Текст книги "Сестра моя, жизнь"
Автор книги: Борис Пастернак
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Борис Пастернак
Сестра моя, жизнь
Повесть наших отцов
Точно повесть
Из века Стюартов,
Отдаленней, чем Пушкин,
И видится
Точно во сне.
Из поэмы «Девятьсот пятый год».
* * *
«…Я родился в Москве, 29-го января ст. стиля 1890 года. Многим, если не всем, обязан отцу, академику живописи Леониду Осиповичу Пастернаку, и матери, превосходной пианистке…»
Борис Пастернак.
Автобиография. 1924
Морозной ночью с 29 на 30 января (10 февраля) 1890 года у Леонида Пастернака и Розалии Исидоровны Кауфман родился первенец, которого назвали Борисом. Это было в Москве, в доме, который и поныне стоит на углу 2-й Тверской-Ямской и Оружейного переулка в глубине Триумфальной площади. День его рождения пришелся на день гибели Пушкина, по церковному календарю это – день памяти преподобного Ефрема Сирина, великого раннехристианского учителя церкви и поэта IV века.
Леонид Осипович Пастернак был человеком яркого таланта, сочетавшегося с настойчивостью и трудолюбием. В необеспеченной семье молодого живописца и пианистки искусство сливалось с домашним обиходом, художник успевал зарисовывать все, что видел на улицах, артистических вечерах и собраниях. Радостное художественное начало отца бессознательно и глубоко вошло в сознание Бориса и во многом определило его творческие задатки.
* * *
«…Папа, его блеск, его фантастическое владенье формой, его глаз, как почти ни у кого из современников, легкость его мастерства, его способность играючи охватывать по нескольку работ в день и несоответственная малость его признания…»
Борис Пастернак – Ольге Фрейденберг
Из письма 30 ноября 1948
«…Это отношение к жизни, то есть удивление перед тем, как я счастлив и какой подарок – существование, у меня от отца: очарованность действительностью и природой была главным нервом его реализма и технического владения формой…»
Борис Пастернак – Жозефине Пастернак
Из письма 16 мая 1958
К моменту своего замужества Роза Кауфман была уже известной пианисткой, училась в Вене у знаменитого профессора Теодора Лешетицкого и в свои 22 года после концертных поездок по России, Австрии и Польше заняла место профессора в Одесском отделении Петербургской консерватории. Голос рояля был неотъемлемой частью жизни семьи.
* * *
«…Мама была великолепной пианисткой, именно воспоминание о ней, о ее игре, о ее обращении с музыкой, о месте, которое она ей так просто отводила в обиходе, дало мне в руки то большое мерило, которого не выдерживали потом все последующие мои наблюдения…»
Борис Пастернак – Жозефине Пастернак
Из письма 16 мая 1958
Дом, где снимали квартиру Пастернаки, принадлежал купцу Веденееву, при нем был обширный двор и столярные мастерские. Тут начинались ямские слободы и цены были не так высоки, как в центральной части города. К столетию со дня рождения Бориса Пастернака на доме была повешена мемориальная доска.
Через год семья перебралась в дом Лыжина, находившийся по соседству, напротив здания духовной семинарии в Оружейном переулке.
* * *
«…Необъяснимым образом что-то запомнилось из осенних прогулок с кормилицей по семинарскому парку. Размокшие дорожки под кучами опавших листьев, пруды, насыпные горки и крашеные рогатки семинарии, игры и побоища гогочущих семинаристов на больших переменах.
Прямо напротив ворот семинарии стоял каменный двухэтажный дом с двором для извозчиков и нашею квартирой над воротами в арке их сводчатого перекрытия.
Ощущения младенчества складывались из элементов испуга и восторга. Сказочностью красок они восходили к двум центральным образам, надо всем господствовавшим и все объединявшим. К образу медвежьих чучел в экипажных заведениях Каретного ряда и к образу добряка великана, сутулого, косматого, глухо басившего книгоиздателя П.П. Кончаловского, к его семье и к рисункам карандашом, пером и тушью Серова, Врубеля, моего отца и братьев Васнецовых, висевшим в комнатах его квартиры.
Околоток был самый подозрительный – Тверские-Ямские, Труба, переулки Цветного. То и дело оттаскивали за руку. Чего-то не надо было знать, что-то не следовало слышать. Но няни и мамки не терпели одиночества, и тогда пестрое общество окружало нас. И в полдень учили конных жандармов на открытом плацу Знаменских казарм.
Из этого общения с нищими и странницами, по соседству с миром отверженных и их историй и истерик на близких бульварах я преждевременно рано на всю жизнь вынес пугающую до замирания жалость к женщине и еще более нестерпимую жалость к родителям, которые умрут раньше меня и ради избавления которых от мук ада я должен совершить что-то неслыханно светлое, небывалое».
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
Борис был старшим ребенком в семье, его окружало пристальное и трепетное внимание, от него ждали успехов, он привык быть первым, остро переживал неудачи и заимствовал от матери ее душевную глубину и обостренную чувствительность.
В феврале 1893 года родился второй сын Александр. В доме появилась няня Акулина Гавриловна Михалина, из простых крестьян, человек высокой духовной культуры и глубокой веры. Она приобщила маленького Борю к православию.
* * *
«…Я был крещен своей няней в младенчестве, но из-за ограничений, которым подвергались евреи, и к тому же в семье, которая, благодаря художественным заслугам отца, была от них избавлена и пользовалась определенной известностью, это вызывало некоторые осложнения и оставалось всегда душевной полутайной, предметом редкого и исключительного вдохновения, а отнюдь не спокойной привычкой. В этом, я думаю, источник моего своеобразия…»
Борис Пастернак – Жаклин де Пруайяр.
Из письма 2 мая 1959
(перевод с французского).
* * *
Не как люди, не еженедельно
Не всегда, в столетье раза два
Я молил Тебя: членораздельно
Повтори творящие слова.
И Тебе ж невыносимы смеси
Откровений и людских неволь.
Как же хочешь Ты, чтоб я был весел?
С чем бы стал Ты есть земную соль?
1915
Детская память жадно впитала в себя церковные напевы и слова богослужений, безотчетно создавая чувство близости Христу и мистерии Его личности. Тщательно таимое, остающееся предметом жажды и источником вдохновения, – это чувство никогда его не оставляло.
* * *
«…Недоступно высокое небо наклонялось низко-низко к ним в детскую макушкой в нянюшкин подол, когда няня рассказывала что-нибудь божественное, и становилось близким и ручным, как верхушки орешника, когда его ветки нагибают в оврагах и обирают орехи. Оно как бы окуналось у них в детской в таз с позолотой и, искупавшись в огне и золоте, превращалось в заутреню или обедню в маленькой переулочной церквушке, куда няня его водила. Там звезды небесные становились лампадками, Боженька – батюшкой и все размещались на должности более и менее по способностям…».
Борис Пастернак.
Из романа «Доктор Живаго»
Незаурядное художественное дарование Л.О. Пастернака и полученное в Мюнхенской королевской Академии образование позволяли ему с успехом участвовать в выставках и давать уроки живописи и свободного рисунка с натуры. В 1893 году он получил приглашение войти в состав преподавателей Московского училища живописи.
* * *
«…Когда мне было три года, переехали на казенную квартиру при доме Училища живописи, ваяния и зодчества на Мясницкой против Почтамта. Квартира помещалась во флигеле внутри двора, вне главного здания.
Главное здание, старинное и красивое, было во многих отношениях замечательно. Пожар двенадцатого года пощадил его. Веком раньше, при Екатерине, дом давал тайное убежище масонской ложе. Боковое закругление на углу Мясницкой и Юшкова переулка заключало полукруглый балкон с колоннами. Вместительная площадка балкона нишею входила в стену и сообщалась с актовым залом Училища. С балкона было видно насквозь продолжение Мясницкой, убегавшей вдаль к вокзалам…
Во дворе, против калитки в небольшой сад с очень старыми деревьями, среди надворных построек, служб и сараев возвышался флигель. В подвале внизу отпускали горячие завтраки учащимся. На лестнице стоял вечный чад пирожков на сале и жареных котлет. На следующей площадке была дверь в нашу квартиру…
Два первые десятилетия моей жизни сильно отличаются одно от другого. В девяностых годах Москва еще сохраняла свой старый облик живописного до сказочности захолустья с легендарными чертами третьего Рима или былинного стольного града и всем великолепием своих знаменитых сорока сороков. Были в силе старые обычаи. Осенью в Юшковом переулке, куда выходил двор Училища, во дворе церкви Флора и Лавра, считавшихся покровителями коневодства, производилось освящение лошадей, и ими, вместе с приводившими их на освящение кучерами и конюхами, наводнялся весь переулок до ворот Училища, как в конную ярмарку…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
* * *
В детстве, я как сейчас еще помню,
Высунешься, бывало, в окно,
В переулке, как в каменоломне,
Под деревьями в полдень темно.
Тротуар, мостовую, подвалы,
Церковь слева, ее купола,
Тень двойных тополей покрывала
От начала стены до угла.
За калитку дорожки глухие
Уводили в запущенный сад,
И присутствие женской стихии
Облекало загадкой уклад…
Из стихотворения
«Женщины в детстве», 1958
С годами семья становилась все более заметной в артистической жизни Москвы. После нескольких блестящих концертных сезонов мать, за редкими исключениями, почти перестала выступать перед публикой, посвятив себя заботам о муже и детях, которых вскоре стало четверо. Это не было отказом от профессии, она играла ежедневно и помногу часов, ее уроки музыки были существенным подспорьем в бюджете семьи. Дома устраивались музыкальные вечера. На них бывали приезжие музыканты, писатели и художники. В ближайший круг друзей и сотрудников по Училищу входили Н.Н. Ге, В.Д. Поленов, И.И. Левитан, В.А. Серов. Борис Пастернак считал обстановку родительского дома основой своего художественного становления.
* * *
«…Я сын художника, искусство и больших людей видел с первых дней и к высокому и исключительному привык относиться как к природе, как к живой норме. Социально, в общежитии оно для меня от рождения слилось с обиходом…»
Борис Пастернак – Михаилу Фроману
Из письма 17 июня 1927
В древнегреческом мифе о Ганимеде, которого Зевс в образе орла мальчиком вознес на небо и сделал виночерпием богов, Пастернак видел символику детства, как «заглавного интеграционного ядра» всей последующей жизни.
* * *
«Воспитанная на никем потом не повторенной требовательности, на сверхчеловечестве дел и задач, она „античность“ совершенно не знала сверхчеловечества как личного аффекта. От этого она была застрахована тем, что всю дозу необычного, заключающуюся в мире, целиком прописывала детству. И, когда по ее приеме человек гигантскими шагами вступал в гигантскую действительность, поступь и обстановка считались обычными».
Борис Пастернак.
Из повести «Охранная грамота»
* * *
Я рос. Меня, как Ганимеда,
Несли ненастья, сны несли.
Как крылья, отрастали беды
И отделяли от земли.
Я рос. И повечерий тканых
Меня фата обволокла.
Напутствуем вином в стаканах,
Игрой печального стекла,
Я рос, и вот уж жар предплечий
Студит объятие орла.
Дни далеко, когда предтечей,
Любовь, ты надо мной плыла.
Но разве мы не в том же небе?
На то и прелесть высоты,
Что, как себя отпевший лебедь,
С орлом плечо к плечу и ты.
1913, 1928
В 1893 году Л.О. Пастернак участвовал в Передвижной выставке большой картиной «Дебютантка». В Москве выставка была размещена в залах Училища живописи. Перед открытием экспозицию осматривали художники и приглашенные. Приезжал Лев Толстой. Он остановился около «Дебютантки», имя художника было ему уже знакомо. Он сказал, что следит за его талантом. Ошалевшего от радости художника представили Толстому. В это время он работал над акварелями к «Войне и миру» и мечтал об авторских разъяснениях. В один из вечеров Пастернак с женой пришли к Толстому в Хамовники. Иллюстрации к «Войне и миру» были встречены с восторгом.
* * *
«…23 ноября „1894 года“… Левочка, Таня и Маша уехали к Пастернаку слушать музыку. Играет его жена с Гржимали и Брандуковым».
Софья Андреевна Толстая.
Из «Дневника»
* * *
«…„Эту“ ночь я прекрасно помню. Посреди нее я проснулся от сладкой щемящей муки, в такой мере ранее не испытанной. Я закричал и заплакал от тоски и страха. Но музыка заглушала мои слезы, и только когда разбудившую меня часть трио доиграли до конца, меня услышали. Занавеска, за которой я лежал и которая разделяла комнату надвое, раздвинулась. Показалась мать, склонилась надо мной и быстро меня успокоила. Наверное меня вынесли к гостям, или может быть, сквозь раму открытой двери я увидел гостиную. Она полна была табачного дыма. Мигали ресницами свечи, точно он ел им глаза. Они ярко освещали лакированное дерево скрипки и виолончели. Чернел рояль. Чернели сюртуки мужчин. Дамы до плеч высовывались из платьев, как именинные цветы из цветочных корзин. С кольцами дыма сливались седины двух или трех стариков…
Эта ночь межевою вехой пролегла между беспамятностью младенчества и моим дальнейшим детством. С нее пришла в действие моя память и заработало сознание, отныне без больших перерывов и провалов, как у взрослого…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
В сентябре 1898 года Л.О. Пастернак по приглашению Л. Толстого ездил в Ясную Поляну. Ему было предложено иллюстрировать новый роман Толстого «Воскресенье».
* * *
«…Роман по мере окончательной отделки глава за главой печатался в журнале „Нива“, у петербургского издателя Маркса. Работа была лихорадочная. Я помню отцову спешку. Номера журнала выходили регулярно, без опоздания. Надо было поспеть к сроку каждого.
Толстой задерживал корректуры и в них все переделывал. Возникала опасность, что рисунки к начальному тексту разойдутся с его последующими изменениями. Но отец делал зарисовки там же, откуда писатель черпал свои наблюдения, – в суде, пересыльной тюрьме, в деревне, на железной дороге. От опасности отступлений спасал запас живых подробностей, общность реалистического смысла…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
Сад, окружавший флигель, зимой тонул в снегу. Дорожки чистили. Их окружали плотные белые стены сугробов. И всегда, в течение жизни, зимняя расчистка снега напоминала Пастернаку времена его детства. Воспоминания о наслаждении, которое доставляли игры со свежевыпавшим снегом во дворе, он передал герою своего романа «Доктор Живаго», который принимал участие в расчистке заметенной железной дороги.
* * *
«…Когда в светлом, галуном обшитом башлыке и тулупчике на крючках, туго ушитых в курчавую, черными колечками завивавшуюся овчину, маленький Юра кроил на дворе из такого же ослепительного снега пирамиды и кубы, сливочные торты, крепости и пещерные города! Ах, как вкусно было тогда жить на свете, какое все кругом было заглядение и объядение!»
* * *
О детство! Ковш душевной глуби!
О всех лесов абориген,
Корнями вросший в самолюбье,
Мой вдохновитель, мой регент!
Из стихотворения «Клеветникам», 1917
В детскую память глубоко вошли елки, рождественский сочельник, зимние праздники дома и у знакомых, с маскарадами, свечами, изготовлением игрушек и подарками. Рождественская елка – для Пастернака стала символом детства. Воспоминаниям о елках и подаренных на Рождество первых детских книжках посвящено несколько стихотворений.
Жизнь
Ты вправлена в славу, осыпана хвоей,
Закапана воском и шарком
Паркетов и фрейлин, тупею в упое
От запаха краски подарков.
Со дней переплетов под лампой о крысах,
Орехах, балах, колымагах
Не выдохся спирт колеров и не высох
Туман клеевой на бумагах.
1918–1919
Вальс со слезой
Как я люблю ее в первые дни
Только что из лесу или с метели!
Ветки неловкости не одолели.
Нитки ленивые, без суетни
Медленно переливая на теле,
Виснут серебряною канителью.
Пень под глухой пеленой простыни.
Озолотите ее, осчастливьте, —
И не смигнет, но стыдливая скромница
В фольге лиловой и синей финифти
Вам до скончания века запомнится.
Как я люблю ее в первые дни,
Всю в паутине или в тени.
Только в примерке звезды и флаги,
И в бонбоньерки не клали малаги[2]2
Малага – сорт изюма, который клали в небольшие картонные коробочки елочных игрушек (бонбоньерки).
[Закрыть].
Свечки не свечки, даже они
Штифтики грима, а не огни.
Это волнующаяся актриса
С самыми близкими в день бенефиса.
Как я люблю ее в первые дни
Перед кулисами в кучке родни!
Яблоне – яблоки, елочке – шишки.
Только не этой. Эта в покое,
Эта совсем не такого покроя.
Это – отмеченная избранница.
Вечер ее вековечно протянется.
Этой нимало не страшно пословицы.
Ей небывалая участь готовится:
В золоте яблок, как к небу пророк[3]3
Имеется в виду вознесение на небо Ильи-пророка на огненной колеснице.
[Закрыть],
Огненной гостьей взмыть в потолок.
Как я люблю ее в первые дни,
Когда о елке толки одни!
1941
Вальс с чертовщиной
Только заслышу польку вдали,
Кажется, вижу в замочную скважину:
Лампы задули, сдвинули стулья,
Пчелками кверху порх фитили,
Масок и ряженых движется улей.
Это за щелкой елку зажгли.
Великолепие выше сил
Туши, и сепии, и белил,
Синих, пунцовых и золотых
Львов и танцоров, львиц и франтих.
Реянье блузок, пенье дверей,
Рев карапузов, смех матерей,
Финики, книги, игры, нуга,
Иглы, ковриги, скачки, бега.
В этой зловещей сладкой тайге
Люди и вещи на равной ноге.
Этого бора вкусный цукат
К шапок разбору рвут нарасхват.
Душно от лакомств. Елка в поту
Клеем и лаком пьет темноту.
Все разметала, всем истекла,
Вся из металла и из стекла.
Искрится сало, брызжет смола
Звездами в залу и зеркала
И догорает до тла. Мгла.
Мало-помалу толпою усталой
Гости выходят из-за стола.
Шали, и боты, и башлыки.
Вечно куда-нибудь их занапастишь!
Ставни, ворота и дверь на крюки.
В верхнюю комнату форточку настежь.
Улицы зимней синий испуг.
Время пред третьими петухами.
И возникающий в форточной раме
Дух сквозняка, задувающий пламя,
Свечка за свечкой явственно вслух:
Фук. Фук. Фук. Фук.
1941
Лишь только в Училище живописи кончались занятия, Пастернаки уезжали на юг. Поезд, Одесса, выезд на приморскую дачу приносили чувство свободы. Снимали дачу на Среднем Фонтане. Море было под обрывистым берегом, и его присутствие ощущалось все время. Л.О. Пастернак, как и его жена, были отсюда родом, еще живы были их родители и многочисленные родственники, к которым возили показать своих детей. Особенно близки были с семьею младшей сестры Леонида Осиповича Анной Осиповной Фрейденберг, ее мужем и детьми. На даче жили вместе с ними. Оля Фрейденберг, двоюродная сестра и ровесница Бори, вспоминала об этом времени:
* * *
«…Летом я всегда у дяди Ленчика на даче. Море. В комнатах пахнет чужим. По вечерам абажур. Тысячи мошек кружатся вокруг света… Боря очень нежный, но я его не люблю… Но Боря любит и прощает. Я гуляю с меньшим кузеном, Шуркой, и тот, затащив меня в кусты, колотит, а выручает всегда Боря; однако я предпочитаю Шурку.
Мы играем в саду. Запах гелиотропа и лилий, пахучий, на всю жизнь безвозвратный. Там кусты, и в них копошимся мы, дети; это лианы, это дремучие леса, это тени зарослей и листвы… Там – первый театр. Я сочиняю патетические трагедии, а Шурка, ленивый и апатичный, нами избиваем. Мы играем, и Боря и я – одно. Мы безусловно понимаем друг друга…».
Ольга Фрейденберг.
Из «Записок»
* * *
Приедается всё.
Лишь тебе не дано примелькаться.
Дни проходят,
И годы проходят,
И тысячи, тысячи лет.
В белой рьяности волн,
Прячась
В белую пряность акаций
Может, ты-то их,
Море,
И сводишь, и сводишь на нет.
Ты на куче сетей.
Ты курлычешь,
Как ключ, балагуря,
И, как прядь за ушком,
Чуть щекочет струя за кормой.
Ты в гостях у детей.
Но какою неслыханной бурей
Отзываешься ты,
Когда даль тебя кличет домой!..
Из поэмы «Девятьсот пятый год»
* * *
Илистых плавней желтый янтарь,
Блеск чернозема.
Жители чинят снасть, инвентарь,
Лодки, паромы.
В этих низовьях ночи – восторг,
Светлые зори.
Пеной по отмели шорх – шорх
Черное море…
Было ли это? Какой это стиль?
Где эти годы?
Можно ль вернуть эту жизнь, эту быль,
Эту свободу?
Из стихотворения «В низовьях», 1943
* * *
«…Весной 1903 года отец снял дачу в Оболенском, близ Малоярославца, по Брянской, ныне – Киевской железной дороге. Дачным соседом нашим оказался Скрябин. Мы и Скрябины тогда еще не были знакомы домами.
Дачи стояли на бугре вдоль лесной опушки, в отдалении друг от друга. На дачу приехали, как водится, рано утром. Солнце дробилось в лесной листве, низко свешивавшейся над домом. Расшивали и пороли рогожные тюки. Из них тащили спальные принадлежности, запасы провизии, вынимали сковороды, ведра. Я убежал в лес.
Боже и Господи сил, чем он в то утро был полон! Его по всем направлениям пронизывало солнце, лесная движущаяся тень то так, то сяк все время поправляла на нем шапку, на его подымающихся и опускающихся ветвях птицы заливались тем всегда неожиданным чириканьем, к которому никогда нельзя привыкнуть, которое поначалу порывисто громко, а потом постепенно затихает и которое горячей и частой своей настойчивостью похоже на деревья вдаль уходящей чащи. И совершенно так же, как чередовались в лесу свет и тень и перелетали с ветки на ветку и пели птицы, носились и раскатывались по нему куски и отрывки Третьей симфонии или Божественной поэмы, которую в фортепианном выражении сочиняли на соседней даче…
Предполагалось, что сочинявший такую музыку человек понимает, кто он такой, и после работы бывает просветленно ясен и отдохновенно спокоен, как Бог, в день седьмый почивший от дел своих. Таким он и оказался…
Он спорил с отцом о жизни, об искусстве, добре и зле, нападал на Толстого, проповедовал сверхчеловека, аморализм, ницшеанство. В одном они были согласны – во взглядах на сущность искусства и задачи мастерства. Во всем остальном расходились…
…Скрябин покорял меня свежестью своего духа. Я любил его до безумия…
Я уже и раньше, до лета в Оболенском, немного бренчал на рояле и с грехом пополам подбирал что-то свое. Теперь, под влиянием обожания, которое я питал к Скрябину, тяга к импровизациям и сочинительству разгорелась у меня до страсти. С этой осени я шесть следующих лет, все гимназические годы, отдал основательному изучению теории композиции, сперва под наблюдением тогдашнего теоретика музыки и критика благороднейшего Ю.Д. Энгеля, а потом под руководством профессора Р.М. Глиэра…».
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
* * *
«…В ту осень возвращение наше в город было задержано несчастным случаем со мной. Отец задумал картину „В ночное“. На ней изображались девушки из села Бочарова, на закате верхом во весь опор гнавшие табун в болотистые луга под нашим холмом. Увязавшись однажды за ними, я на прыжке через широкий ручей свалился с разомчавшейся лошади и сломал себе ногу, сросшуюся с укорочением, что освобождало меня впоследствии от военной службы при всех призывах…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
* * *
«…Борюша вчера слетел с лошади, и переломила ему лошадь бедро; к счастью, тут же был Гольдингер (хирург он), и бережно его уложили и перенесли. Немедленно вызвали хирурга хорошего (ассистента бывшего Боброва) и наложили ему гипсовую повязку и т. д. Слава Богу. Это случилось, когда я писал этюд с баб верхом и, на несчастье, он сел на неоседланную, а та, на грех, с горы стала шибко нести его, он потерял равновесие – вообразите, мы видели все это, как он под нее, и табун пронесся над ним, – о Господи, Господи!.. Сейчас сутки, как повязка сделана. Врачи успокаивают, что все прекрасно и только придется полежать в постели 6 недель…»
Л.О. Пастернак – П.Д. Эттингеру
Из письма 8 августа 1903
Но на следующий день поднялась температура, мальчик бредил. Отец ездил за врачом в Малоярославец. Человек удивительной отзывчивости, которая характеризовала лучших уездных врачей в России, Николай Матвеевич Петров сумел остановить начавшееся воспаление. «Врачом он был от Бога, – пишет о нем его внучка М.А. Тарковская. – У него была замечательная интуиция, которая сочеталась с опытом и знаниями, мягкие и точные руки хирурга».
Отмечая десятилетие со дня своего падения с лошади, Пастернак связал свою вынужденную беспомощность и неподвижность с пробуждением «вкуса творчества» и началом своих занятий музыкой.
* * *
«…Вот как сейчас лежит он в своей незатвердевшей гипсовой повязке, и через его бред проносятся трехдольные синкопированные ритмы галопа и падения. Отныне ритм будет событием для него, и обратно, события станут ритмами; мелодия же, тональность и гармония – обстановкою и веществом событья. Еще накануне, помнится, я не представлял себе вкуса творчества. Существовали только произведения, как внушенные состояния, которые оставалось только испытать на себе. И первое пробуждение в ортопедических путах принесло с собою новое: способность распоряжаться непрошенным, начинать собою то, что до тех пор приходило без начала и при первом обнаружении стояло уже тут, как природа…»
Борис Пастернак.
«Сейчас я сидел у раскрытого окна…», 1913
Чудесное спасение стало новым рождением, на мистические переживания наталкивал отмечавшийся в тот день, 6 августа, праздник Преображения Господня, одного из самых вдохновенных событий Евангелия. В память об этом, ровно через 50 лет, в августе 1953 года Пастернак написал стихотворение:
Я вспомнил, по какому поводу
Слегка увлажнена подушка.
Мне снилось, что ко мне на проводы
Шли по лесу вы друг за дружкой.
Вы шли толпою, врозь и парами,
Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня
Шестое августа по старому,
Преображение Господне.
Из стихотворения «Август», 1953
Скрябин перед своим отъездом за границу, за несколько дней до нового 1904 года, приходил к Пастернакам прощаться.
* * *
Мне четырнадцать лет.
Вхутемас
Еще – школа ваянья.
В том крыле, где рабфак[4]4
Училище живописи, ваяния и зодчества после революции было переименовано в Высшие художественные мастерские (ВХУТЕМАС), отдельный факультет, расположенный в крыле здания, где раньше находилась мастерская Л.О. Пастернака, был предоставлен учащимся пролетарского происхождения (рабфак).
[Закрыть],
Наверху,
Мастерская отца.
В расстояньи версты,
Где столетняя пыль на Диане
И холсты,
Наша дверь.
Пол из плит,
И на плитах грязца.
Это – дебри зимы.
С декабря воцаряются лампы.
Порт-Артур уже сдан[5]5
Сдача Порт-Артура определила поражение в Русско-Японской войне 1904–1905 гг.
[Закрыть],
Но идут в океан крейсера,
Шлют войска,
Ждут эскадр,
И на старое зданье почтамта
Смотрят сумерки,
Краски,
Палитры
И профессора.
Сколько типов и лиц!
Вот душевнобольной.
Вот тупица.
В этом теплится что-то.
А вот совершенный щенок.
В классах яблоку негде упасть
И жара как в теплице.
Звон у Флора и Лавра
Сливается
С шарканьем ног.
Как-то раз,
Когда шум за стеной,
Как прибой, неослабен,
Омут комнат недвижен
И улица газом жива, —
Раздается звонок,
Голоса приближаются:
Скрябин.
О, куда мне бежать
От шагов моего божества!
Близость праздничных дней.
Четвертные.
Конец полугодья.
Искрясь струнным нутром,
Дни и ночи
Открыт инструмент.
Сочиняй хоть с утра,
Дни идут.
Рождество на исходе.
Сколько отдано елкам!
И хоть бы вот столько взамен.
Борис Пастернак.
Из поэмы «Девятьсот пятый год»
* * *
«…Гимназистом третьего или четвертого класса я по бесплатному билету, предоставленному дядею, начальником петербургской товарной станции Николаевской железной дороги, один ездил в Петербург на рождественские каникулы. Целые дни я бродил по улицам бессмертного города, точно ногами и глазами пожирая какую-то гениальную каменную книгу, а по вечерам пропадал в театре Комиссаржевской. Я был отравлен новейшей литературой, бредил Андреем Белым, Гамсуном, Пшибышевским…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
* * *
И спящий Петербург огромен,
И в каждой из его ячей
Скрывается живой феномен:
Безмолвный говор мелочей.
Пыхтят пары, грохочут тени,
Стучит и дышит машинизм.
Земля – планета совпадений.
Стеченье фактов любит жизнь.
В ту ночь, нагрянув не по делу,
Кому-то кто-то что-то бурк —
И юрк во тьму, и вскоре Белый
Задумывает «Петербург».
В ту ночь, типичный петербуржец,
Ей посвящает слух и слог
Кругам артисток и натурщиц
Еще малоизвестный Блок.
Ни с кем не знаясь, не знакомясь,
Дыша в ту ночь одним чутьем,
Они в ней открывают помесь
Обетованья с забытьем.
Из первоначального варианта
стихотворения «9-е января», 1925
Сразу после нового года пришли известия о сдаче Порт-Артура, предрешившего исход Русско-Японской войны. О Кровавом воскресенье, то есть расстреле мирной демонстрации 9 января в Петербурге, заговорили в первые дни возобновившихся занятий в гимназии. Волновались учебные заведения. Не ходили трамваи. А.Л. Пастернак вспоминал о потрясшем всех убийстве великого князя, случившемся 4 февраля 1905 года:
* * *
«…Утром стоял я с отцом после завтрака у нашего большого окна в столовой. Вдруг в чистом, хрустально-прозрачном… морозном воздухе раздался непонятный, объемный, густой и оглушающий… воздушный удар. Отец, в прошлом артиллерист, сказал, что нет, нет – это не пушка! Скорее похоже на какой-нибудь взрыв, и большой силы… Через несколько часов, не помню как и от кого, мы узнали, что была брошена бомба в экипаж великого князя Сергея Александровича; он был попечителем училища, несколько раз я видел его на выставках, в классах училища… Именно потому, вероятно, он был для меня – да и вообще для нашей семьи… – не абстрактным именем…, а человеком, реально живущим…»
А.Л. Пастернак. Воспоминания
Снег идет третий день.
Он идет еще под вечер.
За ночь
Проясняется.
Утром —
Громовый раскат из Кремля:
Попечитель училища…
Насмерть…
Сергей Александрыч…
Я грозу полюбил
В эти первые дни февраля.
Из поэмы «Девятьсот пятый год»
Город становился центром революционных событий. В гимназии обстановка осложнялась уходом директора, ученики старших классов, начиная с 6-го, в котором был Пастернак, устроили общее совещание в зале, остановившее занятия. С начала октября стало опасно ходить по улицам, и с 15 октября занятия прекратились вовсе. Шли студенческие волнения, забастовки типографий, служащих трамваев, булочников. Разгоны собраний нагайками и выстрелами вызывали ответное вооружение студенческих и рабочих дружин. Вспоминая эти месяцы в поэме «Девятьсот пятый год», Пастернак несколькими штрихами рисует обстановку в гимназии:
* * *
Мы играем в снежки.
Мы их мнем из валящихся с неба
Единиц,
И снежинок,
И толков, присущих поре.
Этот оползень царств,
Это пьяное паданье снега —
Гимназический двор
На углу Поварской
В январе.
Что ни день, то метель.
Те, что в партии,
Смотрят орлами.
Это в старших.
А мы
Безнаказанно греку дерзим.
Ставим парты к стене,
На уроках играем в парламент
И витаем в мечтах
В нелегальном районе Грузин.
Привычная жизнь остановилась. К шуму и крикам на улицах примешивался треск выстрелов. Л.О. Пастернак рисовал демонстрации и их разгон, агитаторов, говоривших с балкона Училища. В те же сутки, что был издан «Манифест» 17 октября с обещанием политических свобод, был убит студент Высшего Технического училища Э. Бауман.
* * *
«…Его хоронила вся Москва 20 октября. Эти похороны мне запомнились, как врезанные в память. Мы, вся наша семья, кроме девочек, стояли, среди других из Училища, на балконе, между вздымающихся вверх колонн… Мы стояли черными неподвижными статистами и зрителями одновременно, потому что перед нами, под нами проходила в течение многих часов однообразная черная широкая лента шеренг мерно шагающих, молчащих и поникших людей, одна за другой, каждая по десять, кажется, человек… во всю ширину Мясницкой, мимо нас, к Лубянской площади.