355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Васильев » Были и небыли. Книга 2. Господа офицеры » Текст книги (страница 3)
Были и небыли. Книга 2. Господа офицеры
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 15:56

Текст книги "Были и небыли. Книга 2. Господа офицеры"


Автор книги: Борис Васильев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

– У России – особая история, – сказал он, стараясь говорить так же спокойно и рассудительно, как говорил собеседник. – Наш народ мечом отстоял свою независимость, мечом раздвинул границы, мечом неоднократно спасал Европу. Поэтому вполне естественно, что мы и доселе уважаем военную форму и славных героев воинов.

– Резон в наших рассуждениях есть, – согласился Роман Трифонович. – Только с двумя поправочками, ежели не возражаете. Слыхал я, что во Франции члены академии числом, если помнится, в сорок человек бессмертными именуются. Тоже ведь государство, мечом созданное, неоднократно мечом же спасаемое и оберегаемое, а бессмертием мудрецов пожаловало, а не генералов. Мудрецов, Федор Иванович, вот ведь чудаки какие, французишки-то эти. Нет, Федор Иванович, не там Россия героев ищет, не там. Поприщ у отечества многое множество, а мы одно для славы и бессмертия выбрали: военно-мундирное. Не пора ли о несправедливости выбора такого подумать, а? Новые силы в России нарождаются, и силы эти признания требуют. Не для славы – для блага отечества. Промышленность развиваем собственную, ночей не спим, спину горбатим, а нам – палки в колеса. На каждом шагу – палки. Ничего, конечно, справимся, любые палки в муку перемелем, но зачем; же силы-то впустую тратить? Ведь их у нас – ой-ей! – горы своротить можем, потому что вчерашний мужик на простор вышел. А мужицкая кость погибче барской: где барская ломается, наша только гнется.

Вторую половину разговора Хомяков провел совершенно иначе, чем первую. Тут не было места тому почти олимпийскому спокойствию, чуть сдобренному подспудной иронией: тут Роман Трифонович начал говорить с горячностью и желчью, и Олексин не столько понял причины этого изменения, сколько почувствовал их. А почувствовав, не стал допытываться, как да почему так, а сразу же спросил о том, что тревожило его, но спросил хмуро, заранее прикрывая просьбу, ибо просить не любил и не умел.

– И вы что же, тоже горы своротить можете?

Хомяков внимательно посмотрел на него, неторопливо налил вина – прислуге он появляться в кабинете запретил, пока не позовет, – отхлебнул, успокаиваясь.

– Какая же из гор вам помешала, Федор Иванович?

– Какая? – Федор тянул, не решаясь переходить к просьбе; это насиловало его, унижало, но он заглушил гордость: – По щучьему велению, по моему хотению доставьте меня к Скобелеву.

– Позвольте полюбопытствовать, зачем?

– В отличие от вас с детства влюблен в героев, – криво усмехнулся Олексин. – Коли хлопотно или не можете, скажите сразу, я не буду в претензии.

– К Скобелеву я вас доставить могу, сложности тут для меня нет, но… – Хомяков замолчал, достал из кармана письмо, словно намереваясь показать его Федору, однако не показал и снова спрятал в карман. – Могу и рекомендовать, если угодно.

– У меня есть рекомендация, – резко перебил Федор.

– Прекрасно, – Роман Трифонович улыбнулся. – В Кишиневе сейчас находится человек, который тоже рвется к Скобелеву. Однако он исполняет определенную должность и пока уехать отсюда не может. А вам прямой резон с ним вместе к Скобелеву явиться: он ведь с Михаилом Дмитриевичем еще в Туркестане вместе воевал.

– Кто же это? – заинтересованно спросил Олексин, подумав о хмуром капитане Гордееве.

– Штабс-капитан Куропаткин Алексей Николаевич. Знаком с ним коротко, и в моей просьбе он не откажет, – Хомяков решительно отодвинул тарелку, оперся локтями о стол. – И вы, пожалуйста, не откажите. Я достану вам пропуск, познакомлю с Куропаткиным, отправлю с ним вместе, только… При одном условии, Федор Иванович.

– Что же за условие? – насторожился Федор.

– Встретить вместе со мною сестрицу вашу Варвару Ивановну.

Это было так неожиданно, что Олексин совсем растерялся. Тупо поморгал глазами.

– Варю?

– Варвару Ивановну, – подчеркнуто пояснил Хомяков.

– А… Где она? То есть где встречать?

– Здесь, в Кишиневе, недельки через две, о чем в письме сообщила, – Роман Трифонович вновь улыбнулся, но на этот раз улыбка его была натянутой, жесткой, почти зловещей. – Жена у меня помрет скоро, вот какие дела, Федор Иванович. Не далее, как через месячишко преставится, больна очень, врачи и руки опустили. А помочь мне Варвару Ивановну встретить да на первое время жизнь новую ей облегчить, отвлечь да развлечь я очень вас прошу. Очень. Потому как намерения у меня весьма серьезные, Федор Иванович. Весьма серьезные намерения, и очень я рад, что вы в Кишиневе так вовремя оказались. Так что вы мне порадеете, а я – вам порадею. По-родственному, Федор Иванович, ей-богу, по-родственному. По-братски, коли уж прямо сказать.

Федор по-прежнему тупо смотрел на Хомякова, решительно ничего не понимая.


4

Иван Олексин жил теперь в семье старшего брата. Появившись вдруг поздним весенним вечером, поплакав и побуйствовав сколько того требовал возраст и фамильный нрав, успокоился, но в Смоленск возвращаться отказался наотрез.

– Пока долг тете не верну, домой не ворочусь.

– Велик ли долг? – спросил Василий Иванович.

– Больше двух тысяч.

– И где же такие деньги достать рассчитываешь?

Иван неопределенно пожал плечами. Он никогда не интересовался, каким образом зарабатывают люди на жизнь, но складочка меж бровей, появившаяся в ночь последних слез, убедила Василия Ивановича, что дальнейшие расспросы бесполезны. Пережив за короткое время величайший взлет духа, а затем крушение, Иван нашел силы утвердиться в одной идее; старший Олексин понял это.

– Надо бы в гимназии окончить.

– Сдам экстерном. Здесь, в Туле. Учебники достань.

На том и кончился их единственный разговор о будущем. Иван усиленно занимался, и Василий Иванович в этом смысле был спокоен, зная искреннюю, хотя и не весьма целеустремленную любовь брата к наукам. Однако, чтобы сдать на аттестат зрелости экстерном, требовалось особое разрешение, и старший Олексин, поразмыслив, рискнул попросить о содействии Льва Николаевича.

– Молодец, – сказал Толстой, когда Василий Иванович поведал ему о желании Ивана. – Хорошей вы породы, господа Олексины. Аристократизмом не болеете.

– Крестьянская кровь, – улыбнулся Василий Иванович. – Она нас спасает.

– Всех она спасает, – сказал Толстой. – Отечество в сражениях, а нашего брата – от вырождения. Скажите Ване, пусть спокойно занимается.

Иван окунулся в ученье с неистовостью, будто пытался неистовостью этой загасить нечто, до сей поры обжигающее его. Обида прошла быстро: он вообще склонен был не лелеять обид, унаследовав эту черту с материнской всепрощающей стороны. Осталось потрясение, сделавшее его замкнутым и неразговорчивым, и молодежь – а в Ясной Поляне ее всегда хватало, – пытавшаяся поначалу вовлечь его в игры и развлечения, вскоре отстала.

Он сдал все экзамены, через несколько дней ему должны были вручить о сем документ, и в скромной квартире Василия Ивановича был по этому поводу затеян праздничный чай. Екатерина Павловна испекла пирог, все четверо уселись за стол, когда раздался стук в дверь и вошел Лев Николаевич.

– Не пригласили, – укоризненно попенял он. – А я поздравить пришел.

После первой сумятицы, испуга Коли, хлопот хозяйки и некоторой растерянности Василия Ивановича все улеглось. Пили чаи, ели пирог, хвалили хозяйку. Разговор шел застольный, обыденный: расспрашивали Ивана, что было на экзаменах, да как он отвечал.

– А теперь куда полагаете? – спросил Лев Николаевич. – В университет, по научной части или в техническое заведение, по практической? А может, блеск привлекает, шпоры, сабля, мундир?

– Позвольте повременить с ответом, – негромко сказал Иван. – Вопрос ваш серьезен весьма, Лев Николаевич, я, признаться, думал над этим, но пока не очень еще уверен.

– Современные молодые люди ищут путей оригинальных, – сказала Екатерина Павловна, как-то особо посмотрев при этом на Василия Ивановича.

Она хотела перевести разговор на опасные с ее точки зрения идеи Ивана о долгах и расплатах, но Василий Иванович взглядов не понял и поддержать ее не успел.

– Современные? – Толстой нахмурился, поставил стакан, помолчал. – Извините, Екатерина Павловна, не согласен. Очень уж много в обиходе нашем слов без смысла, а слово без смысла есть ярлык, обозначение, а не понятие. Вот, к примеру, во все времена к молодым людям применяли слово «современные», а определение это – пустое. Это все равно что утверждать: масло мажется на хлеб. Ну, мажется, а далее что?

– Следовательно, по-вашему, всякая молодежь – современная? – спросил Василий Иванович, сразу поняв, что разговор затеяли для Ивана.

– Безусловно, – Толстой энергично кивнул. – Она родилась в своем времени и, следовательно, со-временна ему. Это мы с вами можем отстать и оказаться не со временем, а они, – он показал на Ивана и Колю, – не могут, даже если бы и захотели. Пушкин это очень хорошо чувствовал, этот естественный механизм смены, бесконечного обновления жизни.

– У вас уж, поди, и чай остыл, – сказала хозяйка. – Позвольте свежего налью.

– Не откажусь, Екатерина Павловна, благодарствуйте.

– Я ведь совсем другое имела в виду, когда про современность говорила, – продолжала Екатерина Павловна, наливая чай. – Они сейчас самостоятельны весьма, молодые люди, Чересчур, я бы сказала, самостоятельны.

– Можно подумать, что год назад мы с тобой, Катя, американский опыт по наследству получили, а не сами его выбрали, – улыбнулся Василий Иванович.

– Вот-вот! – оживился Толстой. – Удивительная метаморфоза происходит с человеком, как только он шаг в иную возрастную категорию совершает. Смотрите, с какой радостью, как нетерпеливо мы уходим из детства, как рвемся из него. А юность наша покидает нас исподволь, незаметно, будто не мы из нее уходим, а она из нас. Может быть, так оно и есть? Может быть, пора юности – это пора согласия с расцветающей душой, а затем согласие это исчезает, заменяется борением, и мы, проснувшись однажды, уже и перестаем понимать ее, юность нашу вчерашнюю, уж смотрим на нее, как на племя незнакомое, а посему чуть-чуть, малость самую, и подозрительное. Может быть, отсюда появляется общее определение «чересчур». Чересчур резки, чересчур самостоятельны, чересчур современны… Думать не хотим! – неожиданно резко закончил он. – Привычно и уютно не желаем думать и вспоминать, что сами были точно такими же, и наши маменьки и папеньки точно так же применяли к нам словцо «чересчур», как мы – к своим детям.

Иван в разговор не вступал, хотя со многим не соглашался. Он был застенчив, в присутствии Толстого слегка робел и предпочитал внимательно слушать, часто говоря себе: «Это надо запомнить», если мысль казалась ему спорной или, наоборот, звучала абсолютом. А Василий Иванович был очень доволен, откровенно радуясь не только приходу дорогого для него человека, но и тому оживлению, которое вдруг прорвалось в Толстом, последнее время находившемся в состоянии суровой отрешенности. И, стремясь поддержать это толстовское воскрешение, эту живость и заинтересованность, старался вести беседу в том же русле.

– Да, юность покидает нас незаметно, уходит, так сказать, на цыпочках, вы правы, – говорил он. – А все же как бы определить ее? Что же это за пора такая, весна-то человеческая? Время испытания идей, поисков и сомнений? А может быть, просто своего места в обществе?

– Это скорее следствия, чем причины, – подумав, сказал Лев Николаевич. – Как определить? Давайте на природу оглянемся, там ведь те же законы. Оглянемся, сравним…

– Со щенками? – неожиданно сказал Иван, густо покраснев.

– Ну, зачем же? – улыбнулся Толстой. – С березой, чтоб обидно не было. Или – с яблоней. Корни исправно гонят соки, дерево наливается силой, крепнет, рвется к солнцу, только – плодов нет. Не отягощены плодами ветви и поэтому с легкостью безмятежной стремятся ввысь, а не никнут к земле, сгибаясь под тяжестью нажитого. Все еще впереди, и каждая веточка, каждый листок знает, что все впереди. Отсюда – спокойствие и гармония; но… – Толстой настороженно поднял палец, – именно от того, что, каждая клеточка знает о своем предначертании, знает и ждет, возникает чувство неудовлетворенности собой. Возникает дисгармония, но не с внешним миром, а внутри себя. Гармония и дисгармония уживаются в юности внутри человека, они еще не вступили в общение с миром, душа еще занята собой, вот почему юность так легко бросается от отчаяния и слез к восторгу и смеху. Стало быть, это такой период в жизни человека, когда душа его принадлежит ему безраздельно, когда она еще не отъединена от него внешними законами общества, их несправедливостью и ограниченностью, когда она еще крылата. Крылата!

– Значит, все-таки к душе вернулись, – сказал Василий Иванович с долей неудовольствия.

На том и кончился тот памятный для Ивана разговор, который, несмотря на всю отвлеченность, окончательно утвердил в нем то, что до сей поры маячило неясно и бесформенно. Но утверждение это он осознал позднее, а тогда лишь слушал, да запоминал, очень польщенный тем, что сам Лев Николаевич назвал его «своим другом Иваном Ивановичем».

Через несколько дней Иван уехал в Тулу получать аттестат.

Ждали его не сразу: еще в пору экзаменов он, случалось, ночевал у акушерки Марии Ивановны. Однако на сей раз он и вовсе не торопился с возвращением: Екатерина Павловна уже забеспокоилась, но тут с проезжим мужиком пришла записка. Иван сообщал, что поступил вольноопределяющимся во вспомогательные войска, а потому прямо из Тулы тотчас же направляется на юг.

…«Долгие проводы – лишние слезы, дорогие мои. Решение мое окончательное, а беспокоиться обо мне нужды нет. Мне положена форма, казенное довольствие и даже жалование, которое я распорядился пересылать в Смоленск, тетушке. Долги надо платить, Вася, так ведь ты меня учил?..»

Долги, конечно, следовало платить, и Василий Иванович говорил об этом постоянно с верой и убеждением, но в этом разе почему-то испугался и кинулся к Толстому за советом, Лев Николаевич внимательно прочитал записку и грустно улыбнулся.

– Вот вам – души прекрасные порывы, а вы тотчас же гасить их собрались. Признаться, от вас этого не ожидал.

– Помилуйте, Лев Николаевич, он ведь мальчишка еще, без средств, без жизненного опыта.

– Какого жизненного опыта? – Толстой недовольно сдвинул брови. – Вашего? Екатерины Павловны? Или, может быть, моего?

– Личного опыта. Житейского, естественно.

– Так личный опыт лично и приобретается, дорогой Василий Иванович. А мы все норовим свой собственный житейский багаж, свои баулы да саквояжи юности в дорогу навязать. И очень обижаемся, когда она от них отказывается. А ей наше с вами не нужно, она своего ищет.

– Значит, отпустить Ивана? – растерянно спросил Василий Иванович.

– Опоздали! – весело засмеялся Лев Николаевич. – Наш Ваня уж, поди, к Харькову подъезжает!..

Тетушка Софья Гавриловна целыми днями раскладывала пасьянсы. Потрясенная семейными трагедиями, неурядицами, неумолимым разлетом молодых Олексиных неведомо куда и неведомо зачем, а главное – запутавшись в таинственных процентах, закладных, векселях и счетах, она окончательно упустила из рук и семью, и дом. Привыкшая к реальным деньгам и почти натуральному хозяйству недавнего – и, увы, такого далекого! – прошлого, Софья Гавриловна не просто проводила время за картами, а, во-первых, загадывала приятные неожиданности и, во-вторых, напряженно изыскивала выход из сложного финансового положения. Она ежедневно принимала старательного Гурия Терентьевича со всякого рода отчетами, ничего в них не понимала, но свято была убеждена, что тихий Сизов предан лично ей всею душою. И это несколько утешало ее.

Гурий Терентьевич Сизов и в самом деле никого не обманывал. Служа верой и правдой и очень уважая хозяйку дома, он старался, как мог, но был от природы ненаходчив, робок и мелочен, а потому ни в какие дела, а тем паче спекуляции вкладывать доверенные ему средства не решался, предпочитая действовать без всякого риска. Но Россия уже сошла со старой, веками накатанной дорожки, уже с кряхтеньем, крайним напряжением сил и бесшабашной удалью переползала на иные, железные, беспощадно холодные пути; старые состояния трещали по всем швам, новые, создавались в считанные месяцы, и в этой азартной перекачке хозяйственного могущества из вялых барских рук в энергичные мужицкие риск был непременным условием борьбы. Между привычным барским и казенным владениями смело вклинивалась третья сила – растущий не по дням, а по часам русский промышленный капитал. Дворянская выкупная деньга сыпалась в карманы тех, кто вынес многовековой естественный отбор, сохранив и ум, и хватку, и уменье видеть завтрашний день, кто прекрасно изучил своих бывших хозяев, противопоставив их рафинированной бестолковости трезвую деловую жестокость. И оставалось класть пасьянсы да загадывать, авось государь, однажды проснувшись, вспомнит тех, чьи шпаги веками охраняли его престол, и издаст закон, по которому бы растерянному потомственному дворянству тек скромный ручеек постоянных субсидий.

– Вы позволите, тетя?

Варя вошла в гостиную, когда Гурий Терентьевич уже удалился, и Софья Гавриловна была одна. Она поверх очков строго посмотрела на Варю, со вздохом смешала упрямые карты и сказала:

– Это какой-то рок: я опять ошиблась с валетом треф.

– Я хочу поговорить с вами, – Варя села напротив, нахмурилась, внутренне готовясь. – Причем очень серьезно, тетя.

– Конечно, конечно. Отчего бы нам и не поговорить?

– Гурий Терентьевич ознакомил меня с текущими делами, – Варя заметно нервничала, старалась говорить спокойно и потому подбирала слова. – Кроме того, я получила письмо… от одного человека. Он досконально изучил наше состояние.

– Да, скверно, – согласилась Софья Гавриловна. – Скажу страшные слова: я в претензии на своих племянников. Возможно, это нехорошо, но им следовало бы изыскать нам помощь.

– От кого вы ждете помощи? У Василия своя семья, Федор – прирожденный бездельник, а Гавриил, по всей вероятности, до сей поры в плену. Нет, дорогая тетушка, сейчас такие времена, что помощи следует ждать не от племянников, а от племянниц.

– Я знаю, но не понимаю, зачем, – важно кивнула тетушка. – Она запутана до чрезвычайности, эта самая эмансипация.

– Боюсь, что вам придется подобрать другое определение, когда вы дослушаете до конца. Я много думала, долго сомневалась и даже, как вам известно, обратилась за поддержкой к богу, – Варя бледно усмехнулась. – Вы были совершенно правы, тетя, когда однажды сказали, что мне пора определиться.

– А я так сказала? – искренне удивилась Софья Гавриловна. – Любопытно, что я при этом имела в виду.

– И я определилась, – не слушая, продолжала Варя. – Я дала согласие, – она потерла ладонью лоб, не столько подыскивая слово, сколько прикрывая глаза. – Словом, я определилась на службу к частному лицу.

– Варя…

– Это – единственный выход, – с нажимом сказала Варя. – Разлетелись все, кто мог летать, но дети остались. Георгий, Наденька, Коля. Мама оставила их на меня, я знаю, что на меня, – Варя судорожно глотнула. – Это – мой долг и крест…

– Варвара! – резко прервала тетушка. – Что, в чем твое решение? Я хочу все знать, потому что я должна все знать.

– Вы заменили нам мать, вы отдали все, что имели, и теперь мой черед, дорогая, милая тетушка, – задрожавшим голосом сказала Варя. – Вы никому ничего не должны – должна только я. И я верну этот долг, даже если меня не примут более ни в одном приличном обществе.

– Варя, Варенька, – Софья Гавриловна суетливо задвигала руками, скрывая дрожь; задетая колода карт соскользнула со столика и веером рассыпалась по полу. – Варя, я, кажется, кое-что начинаю понимать. Если это так, то не делай этого, родная моя, умница моя, умоляю тебя. Ты погубишь себя.

– Я решилась, тетя, – Варя медленно провела ладонью по лицу и впервые подняла на Софью Гавриловну измученные бессонницей, странно постаревшие глаза. – Я уже написала письмо, получила ответ и сегодня вечером выезжаю в Кишинев.

– К кому же, к кому? Неужели… Неужели, к этому… в яблоках?

– Да, к господину Хомякову, тетя.

– Варвара! – тетушка встала, выпрямив спину и гордо откинув седую голову. – Ты не сделаешь этого. Я запрещаю тебе. Ты не смеешь этого делать. Ты – дворянка, Варвара!

– Я – крестьянская дочь, – Варя тоже встала. – Не знаю, смогу ли я остановить коня, но в горящую избу я войти обязана.

Так они стояли друг против друга и смотрели глаза в глаза. Потом Софья Гавриловна закрыла лицо руками, плечи ее судорожно затряслись. Варя изо всех сил закусила губу, но и у нее уже бежали по щекам слезы.

– Мы еще попрощаемся, милая, родная моя тетушка, – тихо сказала она. – Смотрите, как хорошо легли карты: картинками кверху и все – красные.

Софья Гавриловна больше не просила, не умоляла, даже ни о чем не спрашивала. Со слезами и улыбками проводив Варю, жила той же растерянной жизнью, только выслушивала ежедневные пояснения Сизова уже машинально, по укоренившейся привычке. И так продолжалось, пока однажды Софья Гавриловна не получила приглашения от Александры Андреевны Левашевой.

– Дорогая моя, Софья Гавриловна! – хозяйка встретила тетушку очень любезно, дамы расцеловались и тут же прошли в кабинет. – Я побеспокоила вас по весьма серьезному вопросу. Я, видите ли, патронирую добровольные лазареты, существующие на пожертвования, коими полновластно распоряжается мой добрый гений и щедрый жертвователь Роман Трифонович Хомяков: помнится, я имела удовольствие представить его вам.

– Имели, – Софья Гавриловна горько покачала головой.

– Я тревожу вас именно по его просьбе, – продолжала хозяйка. – Эти постоянные хлопоты с лазаретами доставляют массу неприятностей и беспокойств – не знаю, что бы мы делали без Романа Трифоновича! И потом, эта ужасная война, эта кровь и страдания касаются теперь всех нас, всей России. Мой брат князь Сергей Андреевич уже давно там, на полях сражений: он представляет Красный Крест. А сколько молодых людей уже отдало свои жизни! – Левашева вдруг понизила голос. – У меня гостит дальняя родственница по мужу, юная женщина, несчастнейшее существо! Ее муж пал смертью героя при переправе через Дунай, а была она его супругой всего три дня. Три дня счастья, Софья Гавриловна, и на всю жизнь – горя.

– Да, – сказала тетушка. – Кажется, мы вступаем в какой-то слишком торопливый век. В наше время медовый месяц равнялся полугоду. Мы с покойным мужем ездили в Париж…

– А мы с юной вдовой уезжаем в Бухарест, – перебила Левашева, привычно перехватывая разговор в свои руки. – Она хочет отслужить панихиду на могиле мужа, а меня зовут дела. Не хватает госпитальных палаток, медикаментов, врачебного персонала. Всего не хватает, а война только началась. Что-то будет?

– Скверно, – строго сказала Софья Гавриловна. – Мой брат предрекал смену знамен. Я тогда не поняла его, а теперь понимаю. О, как я теперь понимаю его! К сожалению, и на склоне лет понимание плетется где-то позади желаний.

– Простите, бога ради, простите, я позабыла о главном, – спохватилась Левашева. – Сначала – дела, а потом – все остальное, не правда ли? А известия – радостные, и заключаются они в том, что господин Хомяков просит уведомить вас, дорогая, что все ваши векселя и закладные им погашены вместе с процентами, никаких долгов у вас более нет и кредит ваш отныне неограничен. Бумаги о сем он уже выслал со своим курьером, и днями, я полагаю, вы получите… Что с вами, дорогая Софья Гавриловна? Вам дурно? Вы вдруг побледнели…

– Ничего, ничего, благодарю вас, – с трудом сказала Софья Гавриловна. – Жертва. Вот она – жертва. Сколько благородства и сколько безрассудства. Брат говорил о смене знамен: какая чушь! Какая мужская чушь. Пока женщина будет готова на жертву, пока она во имя семьи готова будет отдать самою себя, ничего не случится с этим миром. Решительно ничего: мир в надежных руках. В женских. В нежных женских ручках, Александра Андреевна.

– Да, да, конечно, конечно, – Левашева лихорадочно выдвигала ящички бюро, вороша бумаги, звеня склянками. – Куда-то я засунула кайли. Прекрасные немецкие капли…

– Благодарю вас, Александра Андреевна, не надобно никаких капель, – Софья Гавриловна тяжело поднялась с кресла. – Извините, домой, домой. Если возможно, экипаж, пожалуйста.

– Конечно, конечно! – Левашева распорядилась, чтобы экипаж подали к подъезду. – Мне так жаль, право, что вы уезжаете. Нет, нет, я понимаю, понимаю, но я мечтала представить вам Лору… Валерию Павловну Тюрберт, эту несчастную юную вдову. Мы с детства звали ее Лорой, так уж почему-то повелось…

– Нет, не могу, уж извините, – Софья Гавриловна с трудом, медленно шла к дверям, Левашева заботливо поддерживала ее. – Слишком много новостей, дорогая Александра Андреевна. Слишком много для моего старого сердца.

– Я сейчас же пошлю за врачом.

– Ни в коем случае, – строго сказала тетушка. – Я всегда лечусь сама и лечу других. Знаете, у меня есть чудная книга: Лечебник. Там указаны все известные болезни и рецепты. И я всегда пользовала и семью, и дворню, и знакомых. Ко мне даже приезжали издалека. Правда, сейчас появилась масса новых болезней.

– Позвольте хотя бы проводить вас до дома.

– Ни в коем случае, – повторила тетушка, мягко, но настойчиво отводя руки Александры Андреевны. – Пасьянс.

– Что? – растерянно спросила Левашева.

– Пасьянс, – Софья Гавриловна убежденно покивала головой. – У меня никогда в жизни не сходился пасьянс. Никогда. А сегодня вдруг сошелся, представляете? Но какой ценой. Какой ценой, Александра Андреевна, какой ценой!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю