего дома. Работая над новым произведением, Брюсов подолгу спорил с прототипом своего романного графа Генриха (Андреем Белым), интимно беседовал в постели с главной его героиней Ренатой (Ниной Петровской), красуясь при этом в роли главного героя, которого он назвал Рупрехтом. Речь идет о романе «Огненный ангел».

Как и многие героини серебряного века, Нина строила свою жизнь по высоким образцам литературы, и сейчас в ее «жизнестроении» наступил важный, я бы сказал, решающий момент. Время превращения в героиню великого романа, написанного великим мэтром символизма. Еще неясно было, как сможет она потом выйти из романной роли, но Нина и не собиралась из нее выходить. Напротив, она с годами входила в эту роль все глубже. Прожив так пять лет, она перешла в католическую веру и приняла имя Рената. В тот день она простерлась на каменном полу Кельнского собора… Впрочем, до прихода этого дня произошло немало событий в ее реальной жизни.

Закончив сочинение романа, Брюсов потерял всякий интерес к прототипу. Вились вокруг него и другие женщины, не менее привлекательные, нетерпеливо ждущие своей очереди. Недоброжелательные мемуаристы пишут, что Брюсов не различал их лиц. Не то чтоб они были на одно лицо, но ему не всегда хотелось вникать в их внутренний мир и переживания. Все они были для него просто «жрицы любви» во храме литературы. Или во храме великого Брюсова.

А Нина, между тем, становилась все навязчивей, все настойчивей. Она не сразу поняла, что ее снова гонят прочь. С каждым встречным и поперечным она желала обсудить эти странные перемены. В «Грифе», принадлежавшем ее мужу Кречетову, она напечатала рассказ, предавший гласности интимные отношения Нины с Белым и Брюсовым. Потом выпустила там же сборник рассказиков (надо признать, весьма вычурных). Муж, между прочим, находился всегда рядом, существуя в том же тесном мирке, как, впрочем, и законная жена Валерия Брюсова Жанна (она же Иоанна) Матвеевна Брюсова, урожденная Рунт, бывшая гувернантка в семье Брюсовых, поддержка и опора гения символизма в его суматошной судьбе. Мэтр всегда мог найти в ней опору, прислониться к ней и развязать себе руки для новых шалостей, однако Рената-Нина не унималась, она никак не могла примириться с тем, что все течет, и притом довольно стремительно…

Тщетно пытаясь наставить ее на ум, красноречивый вождь символизма в стихах и прозе рассуждал о прелестях женского самоубийства. Все было втуне… Тогда демонический наставник сделал истеричной даме дорогой и многозначительный подарок. Он подарил ей пистолет. Он даже сам проверил его и убедился, что смертоносное оружие работает безотказно.

Вооруженная страшным подарком Нина явилась на лекцию Андрея Белого в Политехническом музее. Брюсов в нескольких письмах рассказывал, как Нина подошла к нему во время лекции и выстрелила ему в грудь. Но пистолет дал осечку и был изъят у террористки многочисленными свидетелями. Несмотря на обилие очевидцев, история эта двоится в глазах. Ходасевич пишет, что Нина стреляла в Андрея Белого во время перерыва в лекции. Пистолет дал осечку, был у нее отобран и возвращен Брюсову. Но сам Брюсов дважды пишет, что она стреляла именно в него, причем дважды, оба раза осечка. И снова пистолет возвращают дарителю, который продолжает ходить (и дарить) на свободе…

К пистолету у нас еще будет случай вернуться. А пока вернемся к Нине. Бедная женщина пыталась забыться. Странствовала где-то с молодым поэтом-красавчиком Сергеем Ауслендером, вездесущим племянником Михаила Кузмина (в годы моей московской молодости он еще сочинял в сталинской Москве песни о колхозах). Ауслендер и странствия не помогли Нине Ивановне забыться. Жить спокойно в одной стране с предателем и гением казалось невозможным. Нину удалось отправить за границу (партия, упомянутая на мемориальной доске брюсовского дома, еще не захватила тогда власть, и российская граница не была «на замке»).

Ходасевич пришел на вокзал проводить Нину в вечное изгнание. Он увидел, что они сидят с Брюсовым в купе международного вагона и драматически пьют коньяк, любимый напиток символистов.

