Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Борис Зайцев
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
НОВЫЙ ДЕНЬ
И стерегут, и мстят мне оба,
И оба говорят мне мертвым языком
О тайнах вечности и гроба.
А. Пушкин. I
Было тепло, солнце светило. Леночка с холодом в ногах и падающим сердцем, взбежала на крыльцо старенького дома У дороги, наискосок барских оранжерей. Здесь помещалась ранее контора, жил отец, правил имением; а ныне поселилась Катерина Степановна, сестра мужа покойного; с нею и Оля.
Катерина Степановна высокая, худая, усталая женщина с землистым лицом и загрубелыми руками, стирала в сенцах, в небольшом корыте.
– А, это ты! Наконец-то. Дочь давно ждет.
– Ну, ну, как? – Леночка задохнулась, поцеловала ее во влажный, желтоватый лоб. – Что Оля?
– Да ничего, поправляется. Сейчас кофточку ей кончу и приду.
Отвернувшись, стала достирывать, а Леночка распахнула дверь – там пахло слегка затхлостью, чем-то старым, давно знакомым – быстро прошла в комнатку за перегородкой. На постели с завязанным горлом, сидела худенькая девочка лет восьми, и вязала. Увидев мать, чуть побледнела, опустила руки со спицами.
– Мамуля… – лицо ее стало напряженным, глаза заблестели. Видимо, сдерживалась. Но Леночка бросилась, обняла и сама заплакала. Теплая грудь ее волновалась. Простые, карие глаза сияли.
– Радость моя, золотой мой ребенок. Ну, слава Богу, мой, мой…
– Я все думала, мамуля, приедешь ли… – шептала девочка.
– Гостинчика тебе привезла, вот… яблок, шоколаду, и еще гребеночку.
Успокоившись немного, стала ее расспрашивать, рассматривать. Оля, ей казалось, похудела, повзрослела. Что-то почти важное появилось в глазах.
– Мы с тетей Катей все сами делаем. Ей теперь только труднее, что я больная. Но я скоро выздоровлю.
Леночка заставила ее тотчас же съесть кусочек шоколаду. Оля отгрызла. Остальное спрятала в шкатулку.
– Это в другой раз. Буду есть и тебя любить.
Вошла Катерина Степановна, ополоснула руки, заглянула в дверь.
– Ну, нежничает уж мамаша с дочкой.
– Катя, ты представить себе не можешь, как я испугалась, когда Федора ко мне в Москве пришла, стала рассказывать. Невесть что подумалось.
– Я уж тебя знаю. А просто была у девочки жаба и инфлуэнца. Да и по тебе скучает. Проголодалась, небось, с дороги-то? Вздую самовар, ради приезда… а там уж сама действуй. Мы тут люди чернорабочие. Все сами. На ногах с утра до вечера.
Она громко вздохнула и опять вышла.
– Тетя Катя очень устает, – тихо сказала девочка,—
НО
потому что на ней весь дом, и в поле она сама убирала, а я ей вязать помогала. Оттого она такая бывает… – Оля запнулась и посмотрела на мать, – строгая.
Потом улыбнулась и погладила синего жучка на Леноч-кином капоте.
– Мне очень нравится этот жучок… Потому что твой. Она обняла мать, и шепнула с мокрыми от слез глазами:
– Я тебя очень все люблю, ты веселая и ласковая. Леночка стиснула ее, крепко поцеловала и встала.
– Пойду тете Кате помогать. А тебе на вот еще книжечку, посмотри картинки.
Книжек было три, совсем новенькие; от них пахло типографской краской. С тем же напряженно-блестящим взглядом Оля перелистывала их, каждую поцеловала, потом вместе все сложила, подержала на коленях, – и опять стала рассматривать. Временами поправляла гребенку на голове, туго прижимавшую волосы, гладила книжки и шептала:
– Миленькая, премиленькая, рамиленькая.
Леночка же вышла в сени, отняла у Катерины Степановны самовар, сама стала с ним возиться.
– Я духом, духом его! – смеялась, блестя карими глазами. – Господи, благодать какая здесь у вас, в деревне!
Катерина Степановна складывала выстиранное белье.
– Все такая же, Елена. Ни годы, ни заботы на нее не действуют. Должно, жизнь твоя в Москве хорошая.
Леночка сидела перед самоваром, дула и от бурного ее дыханья угли разгорались ярче, золотым огнем. Скоро загудело, сквозь жестяную, в трещинах, самоварную трубу полетели огненные стрелки.
– Солнышко у вас тут, свет, благодать, – говорила Леночка. – Как не радоваться?
Она взглянула на порог, залитый солнцем, на сухую, пыльную дорогу, сад с полуоблетевшей листвой – просветлевший, пестро-нарядный. Совсем вдали золотым стражем стоял клен.
Но Катерину Степановну нельзя было этим взять.
Давно и безоговорочно она что-то решила и никакие клены, солнца и осени не имели над ней силы.
– Благодать! Попробовала бы здесь пожить, спину с утра до вечера не разгибая…
И стала рассказывать, как ей трудно, как теснили ее мужики, как сама она пахала, и скородила, и стряпала. Здесь большие перемены. Усадьбу, правда, не разграбили, но, конечно, молодого графа давно нет, только Александра Игнатьевна живет еще в большом доме – да и его занимают. Лошадей графских всех позабрали, коров оставили – для молочной фермы. А для садов и оранжерей инстуктор есть, молодой человек, и сады считаются советскими.
– Сначала на меня косились, что я с ней знакомство веду, – прибавила хмуро, – а теперь привыкли. Ну, с фермой-то у них плохо, коров нет, а сады ничего, Леонтий Иваныч старается.
Леночка поднялась над самоваром, выпрямилась и мгновенно задумалась. Как идет время! И как все меняется! Давно ли жила она здесь попадьей, в домике у церкви, с худым, мрачным о. Николаем. А потом смерть его, Москва, теперь служит она там, лишь изредка сюда наведываясь. Вольная жизнь, любовь, Василий Васильич. «Нет, вряд ли уж могла она тут прозябать, в прежней, бедной норке. Да, а Оля?»
Отвечать не хотелось. Пусть живет, пака что, здесь, «а что за Василия Васильевича выходить буду, надо, разумеется, сказать…» Леночка зевнула.
– Это, вон, кто в курточке между яблонь ходит? Катерина Степановна взглянула.
– Он и есть. Самый наш инструктор. И никак к нам… Белокурый молодой человек, с грубоватым, здоровым
лицом, перелез через невысокий забор и направился к домику. На нем была кожаная куртка, картуз, высокие сапоги. В руке держал он яблочную снималку и несколько яблок.
– Катерине Степановне нижайшее! Не желаете ли… – он протянул пару золотистых, уже прозрачнейших яблок. – Последние. Хожу, ревизию делаю. Навожу порядок, черт бы их побрал.
Увидев Леночку, немного запнулся. Катерина Степановна поблагодарила.
– Это моя невестка. Из Москвы. Знакомьтесь.
– Очень приятно.
Он снял фуражку, поздоровался.
– Народ, знаете ли, мало понимает… Всюду надо следить и самому торчать, чтобы делов не наделали, черт их побери. Стадо в сад запускают, того не понимая, что корова молодой побег враз скусывает, ей дыхнуть, и посадок ободрала. А ведь с меня спросится.
Он вынул из кармана еще несколько яблок.
– Могу еще предложить – коричневое, есть его любители, это, покрасней, скрижапель, оно, собственно, крейц-апфель, а в просторечии искажено в скрижапель. А вот это им позвольте представить – так сказать, яблоко из яблок, аркад. Там, в Москве, вряд ли найдете. Прямо скажу – чистейший сахар и аромат. Даже удивляюсь, как на веточке удержалось.
Яблоко было огромное, с красно-золотистыми прожилками; сок капал, когда Леночка откусила его тающее, нежное тело.
– Страна была одна счастливая, Аркадия, – пояснил он. – Откуда и название. Значит, там яблоки эти самые росли.
Леночка вдруг засмеялась.
– Ты чего? – спросила Катерина Степановна. Та продолжала смеяться.
– Глупость, – от смеха карие ее глаза стали влажны. – Просто глупость. Я подумала, что верно Ева Адаму такое яблоко подарил-а.
Леонтий Иваныч засмеялся.
– Очень возможно. Лишь у них, знаете ли, сады не сдавались, и окапывать их, обрезать не надо было.
Катрина Степановна не улыбнулась, и спросила, как Александра Игнатьевна. Он встрепенулся.
– Хорошо, что напомнили. В субботу, к семи, чай пожалуйте пить, мед будет, сдобные булочки какие-то. Александра Игнатьевна непременно наказывала вам передать. Я приглашен, да учительница, да, может, батюшка из Проскурова. А теперь разрешите откланяться, спешу, очень тороплюсь по делам, время в высшей степени беспокойное…
Подавая руку Леночке, слегка замялся.
– Может, и вы… с Катериной Степановной соберетесь. Александра Игнатьевна рада будет, она знаете ли, очень простой человек.
Леночка смотрела на него все еще ^смеющимися, веселыми глазами, протянула руку, и в звуке его голоса, во всем нехитром, но молодом и свежем его лице вновь почувствовала, что она нравится – то, что ее всегда свежило, веселило и бодрило.
– Может быть… да, как Катя скажет.
Он ушел. А Леночка пила с Олей и Катериной Степановной чай, потом гуляла, дыша чудесным воздухом сентября, улыбалась на солнце, и была счастлива, что она с дочерью, на отдыхе, в деревне. Вечером, укладывая спать, долго ласкала Олю. Потом блаженно легла сама, потянулась и поежилась теплым и нежным телом. «Ну, грехов на мне много, грехов, да Бог милостив. Свят, свят, свят, Господь Саваоф, исполнь небо и земля славы Твоея».
Совсем уже засыпая, подумала: «Вот еще Оля… если я замуж-то выйду… и к Николаю на могилку сходить»; На мгновение ей стало грустно. Но тотчас же заснула.
II
Оля почти поправилась. Ей позволили сидеть на солнышке, в старом пальтишке – сине-красными клетками. Она туго притянула к волосам гребенку, заложила на завалинке ногу за ногу, и серьезно, очень внимательно читала три книжки, что привезла мама – одну за другой, с равным интересом и уважением: мамин подарок.
Леночка же постоянно была тут – смеялась, болтала, доила корову – все делала весело и вольно. То, что некий Василь Васильич есть на свете, и сейчас ездит вдали, но ей пишет, о ней думает, действовало, как легкое, тонкое опьянение. Но иногда взглядывала она на Олю, улыбка сдерживалась на лице. «Как серьезна, мала, и как серьезна, – проносилось в голове. – В отца. Лоб такой же, и так же сидит». Это далеко было уж от ясного сентябрьского дня, от смеха, от Василия Васильевича. «Надо ей сказать, ах, забываю все, ведь надо ж»… Но не говорилось. И Леночка себя не торопила.
Через день по приезде, незаметно от Оли, вышла из дому. Все такой же был теплый, золотой свет. В соснах, у дома, как всегда, грачи орали. За дорогой, справа, графские конюшни, каменные, тяжкие; покоем оцепляют они двор, ныне весь травой заросший – на трех колесах увядает там рассохшаяся бочка. Здесь, ребенком еще, помнит Леночка своры борзых, гончих, доезжачих в черкесках, рога охотников, кавалькады бар – жуткое и занятное тогда зрелище.
Прошла дальше, мимо дома за палисадником, славным розами. Роз теперь не было.
Четкая, легкая тень дерев синеватым плетением бежала по клумбам, тянулась к балкону, к самым голубым пихтам у подъезда. Леночка вздохнула. Вон и церковь белая, с крестом накренившимся, куда хаживала она скромной попадьей. Тут муж служил. В этом домике они жили – все прошлое. Жизнь старая и отошедшая, все же чем-то с нынешней соединенная.
Она перешла мост через пруд, – как и раньше затянут он плесенью, и утки в нем плещутся, – взяла налево слободой, потом в проезд между дворами, где сады, гумна, конопляники. Тут шла работа.
Парнишка навивал омет соломы, золотой и чистой. Строили ригу. Там веяли; там девчонка бежала по огороду с хворостинкой за коровой – все кроя, ровно и неумолчно по-осеннему лопотала молотилка.
За последним скирдником открылось поле, и налево, наискосок, кладбище. Старыми ветлами оно обсажено. Паутинки, Богородицына риза блестят по полю, золотистым сиянием; свет струится в мелкой, глянцевито-серебряной листве ракит. Вдалеке, за полем лес сереет, с золотом берез.
Войдя на кладбище, Леночка перекрестилась. Сдвинутые с мест каменные ковчеги – образы гробов; поникшие кресты; кресты чугунные, тяжкие и грубоватые; две-три свежих могилки, с желтеющим песком, с веткой полузавядшей рябины в огненных гроздьях; корова, лениво жующая – далекое теперь, вновь мерное и бесконечное лопотание молотилки, ровные окрики на лошадей «Ого-го-го!» – под солнцем осени сливались в тишину, бездольность. От всего далеко это место. Вот каменная часовня в глубине, в тени – склеп графский и последний порог прощания с живущим. Леночка хорошо знала эту церковку. Здесь нередко муж служил, и теперь сам он вблизи лежит, недалеко от графа, которого отпевал.
Она подошла. Икона висит еще в углу. Прохладно, сыровато и пустынно. Из плит мох пробился. Березка вытянулась с карниза.
У могилы мужа опустилась Леночка на колени. Слезы сдавили слегка горло.
Страшно было вообразить, что теперь от всего этого худого, сумрачного человека, некогда любимого, лишь скелет остался, жалкие кости в полусгнившем гробу.
– Господи, прости прегрешения мои, – быстро шептала она, и все крестилась, и кланялась, как маленькая.
Да, забыла его. Да, вела жизнь ветреную, чувственную. Если бы он знал! – Встала, смахнула слезу, оправила трепавшийся локон:
«Надо панихиду, панихиду заказать. Ах, могилка-то как запущена, ни цветка, ни памятки».
И представилось ей – так же и она умрет, веселая, смешливая Леночка – и от ее белых рук, нежной груди, теплой шеи с бьющейся жилкой – такая же останется могилка. Вздрагивающей рукой сорвала несколько ромашек да суховатых иммортелек – букетиком положила в изголовье. Но чувство жуткости, острой тоски не уходило. Как будто важное и хладное племя мертвых владело этой областью, упреком вздымало свои кресты.
Леночка шла назад иначе, в обход прудов, к фруктовым барским садам. «А если он не хочет, он…» И опять он, с длинными волосами, в темной рясе проплывал где-то, пересекая мрачным следом ее иной, простой, счастливый путь. Лишь у ограды сада, где солнце грело теплей, и вдали, в куртке, с кусачкой и садовой пилой приметился Леонтий Иваныч, почувствовала она себя свободной. «Я же ведь девчонкой была, когда за него выходила, ничего не знала и не понимала…»
Фуражка Леонтия Иваныча висела на ветке. Сам он с каплями пота на лбу, со сбившимся хохлом пилил сухой крепкий сук.
– Наше вам! – закричал он. – Прогуливаетесь под ясным солнышком?
Леночка подошла.
– А мы трудимся все, трудимся, черт побери… всюду самому надо, а то чепуха одна выходит… нет, что ни говори, нам еще до культуры далеко.
Леночка улыбнулась, но сдержанно.
Сук, наконец, рухнул. Леонтий Иваныч отбросил его, вынул носовой платок, обтер лоб и стал собирать свои инструменты. Голубые глаза его глядели горячо и наивно.
– Если я садовод, так и сад свой люблю, и за деревом хожу, и его знаю… А мы сплошь да рядом видим лишь одну корысть, это очень далеко от порядочности-с. Вы до дому? Ну, я с вами, мне в ту же сторону.
Он надел картуз, зашагал рядом, на коротковатых, крепких своих ногах.
– Новое время, новые люди, так ведь надо дело свое любить и знать. Ведь мы в эпоху живем… так сказать, в историческую эпоху… и с нас спросится. Ведь сейчас жизнь переделывается, а никто шагу ступить не умеет.
– Вот и надо учиться, – равнодушно сказала Леночка.
– Ха! Учиться! Хорошо сказать: учиться! Да учиться-то никто не хочет, всем готовенькое давай, и чтобы пожирней кусочек. Скажем, здесь: нынче сад крестьяне убирали, урожай, то есть. Им условие было – чтобы сад осенью окопать. Что же сделано? Разве это окопка? Так потыкали лопатами, по пол-аршинчика вокруг корня, и вся недолга. Что же, я йе говорил? Не указывал? Ну, одно дело яблочки собирать, а другое – за яблонями ухаживать.
А вы думаете, на зиму они их обернут, соломой-то? Слово вам даю, тут по снегу зайчишки вволю поработают.
– Вы какой-то садовод исступленный.
– Ну, конечно, дамам эта материя неинтересна, им, понятно, чего-нибудь насчет чувств, театров…
Леночка рассмеялась.
– Уж и театров…
Она блеснула на него карими своими, опять влажными и повеселевшими глазами.
– Вы молоденький такой, а все о серьезном, об основательном, подумаешь, какой деятель…
Леонтий Иваныч тоже улыбнулся, широкой детской улыбкой.
– Я и сам бы не прочь повеселей быть, да вот, что-то не выходит.
– Вам, что… лет небось, девятнадцать? Он слегка вспыхнул.
– Разве я таким щенком кажусь?
– Ну, двадцать. Эх, – прибавила она серьезней, – вы и жизни-то совсем не знаете, и чуть чуточку ее понюхали, а уж туда же, как большой…
– Нынче все должны быть большие… Наша эпоха, историческое, так сказать, время… Да. Александра же Игнатьевна вновь подтвердила, чтобы приходили.
Леночка подала ему руку и свернула к себе.
«Жизнь меняется, – думала она, подходя к домику Катерины Степановны. – Это-то уж конечно, и эпоха… Василий Васильич то же самое говорит, но, понятно, этому до него далеко. Да, мальчик смешной… Впрочем, горячий».
Дома Оля ждала уже. Она сидела за книжкой – внимательно взглянула на мать.
– Мамуля, где была?
– Прошлась немного.
Леночка ответила неясно, и яснее не хотела говорить.
Оля взяла ее за руку и поцеловала.
– Уедешь, опять скучать буду…
– Я служу, деточка, ты знаешь. Оля прижалась к ней головой.
– Мама, возьми меня в Москву… с собой. Я тебе помогать буду, все делать.
Холод и тягость прошли в сердце Леночки. Она тоже ее обняла.
– Может быть, детка… да, конечно. Не сейчас. Сейчас трудно. Ты знаешь, как в Москве трудно… я в одной комнате живу.
Оля перебирала пальцами бахромку скатерти.
– Я бы тебе помогала, все бы делала.
Леночка слегка задохнулась, поцеловала ее горячо.
– Там посмотрим, там посмотрим.
Оля молчала. Глаза ее наполнились слезами.
– Нет уж ты так говоришь… значит, не возьмешь.
– Милая, возьму, как только можно будет – возьму. Леночка раскраснелась и заволновалась. Синяя жилка
сильней билась на теплой ее шее.
– Да, я тебе еще что-то скажу… Ты знаешь, знаешь… я наверно замуж выйду, у тебя будет папа… Ну, вот, тогда мы… квартиру наймем, и переедем все.
Оля подняла на нее глаза.
– Мой папа умер, – тихо сказала она. – Я и могилку его знаю. У меня другого папы нет.
– Да, теперь нет… а будет… Он очень добрый, ты его полюбишь…
Оля отошла, молча стала перекладывать свои книжки. Она имела вид покорный, сдержанный, но отдаленный.
– У меня другого папы нет, мой умер, – повторила она упрямо.
И в тот вечер Леночка уж не могла развлечь ее – ни шутками, ни сказками, ни лаской.
III
В субботу, когда пришло время идти к Александре Игнатьевне, Катерина Степановна усмехнулась своими узкими губами и взглянула на Леночку.
– Мне хлеб надо на завтра ставить. Иди уж одна. Оля молча шила. Леночка вдруг почувствовала себя
виноватой.
– Как же идти, когда звали, собственно, тебя? – она слегка покраснела.
– Ты у нас гостья. И принарядишься, и посмеешься… А в нас кому какой интерес.
– Конечно, мама, иди, – сказала Оля. – Надень новую кофточку. Я тебе брошку заколю, будешь всех красивее…
Оля подняла на нее умные глаза. Сейчас казалась она старше и серьезней.
– А я тете Кате помогать буду.
– Наше дело работа, – заметила Катерина Семеновна, – да за ребенком смотреть. А не развлечения.
В ее остроугольной спине, в сухих и жилистых руках с красными пальцами было всегдашнее неодобрение. Леночка чуть на вспылила – и она в Москве немало работает – но удержалась.
«Ладно, пусть какая ни была, все равно не останусь. Нарочно не останусь, вот еще…» И, как советовала Оля, приоделась и отправилась.
К дому шла широкой липовой аллеей– некогда каталась здесь на пони француженка, любовница графа, скучавшая в деревне. Ныне солнце, краснеющими пеленами, ложилось под ноги. Огненной точкой сиял стеклянный, розовый шар у балкона. Сквозь ветки лип небо казалось высоким и пустынным.
Леночке вдруг вспомнилось – раз, давно, шла она также по аллее этой, после ссоры с мужем – он не пускал ее в графский дом, куда их пригласили слушать музыканта заезжего, и она отправилась одна. «Все это сон, давнопрошедшее, – пронеслось в душе. – И граф, и муж, и Катерина Степановна, и вся жизнь. Обратят дом в школу, уедет Александра Игнатьевна, вот и совсем кончатся графские роскоши. Француженки! Любовницы! Будет мужичье царство – и пускай!» Ей было горько, не хотела она добра графу этому, хоть давно лежал он в могиле, да и француженка его покоилась, наверно, где-нибудь на родине.
Подходила к большой, каменной террасе. Дикий виноград красными листьями обвивал еще ее.
Под голубой сосной молодой человек в гимнастерке пытался сорвать шишку, нагибая ветку.
– Один момент, сударыня, мы эту шишку усовершенствуем. Один момент – говоря короче – однова дыхнуть.
Александра Игнатьевна, дама поджарая и узкогрудая, в митенках, пенсне, в тальмочке, стояла рядом, опираясь на зонтик.
– Это замечательная сосна, ее посадил мой beau-pere10 в день своих именин.
Демократ сорвал, наконец, шишку.
– Надо все оглядеть, – говорил он с восхищением. – Я нарочно на велосипеде из нашего отдела приехал, зная, что У вас тут замечательные экземпляры есть, короче говоря, нам для питомника. Вы представить себе не можете, какие мы питомники через год разведем.
Из балконной двери вышел Леонтий Иваныч.
– Вы, товарищ, весной приезжайте за семенами, весной и питомник свой рассадите. А сейчас это слова одни…
– Удивительное деревцо, – продолжал молодой человек. – Мы его усовершенствуем. Сударыня, я бы очень хотел еще пчельник ваш осмотреть, и оранжерею, как в образцовом, культурном имении:.. Вы не подумайте, это все лишь для усовершенствования народа, ведь пора же нам, так сказать, человеческой жизнью жить начать. Ведь не век же так будет, как сейчас.
– Ах, уж знаю. Этого, право, не могу сказать, как вы там с вашим новым правительством и новыми идеями устроитесь.
Увидев Леночку, Александра Игнатьевна улыбнулась и кивнула ей.
– Ну, а что же Катерина Степановна?
Леночка объяснила. Молодой демократ поклонился, восторженно и возбужденно спрятал шишку, взялся за велосипед. Он имел вид человека, коему дня мало, чтобы как следует все улучшить, насадить, усовершенствовать.
Александра Игнатьевна повела Леночку в столовую.
И здесь прелестен был пурпур солнца прощального. Бледно-серебряный самовар клубил. Старинные чашки стояли на подносе нежного фарфора.
– Милочка, – Александра Игнатьевна слегка, томно oi няла ее, – я ведь вас вот еще какой помню, девочкой, когд; вы с Alice в прятки играли. О, как время идет! Как тягосте его бег!
Леонтий Иваныч потирал озябшие руки.
– Для кого как, товарищ Александра Игнатьевна. Для кого тягостен, для кого нет.
– Голубчик, я знаю, вы начнете сейчас разводить свои идеи, что мы отжившие люди, и тому подобное… Но, во-первых, в доме повешенного не говорят о веревке, и во-вторых, вы ведь верите, что все будет отлично… que Г age dor arrive". Я же сомневаюсь. Более, более чем сомневаюсь.
Леночка молчала, пила чай. Странное чувство овладело ею: да, вот это и знакомое, что некогда – в играх с покойной Alice – казалось таким важным и торжественным, теперь оно ужасает и уже сейчас, она, Леночка, не так сидит здесь, как десять лет назад, когда и Леонтия Иваныча не было бы тут, и демократу нечего было усовершенствовать, а на том балконе часами заседали гвардейцы, за вином, и всю ночь щелкали киями на биллиарде: все это прошло, как ушли люди, чьи портреты еще висят в зале, на стенах, как уходит все. Там будет музей, здесь библиотека, и по паркету ходят люди в смазных сапогах, и вот эта Александра Игнатьевна как бы из милости ютится тут, чем-то заведуя, что-то устраивая. Ей, конечно, грустно. И, конечно, неважно пахнут гимнастерки, смазные сапоги. Старые портреты смотрят с изумлением. Грустно, и радостно. Радостно, грустно. Мертвые уходят.
Подъехал батюшка – молчаливый и подавленный, с реденькой бороденкой. Тоже он жаловался, что его теснят, и это было верно, и весь облик его говорил: нелегко человеку.
– Все понимаю великолепно, и сам ругаюсь и никого из вас обижать не хочу, – говорил Леонтий Иваныч. – Вы напрасно это, Александра Игнатьевна. Да ведь в толк возьмите – ведь тот-то, товарищ приехавший – ведь всю жизнь под спудом жил, и теперь вдруг… нате вам… голова и закружится – все хочу усовершенствовать. Я сам глупостей не одобряю. Много, очень много вокруг дряни этой самой, но не одна же дрянь, и нельзя тоже глаза закрывать…
– Да, но сколько грубости…
– Хотите, чтобы сразу беленькими все стали.
Спор, конечно, разгорелся и, конечно, ничем не кончился. Чай отпили, перешли в огромную залу, с верхним светом. На рояле Александра Игнатьевна зажгла свечи, вынула ноты. Леночка с Леонтием Иванычем сели на диван в дальнем, полутемном углу.
– Моцарт, Бетховен, это бесспорно, – говорила Александра Игнатьевна, усаживаясь на вращающуюся табуретку. – Это высший мир, Леонтий Иваныч, и никто его у меня не отымет. Les voix des andes, qui chantent.12
Голоса ангелов зазвучали на древнем, вечном своем наречии. Вдали камин краснел, а середину залы наполнял сумрак, слабыми тенями от огня.
Эх, мир, конечно, высший, только нам туда далеко, – шепнул Леночке Леонтий Иваныч. – Еще много пожить, милая Елена Александровна, прежде нежели туда добраться.
Он сидел с ней рядом. В полутьме чувствовала она его это на память, – и показала свою работу – медальон, обмотанный серебристым шелком, в нем маленькая фотография Оли, трехлетней девочкой, – Это из карточки, где мы с папой снимались, помнишь? Чтобы ты меня не забывала.
Леночка обняла ее, опять задохнулась, и слезы застлали глаза.
– Неужели… неужели думаешь, я такая мерзавка… я забуду?
Оля слегка отвернулась.
– Ничего, мамочка, это я так… Я, конечно, знаю…| Вечером Леночка забрала ее к себе в кровать, опять с!
ней поплакала, ласкала и поклялась, что возьмет в Москву, как только можно будет. Оля лежала рядом тихая, и тоже заплаканная.
– Мамочка, – прошептала она, засыпая, – только ты знай, что я тебя все равно, больше… больше всех, больше жизни люблю.
На другое утро, очень рано, Оля проснулась и стала собирать мать. Делала это спокойно и деловито, как взрослая хозяйка. Положила яичек, хлеба, масла. Вынесла небольшой ее саквояжик.
– Ну прощай, – сказала Катерина Степановна. – В Москву свою… Прощай.
Она поцеловала ее так же холодно, как и встречала. От поцелуя оставался след сухой могилы.
– Если Оле что понадобится – напиши.
Оля проводила мать до моста, через пруд. Там простилась. И до самого сворота в тот проулок, что вел к кладбищу, Леночка на нее не оглядывалась. Маленькая фигурка махала платочком. Слезы и волнение стояли в сердце Леночки. Она шла быстро, легким шагом, и такое было чувство, что теперь уже ничто не остановит. Впереди Москва, жизнь, неведомое, то, что очаровывает.
Проходя мимо кладбища, она перекрестилась. «Этот-то уж не простит, наверно!» Все равно, все равно. Мертвые уходят.
Через десять минут достигла взгорья с облетевшим лесом. Чуть березы золотели, да винно краснела осина. Отсюда снова обернулась на село, белую церковь, дом графский и парк, розовевшие в заре. За последним кустиком все стало для нее былым, умершим, и впереди двигались поля, деревни, и далекий силуэт станционной водокачки.
Солнце било в глаза. Над ним остановились облака, в пурпуре, с золотой каймой снизу. Зеленя укрылись матово-серебристой пеленой. По ним бродили спутанные лошади, проводя темно-зеленые, яхонтовые следы. Свежо, прозрачно, хрупко. Дали синеют. Луга туманятся. В деревнях тонкими струйками дым из труб. Пахнет испеченным хлебом.
Пыль пылила Леночкины ноги; роса обрызгивала серебром, сухой дубовый лист, в перелеске, нежно шуршал. Каждое светлое облачко в лазури, далекий, полевой ветер, золото солнца лишь быстрей гнали резвые Леночкины ноги – по мёжам, по тропам, лесочкам.
Москва, 1921 г.