Текст книги "Корона скифа"
Автор книги: Борис Климычев
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Шершпинский стоял, широко открыв рот. В словах неведомого старика послышался ему намек на прошлое. Кто он, что он может знать о Романе Станиславовиче? Да, нет, никогда и нигде не могли они встречаться. Явно – сумасшедший, но необычный какой-то.
– Вавилов! Что это такое? Что это за паяц картонный? Отвечай, Калистратов, жду!
– Его прозывают графом Разумовским, а уж кто он на самом деле, никто не знает. Живет тут давно, так, вроде юродивого, но как бы не совсем.
Заметив собравшуюся вокруг толпу, которая с одобрением встречала всё слова Разумовского, Роман Станиславович решил не связываться с дураком, не унижать себя. После он с ним так разделается, что этот старый дурень все оставшиеся дни будет жалеть, что нагрубил такому человеку, как Шершпинский.
– Поликарпов, – в коляску! – приказал Шершпинский, – надо к обеду успеть, дел у нас много. Поняй! – последние слова относились к Пахому.
– Порок посрамлен и бежит! – воздев руку вверх, провозгласил Разумовский, – есть бог, есть ангелы, а дьяволам тут делать нечего…
"Ну, и сволочь"! – ругался про себя Шершпинский. Старик этот ему весь аппетит испортил. Самого полицмейстера не боится. Пусть даже дурак, но понимать должен. И будет понимать, обязательно!
15. ОСТРОВ СИБИРСКОГО ДИОГЕНА
Место это было удивительнейшее! Два больших ручья, или же две малых речки, что по сути одно и то же, со страшной скоростью неслись по крутому склону к реке Ушайке.
Белые и желтые глины, и мягкие синие камни выступали по берегам ручьев. Боже! Каких только трав тут не было! Каких кустарников! Каких цветов! Вы слышали шелест крыльев бабочки, когда она сидит на цветке? Вы дышали росной утренней свежестью, напоенной ароматом просыпающихся цветов?
Меж двумя ручьями и рекой образовался холм? остров с рощами хвойных деревьев и берез, с лугами, на которых пестрело великое разнообразие цветов. На солнышке гудели шмели и пчелы.
Человек в белой панаме с сачком гонялся за бабочкой. Ах! Какой экземпляр! Но экземпляр не пожелал попасть на булавку исследователя, улетел и растворился в лучах солнца. Как отрадно, разомлев на солнце, вбежать в тень деревьев, смахнуть рукавом пот со лба и припасть губами к холодному и чистому роднику!
– Ну, как, Андрюша? Не удалось пополнить коллекцию? – обратился к человеку с сачком другой молодой человек, с копной растрепанных волос, в белой рубахе с закатанными рукавами. Андрюша скинул парусиновый пиджак и панаму, сказал:
– Природа, дорогой Григорий Николаевич, интересна не только в коллекции на булавке. Я скорблю о своей непутевой жизни, и только единственно этот уголок приносит утешение сердцу. Сейчас пойдем пить чай!
Он сложил руки рупором и прокричал:
– Ау! Индейцы! Собирайтесь в вигвам!
К домику в глубине роще на этот зов вышел человек в очках, с пучками целебных трав в руке, а за ним и еще один, скуластый, этот нес на кукане рыбу, которая еще была жива.
– Черт возьми! Поистине, Аркадия! В этих ручьях рыбу можно брать просто руками!
Чибиряк, Чибиряк! Чибиряшечка!
Пожалей ты меня, Моя душечка!
Радостно запел скуластый. Радость жизни переполняла его.
Хозяином дома был Андрей Прокопьевич Пичугин. История молодого человека была сродни библейской притче о блудном сыне. Отец Андрея был богат, имел собственный кирпичный завод, магазины. Когда Андрею исполнилось шестнадцать лет, отец отправил его на ярмарку в Нижний Новгород за покупками. Это было испытание деловых качеств.
Андрей не вернулся в срок. И долго потом родители не имели о нем вестей. А было так, что ярмарочные карусели закрутили юношу. Карты, вино, красотки. В этом угаре как-то быстро кончились те немалые деньги, которые были даны отцом. Ехать домой было стыдно. Он прошел самые дикие унижения. Бродяжничал, ночевал на пристанях, подрабатывал разгрузкой барж, был бит, сидел в тюрьме.
Когда до Томска дошли слухи о том, что происходит с Андреем, старший Пичугин умер от огорчения.
Вернувшись в Томск, Андрей продал завод, дома, магазины. Оставил себе только дом на заимке, где вел образ жизни вольготный и непонятный простолюдинам. Ночами читал ученые книги, в том числе и немецкого экономиста Маркса, грезил революциями, переворотами, приключениями в далеких экзотических странах.
Нередко он бегал по роще в одной набедренной повязке, с луком и стрелами в руках, издавал индейские кличи, стрелял в сорок и ворон. А то ловил бабочек, букашек.
Частыми гостями на его заимке были молодые люди, приверженные разным новым идеям. Чудаковатый и радушный хозяин с радостью предоставлял свое убежище для пикников, вечеринок, всяческих сходок.
Сегодня у него гостили преподаватель ботаники Григорий Потанин, сотрудник томской губернской газеты Николай Ядринцев и еще Серафим Шашков, полурусский-полубурят, этнограф, приехавший из Петербурга читать лекции. Последний остановился жить на Пичугинской заимке.
– Индейцы! В вигвам! – повторил свой зов Пичугин.
Он первым осторожно приоткрыл дверь, ибо в дверях стоял человеческий скелет, которого установил там Серафим, приспособив систему блоков таким образом, что, открывали дверь, а скелет замахивался кулаком и стучал зубами. Составлен он был из искусственных костей, но был натурально страшен. Скелет прозывался Федей. Однажды Федя так напугал приносившую молоко соседку, что она даже собиралась заявить в полицию. Но не заявила, продолжала приносить молоко, только в сенцы его не заносила, а оставляла на крылечке.
В зале на длинном столе живописно были разбросаны вяленые чебаки, баранки, огурцы и луковицы, в вазе с отбитым краем светился сотовый мед, центром натюрморта была четверть водки, наполовину уже пустая.
Выпили по полстстакашка, с аппетитом закусили, все пахли летом, солнцем, цветами, охапки ромашек и медуниц лежали на стульях и на подоконниках.
– Пичугин, отчего вас томичи прозвали Диогеном? – спросил Серафим.
– Не ведаю! – жуя луковицу, отвечал Пичугин, – люблю пересказывать
прочитанное. По утрам залажу в бочку, что стоит возле Большого ручья. Там, под журчание воды, я пою Марсельезу.
– Вы поёте её на улице? – изумился Серафим, – да вас же вмиг полиция схватит.
– Как видите, не схватила до сих пор. Там вода журчит так громко, что никто и не разберет, что именно я пою.
– А всё же надо вам быть осторожнее! – заметил Потанин, ваши тайники? большая выручка для нас, за нашими квартирами следят, а здесь можно хранить и бумаги, и наше знамя. Надо бы нам еще написать гимн будущей Сибирской демократической республики.
– Я бы лучше назвал это Соединенными штатами Сибири! – сказал Пичугин…
– Давайте, братцы, споем Гуадемаус! – воскликнул Ядринцев, – я верю, что университет в Томске будет, и будут ходить по городу юные и прекрасные студенты, и будут петь наш гимн.
И все с воодушевлением запели:
– Виват академиа, Вивант профессорес!..
В этот момент раздался страшный грохот, звон стекла, сразу в двух окнах были выбиты рамы, и люди в гороховых костюмах просунули в комнату руки с пистолетами:
– Не двигаться! Полиция! Вы арестованы!
Тотчас же раздался в сенях дикий рев и выстрелы.
В комнату вошел Евгений Аристархович в своем повседневном гороховом костюме, потом– Шершпинский, а за ним – человек со многими фамилиями.
– Перепугин! – сказал Шершпинский своему помощнику, – для чего ты испортил вещественное доказательство? Как ты смел?
– Прощу прощения, но была внезапность, скелет огрел меня кулаком по лбу…Внезапность.
– Мало бы что внезапность, для чего же ты расстрелял его, а затем еще и разбил вдребезги? Скелеты не кусаются, надо мужество иметь, если служишь в полиции.
– Виноват!
– Вы все встаньте лицом к стенке, – скомандовал обитателям заимки Шершпинский. – Я вам покажу, как крамолу разводить! Ботаники, грамотеи! В газеты пишете. Скелеты в сенях держите. Сгною в тюрьме. Дерьмо свинячье!
– Попрошу без оскорблений! – воскликнул Потанин, – вы за это ответите!
– Молчать!
Гороховые костюмы распороли ножами диван, выпустили пух из подушек, простукивали стены, полезли на чердак.
– Я напишу о ваших бесчинствах в газету! – пригрозил Ядринцев. И опять раздалось:
– Молчать!
Через некоторое время Перепугин сказал Шершпинскому:
– Господин полицмейстер, у них расчлененный труп в чемодане лежит!
– Тэ-экс! Оч-чень интересно! – заложил руки за спину Шершпинский, – ну-ка, ну-ка, ах, злодеи! И еще собираются в газету писать!
Скуластый Серафим Шашков рассмеялся.
– Еще и хохочет! Злодей! – воскликнул Перепугин.
– Да ведь это муляж! – пояснил Серафим, – я привез его для одного Иркутского врача, который хочет открыть фельдшерскую школу.
– Разберемся!
В это время вернулись гороховые костюмы:
– В матице тайник! А там – зелено-голубое знамя, и зелено-голубые шапочки, и прокламации! И еще зловредное издание под названием "Колокол"! Кроме сего, обнаружены наброски "Гимна Сибири", чертеж сибирского герба с одноглавым черным орлом.
– Вот это уже бунт против государя императора! – воскликнул Шершпинский, – не зря Потанин был связан с анархистом Бакуниным, который ныне купается в Италийских морях вместе с масоном Гарибальди! Ах, ученые! Писатели! Преподаватели! Я им пропишу Соединенные Штаты Сибири!
Связать их всех, звонарей колокольных, посадить на телеги и – в тюремный замок! Попытаются бежать, стреляйте! Бунтовщики! В газеты они напишут! Я вам так пропишу, на всю жизнь запомните!
Евгений Аристархович сказал Шершпинскому:
– Главный притон закрыт, остались еще кое-какие, пока что следим… Господин жандармский полковник Герман Иванович Плюквельдер распорядился всех изловить…
16. ВРЕМЯ СОБИРАТЬ
Лето прошумело дождями, грозами, ароматными ветрами. Было много трудов, в поле, в бору. Был медовый Спас, и Спас яблочный. Настал Иоанн Предтеча, когда креститель гонит птицу далече.
Новый губернатор отписал в Омск генерал-губернатору Панову, о том, что сумел раскрыть крупнейший в истории страны заговор бунтовщиков– сепаратистов. Можно сказать, спас Отечество. Лерхе был очень доволен началом своего губернаторства. Да, скажут в столице – не лыком шит!
Отметил Герман Густавович и роль в этом деле назначенного им нового замечательного полицмейстера.
В короткое время Герман Густавович обставил дворец свой, сменил половину людей в губернском управлении, что и неудивительно: новая метла всегда по-новому метёт.
К нему записывались на прием золотопромышленники, купцы, люди разного звания, каждый со своим неотложным делом, а он после победы над крамольниками, отбыл в вояж, с инспекцией горных заводов Алтая и для знакомства с обширной губернией своей.
Отъезжал с помпой. Это стоило посмотреть. Сорок экипажей. Челядь, повара, две польские красавицы, жительницы гостиницы Кроули, совершенно одинаковые, с одинаковыми родинками на щеках. Им-то что в экспедиции делать?
Ехал с губернатором князь Костров, ехал еще в качестве хроникера Олимпий Павлов. Вот кому повезло-то, губернатор не только не сократил его с должности в управлении, но и приблизил к себе.
За кортежем тянулись телеги и возы с продуктами, оружием, предметами быта. Скакали впереди и сзади кортежа до зубов вооруженные казаки. Возле Белого озера епископ Порфирий Соколовский прочел напутственную молитву, кортеж освятили.
Трубач протрубил в золотую трубу. Кони зацокали копытами. И губернатора след простыл.
Просители отправились со своими соплями и воплями к заместителю губернатора Фризелю, справедливо полагая, раз самого – нет, то решать дела должен заместитель. Не тут-то было! Петр Фризель отводил в сторону глаза и советовал со всеми просьбами обращаться к полицмейстеру, как же так! Почему именно к полицмейстеру?! Фризель пожимал плечами.
А Шершпинский к этому времени в своем полицейском управлении уже полностью заменил начальствующих лиц, да и не только их. Подобрал себе людей по вкусу, преданных до одурения. А и как не быть преданным, если тебя из грязи вытащили в князи?
Теперь Шершпинский жил уже не в полицейском управлении, а в собственном доме, купленным им за большие деньги, и находившемся неподалеку от гостиницы и губернаторского дворца. В многочисленных комнатках полуподвала разместилась его челядь.
Были там не только поломойки и стряпухи. Жил там безносый Пахом. В комнатах близких к парадному, сидели, меняясь, дюжие мужчины, и всё – не очень приметной наружности. Иногда Шершпинский отправлял то одного, то другого по каким-то делам.
Мужчины эти всегда молчали, да и разговаривать было не с кем, ибо две стряпухи да две поломойки и вовсе были глухонемыми. Всеми ими распоряжался агент, которого Шершпинский жаловал разными фамилиями, к остальным он обращался и без имени, и без фамилии, говоря лишь одно слово: "слушай!"
В верхнем этаже жил сам Шершпинский, да было две комнаты отведено перебравшейся из гостиницы горбунье. Кто считал её дальней родственницей Романа Станиславовича, а кто любовницей. Причем, плевались – получше-то найти не мог?
Жену и детей он не спешил перевозить в этот городишко из державного Петербурга.
В палисаднике при доме Шершпинского никто не бывал, даже дрозды, кажется, боялись клевать рябину, и она перезревала и валилась на землю
Роман Станиславович из окна верхнего этажа по утрам глядел на палисадник. Почти рядом с окном, между рябиной и черемухой, паучок сплел свою хитрую сеть, и Шершпинский с интересом смотрел, как мохнатенький деловито перебирает лапками свою сеть, в которую уже попалась очередная глупая мушка.
В городе дела вроде бы шли своим чередом, челдоны везли на базар, молоко, мясо, все дары земли сибирской, от картохи и огурцов, до грибов и ягод, кедровых орехов, рыбы, дичи.
Васька Логозин прибыл с несколькими мешками овса, жеребчик в телегу впряжен был добрый, Васька от Архимандритки до Томска докатил быстро. Он заехал к базару со стороны биржи, привязал жеребца к столбу, к которому всегда привязывал, когда не хватало места у коновязи.
Васька расчесал кудри, и стал ходить возле телеги, покрикивая, не слишком громко, но так, чтобы было слышно в базарном гомоне:
– А вот овса, кому овса?
Васька уже представлял себе, как он продаст овес, купит своей Авдотье ситцу в горошек, гарусный платок и гребенку, а потом зайдет в пивную попроще, выпьет стопку, другую, запьет кружкой пива. И обратная дорога ему покажется легкой и приятной.
Подошли два господина, один отвязал Васькиного жеребца, другой сказал:
– Черт деревенский, али ты не знаешь, что есть коновязь?
– Чо столбу сделается?
– Вон как ты заговорил? Идём в полицию!
Один господин вел в поводу лошадь, другой цепко держал под руку Ваську. Так и пришли к воротам, возле которых стоял часовой. Господа кликнули еще одного солдата, тот отворил ворота. Ваську повели в дом с зарешеченными окнами.
– Лошадь, как же? – спросил Васька.
– Не беспокойся.
Ваську провели по замшелому коридору, отворили одну из железных дверей, он полетел вниз, в яму. Шлепнулся на пол, где на соломе лежали несколько оборванцев. Один оборванец сказал:
– Будешь моей жонкой…
Другой сказал:
– Ну-ка, давай твои сапоги, да поищи у меня в голове вошек, уж больно голова чешется.
Васька решил драться, силы ему было не занимать, крестьянская работа хорошо развивает мышцы. Но один оборванец стукнул его головой в нос, а другой так шлепнул ладонями по ушам, что Васька сразу оглох, и ослеп от слез…
И Васька потерял счет времени. Его раздели, заставляли стоять на одной ноге, а иногда приказывали встать на руки возле стены вверх ногами. Прежде времени падать было нельзя. Если же отказывался стоять на руках – били. Особенно болели ребра. Муки были адские.
Однажды железная дверь отворилась, Ваське велели вылезти из ямы. Он и вылез, нащупывая босыми ногами ступени лесенки, стеная и охая. Его, как был, нагого, провели в комнату, где сидел один из господ, приведших его сюда. Господин сказал:
– Пиши письмо на деревню, жене там, отцу, или кому знаешь, чтобы прислали за тебя выкупа сто рублей, иначе сгниешь тут…
– У нас таких денег не быват! – сказал упрямый Васька, и его тотчас отвели обратно. Несмотря на железную решимость, всё стерпеть, и ничего никому не платить, на четвертый день пребывания в секретной каморе каталажки, Васька запросил пардону.
Собрали нужную сумму и передали штраф только через неделю. Ваське дали надеть рехмоты, взамен отобранной у него жиганами одежды, и провели в конюшню:
– Вот твоя кобылка, а телега вон там стоит, видишь? Бери кобылку да запрягай.
– Ошибочка, господа хорошие, у меня жеребец был! – сказал Васька с ужасом, глядя на бельмастую, костлявую старую кобылу.
– Ты что? – нахмурился сопровождающий, – обратно в ямину захотел? Запрягай, давай быстрее, если хочешь сегодня домой попасть!
Васька подвел дохлятину к телеге, не удержался, спросил:
– Овес мой, где же?
Сопровождающий аж в лице изменился:
– Ты что же, черт деревенский, извести нас издевками решил? Полицию оскорбляешь? Мы, по-твоему, воры? Какой овес? Ну, было на телеге два мешка овса, так мы твоей кобыле за это время аж четыре скормили, жрет, как оглашенная, нам с тебя еще получить причитается…
Васька понял, что спорить бесполезно.
Подобные истории стали случаться со многими, кто приезжал на базар. Негласным налогом стали облагать китайцев-шпагоглотателей, да так, что каждый китаец отдавал половину дневного заработка. И как не отдать? Придерутся: нет пашпорта, а если – есть, скажут – поддельный. Если нищий сидел на выгодном месте и собирал много, и он платил дань.
Прибыль на базаре имели воры. И были среди них особенно удалые. Был там Санька-Бобер. Он крутился на пятачке, где торговали лошадьми, и выжидал момента. Как только покупатель протягивал деньги продавцу, Сашка стремительно вырывал эти деньги, рукой, густо смазанной клеем.
Бежал он к близкому берегу реки, к обрыву и нырял с размаха в Томь. Подбегали мужики, кто звал лодку, кто стягивал сапоги. А он нырнул и исчез. Утонул, стало быть. Пропали денежки! А у Сашки под берегом была вырыта нора, которая вела вверх, выше уровня воды, Там, под землей, келейка, со столиком и сиденьем, там даже печка маленькая была, и перед рабочим своим днем Сашка эту печурку протапливал… Сашка работал и ранней весной, когда шел по реке лед, и поздней осенью, когда шло по Томи осеннее ледяное крошево. И однажды не успел нырнуть, схватили его с деньгами, у самого берега, когда собирался совершить свой знаменитый нырок. Схватили и отвели к Шершпинскому. Тот заперся с Бобром в кабинете. И сказал:
– Жить хочешь? Будешь мне платить, И подскажи – с кого из вашей братии еще брать, чтобы тебе одному за всех не отдуваться. Писать умеешь?
Санька взял перо и тут же написал список, который Шершпинский бережно спрятал в особливый ларец и запер ключиком.
Неприметные господа в сером стали появляться не только на базаре. Они заходили в лавки, пивные, мастерские ремесленников. Везде находили к чему придраться. Кто-то платил сразу, кто-то, как Васька, попадал, в каталажку, или в часть, хрен редьки не слаще. Иные не сразу понимали, – откуда сей ветер дует, им показывали бляху.
Ювелир Анцелевич отказался платить и подал в полицейскую управу заявление, в коем грозил пожаловаться на незаконные поборы самому губернатору.
Никто с ним не спорил. В воскресенье Хаим Анцелевич пил чай в кругу семьи в своем доме на Нечаевской. Осень выдала последний жаркий денек, окна были распахнуты, стол ломился от кушаний, вазочек с различными вареньями, пастилой и конфетами. Многочисленное семейство чинно прихлебывало золотой китайский чай с расписных фарфоровых блюдечек.
Мимо дома промчалась тройка, и кто-то из седоков швырнул в окно большую коробку шоколадных конфет. Она шлепнулась прямо на обеденный стол, среди вазочек. И Хаим удивленно соображал, кто же из родственников сделал ему такой презент-сюрприз, как вдруг коробка разорвалась со страшным грохотом, выжигая глаза, раскидывая по полу мозги и варенья.
После этого случая все евреи Томска, как, впрочем, и ювелиры других национальностей, стали платить господам в сером, без звука, столько, сколько просят.
Кроме взрыва в доме Анцелевича, событием этой осени стал и пожар на Нечаевской, когда сгорел дворец графа Разумовского. Странный был это пожар. Дом загорелся ночью и сразу со всех сторон. Причем обнаружилось, что пожарники почти всех частей города стоят рядышком и поливают из своих кишок синагогу и другие соседние дома и вовсе не стремятся спасать дом Разумовского.
Сам граф спросонья выскочил из дома голый, даже без подштанников, схватив из всего имущества лишь увесистую стопу любимых им книг. Стоял, смотрел на огонь, говоря:
– Господи! Ты видишь, как горят брильянты разума и смарагды поэзии! Аспиды явились из тьмы кромешной, но в ней же и сгинут. Зло сильно, но добро, по твоей воле, господи, во сто крат сильнее!
Сбежавшиеся ночные зрители ничего не поняли из его речи, решили, что граф рехнулся от горя.
На другой день епископ Соколовский побывал дома у Шершпинского.
– Блаженны нищие духом, ибо…
Шершпинский перебил старика:
– Я в церковные дела не лезу, а вас прошу не лезть в дела мирские. Вам известно, что этот мазурик носит ордена, которые могут носить лишь особы царской фамилии? Он самозванец, каторжник и вор.
– Не трогали бы блаженных! Вы ведь и Домнушку преследуете, кому она помешала со своими кошками?
– Эта дура ходит с оравой, прикормленных ею кошек, по центру города. Я в этом святости никакой не вижу, а вот заразу она разносит, и сама месяцами не моется. А если она будет еще вам жаловаться, я её вместе с кошками в тюрьму упеку.
Епископ не выдержал, ноги и руки у него дрожали от нервного напряжения, но он встал и простер персты в сторону Романа Станиславовича:
– Прокляну с амвона! Губернатору пожалуюсь!
– Пошел вон, старый козел! Пахом, выпроводи его!
Безносый и гундосый великан, пошел сзади епископа, легонько
подталкивая его теплой широкой ладонью ниже спины:
– Ты уж иди, батюшко, не спорь, не серди, барина!
Это было особенно обидно. Да что они, сдурели все, не понимают, что такое – епископ? Ужо, вернется Герман Густавович!..
На другой день, после обеда в трапезной монастыря, епископ отправился в Благовещениский собор, где он намеревался участвовать в службе. До собора – рукой подать, но ноги вдруг стали ватными, стало муторно. Едва дошел. Он чувствовал слабость, дрожание во всех членах, сердце частило, не хватало воздуха. Ему вдруг пришло в голову, что если он влезет на колокольню, ему станет легче. Там воздух, простор.
Полез, считая ступени. Только бы суметь, выдержать, Ведь как легко взбегал он по ступеням в юные годы!
Вылез наверх. Глянул на город: башни, кресты, сады и крыши. Ленты рек и ручьев, озера. Сердце вдруг сжалось, дикая боль пронзила грудь и руку. Епископ закричал, и упал на площадку колокольни бездыханный.
Через день после похорон епископа Соколовского, повар монастырской трапезной, пошел набрать воды и утонул в колодце.