При описании этой мирной картины трагического «прощанья навек» не лишне уточнить, что и будущий член ВКП(б) Брюсов, и его пламенная Рената регулярно кололись морфием. Кто из двоих кого посадил на иглу, биографы установить не берутся, но это никак не меняет того факта, что они до конца жизни оставались морфинистами. Нина прожила на четыре года дольше, чем Брюсов, но этим ее годам трудно позавидовать. Переезжая из одной европейской страны в другую, она окончательно опустилась, обнищала, похоронила близких. Голодала, горбила посудомойкой и снова и снова кололась… Покончила она с собой в 1928 году.

Ходасевич сообщает, что в дневнике Блока 6 ноября 1911 года появилась странная запись: «Нина Ивановна Петровская “умирает”». Блок, отмечает далее Ходасевич, употребил здесь кавычки, «потому что отнесся к этому известию с ироническим недоверием. Ему известно было, что еще с 1906 года Нина Петровская постоянно обещала умереть, покончить с собой…»

Она выполнила это обещание лишь 22 года спустя, но и Брюсов, и «Гриф» избавились от нее еще в 1911-м. Тогда-то в брюсовском особняке на Первой Мещанской замаячили новые женские силуэты…

Надя и Аделина

Надя Львова родилась в подмосковном Подольске в семье мелкого чиновника. Закончила гимназию, училась в Москве на Высших курсах Полторацкой, была девушкой милой, скромной, тихой, но вполне современной и, как выяснилось, с гимназических лет состояла в подпольной группе социалистов. Если верить лукавым мемуарам Ильи Эренбурга, примыкала той же самой банде, к какой и сам чудом выживший Эренбург, а также будущие недолговечные правители вроде самого Бухарина и Сокольникова. Как будто была даже арестована однажды, но выдана престарелому отцу на поруки… Однако разве уследить родителям за юными, полными сил существами, мечтающими о немедленном кровавом потрясении, о катастрофе революции. Кроме революции, томятся сердца юных девушек, как отметил поэт-песенник, по «ласковой песне и хорошей, большой любви».

Многие (если не все) русские девушки выражают это томление в рифмованных строчках. Одни скромно прячут написанное в коробку с сувенирами, но иные несут прямо в редакцию. Наденька Львова, «милая девушка, скромная, с наивными глазами и с гладко зачесанными назад волосами» (сохранившиеся фотографии не противоречат этому позднему описанию Эренбурга) отнесла свои стихи в газету «Русская мысль». Может, просто хотела поделиться с читателем своими девичьими мечтами, а может, вдобавок мечтала о поэтической славе. На ее беду, стихи были напечатаны. А в начале 1912 года ее представили самому Валерию Брюсову, красивому мужчине, повелителю самой что ни на есть современной поэзии и вдобавок то ли магу, то ли демону.

Не красавица, но такая молоденькая! Сколько ей? Двадцать или двадцать один? Марина Цветаева выступала как-то с ней вместе на эстраде с чтением и позднее вспоминала: «Невысокого роста, в синем, скромном, черно-глазо-бело-головая, яркий румянец, очень курсистка, очень девушка».

Ее роман с Брюсовым развивался довольно быстро, хотя до традиционной поездки на курорт Финляндии оставалось еще время. За это время по уши влюбленная Наденька написала много стихов о любви, и почти все они были напечатаны ее всемогущим возлюбленным в курируемой им вольной русской прессе:

 
К тебе, Любовь! Сон дорассветной Евы,
Мадонны взор над хаосом обличий
И нежный лик во мглу ушедшей девы,
Невесты неневестной – Беатриче.
Любовь! Любовь! Над бредом жизни черным
Ты носишься кумиром необорным,
Ты всем поешь священный гимн восторга.
Но свист бича? Но дикий грохот торга?
Но искаженные, разнузданные лица?..
О, кто же ты – святая иль блудница?
 

Последний этот вопрос вставал время от времени и перед ней, потому что Брюсов был мужчина решительный, хотя и женатый, а Наденьке было только двадцать, и он был у нее первый. Но подумать, какая к ней пришла таинственная любовь, какая удача, какая слава! Вот уже и книга ее готовится к печати. Что там книга, крошечная книжонка, но какое это громадное событие для молодого поэта – первая книга! А Наденька наша получила личный доступ к самому что ни на есть вершителю судеб русской поэзии и, конечно, влюбилась в него безоглядно. Да и он разогрелся, увлекся, однако всего себя и всего своего времени ей уделять не мог. Был и женат, и женолюб, и писал, и перегружен был оргработой, и вообще, как ныне говорят, «востребован». Не одной ей хотелось держаться к нему поближе, и она это скоро почувствовала. Что ее сильно мучило. Иногда и вовсе становилось невмоготу:

 
Я странно устала. Довольно! Довольно!
Безвестная близится даль.
И сердцу не страшно. И сердцу не больно.
И ближнего счастья – не жаль.
 

Уже осенью, через несколько месяцев после сближения, она написала возлюбленному: «Хочу быть первой и единственной. А вы хотели, чтобы я была одной из многих? Вы экспериментировали со мной, рассчитывали каждый шаг. Вы совсем не хотите видеть, что перед Вами не женщина, для которой любовь – спорт, а девочка, для которой она все…»

Но ему и не надо было ничего объяснять. Он все знал. Но от игры своей отказаться не мог, да и верную Жанну Матвеевну не мог оставлять всякий раз, для каждого победоносного эксперимента. Он и Наде заранее намекал, что все преходяще, что все мы из праха вышли, туда и войдем. Однако она надеялась на чудо и обыгрывала в новых стихах его прославленную строку «Радостно крикну из праха: “Я твой!”»:

 
Ты помнишь, ты помнишь, как в годах и днях
Меня лишь искал ты в огнях и тенях.
И, еле завидев, ты крикнул: «Моя!»
На зов твой ударом ответила я.
И миг нашей встречи стал мигом борьбы,
Мы приняли вызов незрячей Судьбы.
И вот ты повержен, недвижим и нем…
Но так не расколот мой щит и мой шлем.
Ты радостно шепчешь из праха: «Я твой!»
Но смерть за моею стоит головой.
Заветное имя лепечут уста.
Даль неба, как первая ласка, чиста.
А я, умирая, одно сознаю:
Мы вместе! Мы вместе! Очнемся в раю.
 

Но Валерий Яковлевич не спешил в рай. В июле 1913 года он вывез Наденьку, свою Нелли (как он ее звал), на финский курорт. Для Надиной короткой любви это путешествие с мэтром оказалось вершиной романа. Теперь предстоял спуск. Они еще виделись с Брюсовым, однако она чувствовала, что он уже тяготится их слишком близкой связью, экономит время. После выхода ее первой книжки он сделал ей еще один царственный подарок: выпустил со своим предисловием книжечку «Стихи Нелли». Заглавие было двусмысленным. То ли некая Нелли, как и сама Надя, тяготевшая к поэтике Брюсова, написала эти 28 стихов, то ли стихи были написаны для Нелли (а люди, близкие к его кругу, знали, кого он так называл). Критика накинулась на загадочные тексты, предваряемые статьей мэтра. Гумилев упрекнул стихи в неясности главной мысли. Ходасевич в своей рецензии пытался угадать имя автора. Он нашел в этих якобы женских текстах мужскую законченность форм и твердость, увидел здесь типично брюсовский стих с его чеканкой. Попутно он отметил, что стихи эти и стройнее и глубже продуманы, чем стихи Львовой, но зато уступают как стихам Львовой, так и стихам Ахматовой в самостоятельности. Гумилев высказал предположение, что Нелли – это муляж, фантом, и процитировал одно четверостишие:

 
Детских плеч твоих дрожанье,
Детских глаз недоуменье,
Миги встреч, часы свиданья,
Долгий час – как век томленья.
 

Отметив бесспорное дарование таинственной поэтессы, Ходасевич написал, что это не хуже Брюсова. Подала голос и Наденька Львова, написав, что неведомая поэтесса близко подходит к футуризму как к поэзии современности. Заметка Львовой раскрыла ее собственные новые симпатии.

Серьезные исследователи отметили в стихах таинственного сборника и некие отзвуки нового любовного увлечения Брюсова, его романа с Еленой Сырейщиковой. Для влюбленной же Нади Львовой наступила суровая осень, грозящая разлукой с любовью, а может, и с жизнью:

 
Мне хочется плакать под плач оркестра.
Печален и строг мой профиль.
Я ныне чья-то траурная невеста…
Возьмите, я не буду пить кофе.
Мы празднуем мою близкую смерть.
Факелом вспыхнула на шляпке эгретка.
Вы улыбнетесь… О, случайный! Поверьте,
Я – только поэтка.
Слышите, как шагает по столикам Ночь?..
Ее или Ваши на губах поцелуи?
Запахом дышат сладко-порочным
Над нами склоненные туи.
Радужные брызги хрусталя —
Осколки моего недавнего бреда.
Скрипка застыла на жалобном la…
Нет и не будет рассвета!
 

Беспокойство Нади, ее требования раздражали мэтра, утомленного чрезмерными трудами, новыми женскими ласками и новыми дозами морфия. Но он был несгибаемый борец, демонический победитель. И он принял меры: преподнес надоевшей ему девочке тот самый пистолет, который уже дарил однажды без заметных кровопролитий, ибо тот «давал осечку». Брюсов проверил и убедился, что пистолет работает исправно.

И вот в один из безысходных ноябрьских вечеров 1913 года Надя позвонила Брюсову из своей комнатки в Константинопольском подворье и сказала, что хочет видеть его безотлагательно. Что иначе она покончит жизнь самоубийством. Брюсов сказал, что очень занят. Верил ли он, что она выполнит угрозу? Может, все же надеялся… В ту ночь она застрелилась из его исправного пистолета.

По просьбе четы Брюсовых Ходасевич попробовал уговорить газетчиков не делать шума. Конечно, сведения о трагедии на подворье просочились в прессу. Брюсов, посетив умирающую Надю, уже безмолвную, надолго уехал в санаторий под Ригой. На ее похоронах он не присутствовал. Похороны описал Ходасевич в своем «Некрополе»:

Надю хоронили на бедном Миусском кладбище, в холодный, метельный день. Народу собралось много. У открытой могилы рука об руку стояли родители Нади… старые, маленькие, коренастые, он – в поношенной шинели с зелеными кантами, она в старенькой шубе и в приплюснутой шляпке. Никто с ними не был знаком. Когда могилу засыпали, они как были, под руку, стали обходить собравшихся. С напускною бодростью, что-то шепча трясущимися губами, пожимали руки, благодарили. За что? Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из нас, все видевших и ничего не сделавших, чтобы спасти Надю. Несчастные старики этого не знали…

Брюсов так никогда и не навестил Надину могилку, место которой давно потеряно. В ту последнюю предвоенную осень у маэстро были новые, курортные уже увлечения, а также мелкие послекурортные неприятности. Он должен был выступить на очередном заседании общества «Свободная Эстетика», и «вся художественная Москва», осведомленная о его причастности к ноябрьской трагедии, хотела увидеть, как поведет себя великий мэтр и что он скажет в свое оправдание. Но мэтр и не думал оправдываться. Присутствовавший на том памятном заседании общества В. Ходасевич вспоминал позднее, что первое прочитанное Брюсовым стихотворение было «вариацией на тему

 
Мертвый в гробе мирно спи,
Жизнью пользуйся живущий.
 

А каждая строфа начиналась словами: “Умершим – мир!”. Прослушав строфы две, я встал из-за стола и пошел к дверям… На меня зашикали…»

Сам Ходасевич довольно скромно оценивал дарование Нади Львовой, но, когда Ахматова попыталась с высоты ее тогдашнего успеха снисходительно-надменно пожалеть бедную девочку («Ее стихи такие неумелые и трогательные… Им просто веришь, как человеку, который плачет».), возмущенно потребовал рассматривать единственную книгу Надежды Львовой «не как человеческий документ, но лишь как создание поэта».

Много лет, много дней и несчитанное множество строк утекло с тех предвоенных лет. И надо ли удивляться, что старые строки звучат для новых поколений по-новому. Чуть не полвека спустя после Надиной гибели очень модный в 60-годы XX века Е. Евтушенко написал, что «по ранимости и распахнутости, по бешенству чувств Надежда Львова предсказывала будущую Марину Цветаеву».

Воспоминание о трагедии Нади Львовой долго мучило В. Ходасевича. При этом он не сомневался, что совесть мучила и Брюсова, что он не мог забыть о своем преступлении (именно так!) и несомненно покончил с собой десять лет спустя (рассказ Ходасевича «Заговорщики»). Гипотеза эта не слишком согласуется с тем, что сам Ходасевич написал в своей книге о Брюсове. С тем, что, если Брюсов и чтил любовь, то «любовниц своих он не замечал», да и вообще любил лишь самого себя («не люби, не сочувствуй, сам лишь себя обожай беспредельно») да свое искусство («поклоняйся искусству, только ему, безраздельно, бесцельно»).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю