Четвертая стража ночи
Текст книги "Четвертая стража ночи"
Автор книги: Борис Гучков
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Борис Петрович Гучков
Четвертая стража ночи
© Б. П. Гучков, 2017
© ГБУК «Издатель», оформление, 2017
Час первый
«О моей родословной до седьмого колена…»
О моей родословной до седьмого колена
Не глаголет геральдики вязь.
Были ратаи предков моих поколенья,
И, бойцами дружин становясь,
Они много голов положили на ниве,
Той, что саблей, что пулей сечёт.
Нашу русскую землю спасли не они ли?
За столетья потерян им счёт…
Повторил ли кого я?
В какую ты пору,
Чем-то схожий со мной человек,
Одиноко бродил по мещерскому бору
И своё сокровенное рек?
Может, он и доверил мне
Выразить словом
Всё, что шепчут леса и вода,
Дальний предок
Седьмого ль колена,
Восьмого, —
Мне того не узнать никогда…
«Засветло выйдя из дому…»
Засветло выйдя из дому,
Юный подпасок коров,
С дерева в озера омут
Прыгаю, светлоголов.
Пулею в воду влетаю.
Тело моё, как струна.
Вынырнув, воздух хватаю.
Плещется в берег волна.
Заново лезу, как в цирке.
Манит озёрная гладь.
А на ушибы и цыпки
Мне глубоко наплевать.
Впрочем, уже послезавтра
В блеске июльского дня
Первая рифма внезапно
Больно ужалит меня…
«Столетья треть – с шестидесятых…»
Столетья треть – с шестидесятых,
чтимых,
Глотнув свободы, угодив в застой,
До девяностых, смутой отличимых,
Слагаю стих на дудочке простой.
В полночный час былое перерою.
И в сутолоке дня, и в тишине
Карандашом и ручкой перьевою
О, как порой светло писалось мне!
Не завожу архива, не коплю я
Черновиков своих. Какая грусть!
Их ненасытный
поглотил компьютер,
Как формулу, запомнил наизусть.
И всё-таки, мой друг,
не в Интернете
Живут стихи. Им тесен чуждый мир.
Они – российский неуёмный ветер
И разума великолепный пир.
Одно я знаю, что без этих песен,
Подслушанных однажды на юру,
Я скучен буду и неинтересен,
Как и мои собратья по перу.
«До тридцати совсем чуть-чуть осталось…»
До тридцати совсем чуть-чуть осталось.
Неужто, юность, ты уходишь прочь?
Неужто ты совсем со мной рассталась
И неизбежны горечь и усталость,
Как неизбежны утро или ночь?
Мой крепок сон. И мне пока что снится
Одно и то ж: я над землёй лечу.
Упруго тело прямо к солнцу мчится,
И я лечу, свободный, словно птица,
И я, счастливый, радостно кричу.
Какой покой, какая лёгкость в теле!
А за окошком не видать ни зги…
И я проснусь, и встану из постели,
И буду слушать хохот, вой метели,
В разбойные обутой сапоги.
Шуми, беснуйся, мерзкая погода!
Ещё я молод и во сне лечу.
Ещё расту я, как в четыре года,
Ещё крепка телесная порода
И мне любое дело по плечу.
Попугай
Белогрудый, с голубыми перьями
У хвоста, вкруг шеи и с боков,
С умопомрачительными перлами
Ты ко мне вспорхнул через балкон.
Жизнь тебя, голубчик,
не прищучила.
Ничего ты не боишься, ишь!
На меня хитрющий глаз прищуривая,
«Я хороший!» – громко говоришь.
Подбирая крошки от печенья,
«Я красивый!» – ты твердишь хитро.
Кто потребность самовосхваленья,
Птица, заложил в твоё нутро?
Нравится тебе, как замечаю я,
Старое без устали зубрить…
Средь людей
каким-то замечательным
Я себя не мыслю возомнить.
Я живу на свете, как умеется,
Вот уж сорок вёсен, сорок зим.
Ты, само собою разумеется,
Рядом с воробьём неотразим.
Глупости и я за кем-то попкою
Повторял, обучен потакать.
Ни к чему, дружок, пустой коробкою
По морю житейскому скакать!
То ль меня, то ли себя жалеючи,
Мудрость не оценивая в грош,
Ты сидишь, нахохлившись,
на жердочке,
Умопомрачительно хорош.
«С юной версты не отринувший чар…»
С юной версты не отринувший чар,
В зрелом, степенном, казалось бы, возрасте,
Я сберегаю в душе и сейчас
Более детскости, нежели взрослости.
Но и за сороковою верстой
Знаю одно за собою доподлинно,
Что не смогу пред земной красотой
Ни богохульничать я и ни подличать.
В росности трав отражается мир
Утра селенья мещерского Чинура.
Пред красотой оробею на миг:
Люди! Ну что ж это вы, неучтивые!
Милая отчина с холодом вьюг!
Ты местночтима, но с зимами, с вёснами
Дороги мне и Поволжье, и юг.
Все наши отчины равноапостольны.
И за красу мне обидно, когда
Вдруг получаю плохое известие:
Где-то ушла из колодца вода,
Химией рощица напрочь изведена…
Всё-таки верится: буду я прав,
И, по-рязански якая, окая,
С запахом смолки и скошенных трав,
Ты не умолкнешь, отчизна высокая!
Солнцеворот
Солнцеворот!
Снова мир, как ребёнок, проснулся.
Нет больше спячки и лени.
В тёмной берлоге сегодня медведь повернулся
С правого бока на левый.
Солнцеворот!
До чего ж хорошо на пригорках!
Солнце на лето пошло, а зима – на мороз.
Всюду – веселье. С полатей, кряхтя, лежебока
Слез, через фортку на улицу высунул нос.
Солнцеворот!
И в селениях Волги и Дона
Радость вошла снова в каждую хату и дом…
День этот звался по-старому днём Спиридона.
Был весельчак тот безвестный мужик Спиридон.
Был работящ он, в труде хлеборобском прилежен,
Парень крестьянской закваски, широкой кости.
С ворогом злым – беспощаден,
с детишками – нежен,
По вечерам на гулянье у девок в чести.
Солнцеворот!
Сколько вёсен и зим пролетело!
Вьюги бесились, и землю сжигал суховей…
Славлю вас,
ныне влюблённых в крестьянское дело,
Тысячи Спирек великой России моей.
Солнцеворот!
Пусть медвежья не кончилась спячка,
Сиверко жмёт, и лицо на морозе горит,
Не за горами весны посевная горячка,
Не за горами – так нынешний день говорит!
«Вот и скошен клевер, что тянулся вверх…»
Вот и скошен клевер, что тянулся вверх,
Вызрев, низко долу кланяется рожь.
В жизни важно благо, а не долгий век,
Ибо часто благо в краткости найдёшь.
Кто-то, верно, свыше думает о нас.
Восхищаясь дара неземной красой,
Чаще в неурочный, чем в урочный час
Пресекает жизни старая с косой.
Как же тут не вспомнить Лермонтова, и
Пушкина, конечно. Без него-то как?
Называть ли всуе имена сии?
На Руси их знает умный и дурак.
В праздности и лени я бы вряд ли смог
Долгое столетье тягостно влачить.
Лечь бы клеверинкой в придорожный стог,
Зёрнышко живою влагой омочить.
И не грех подумать, доживая век, —
Ибо этим люди мучимы века, —
О былинке малой, что стремится вверх,
О земной великой сути колоска.
«А поле глазасто, а лес ушаст…»
А поле глазасто, а лес ушаст,
И живо зеркало вод.
Рождаемся, делаем первый шаг,
Не ведая про уход.
С печальным лесом, травой, водой
Едины мы искони.
Какою платим монетою, той
Расплачиваются и они.
Там, где бор шумел вековой
Тому лишь десяток лет,
Построен дворец, кирпичной стеной
Застящий белый свет.
Где ныне в зале модный камин
И стопкой лежат дрова,
Ясень рос и дуб-исполин,
А в кроне жила сова.
А у ворот, где решётки вязь, —
В мизинец железный прут, —
Рос, помнится мне, высоченный вяз,
Собой украшая пруд.
Увы, увы! По округе всей
Поболе сотни пеньков.
Зарыли бульдозером карасей,
Моих пескарей и линьков.
Ещё за оградой не высажен сад,
Но вижу антенны штырь.
Похоже, стрельбу вести из засад
Удобней, когда пустырь.
Газон, бассейн, европейский шарм.
Два стражника у ворот.
Но поле глазасто, а лес ушаст,
И живо зеркало вод…
«Не перестали сниться…»
Не перестали сниться,
Как пух тополей, легки,
Короткие, как зарница,
Младенческие деньки.
Ещё с мальчишеской спесью
В немыслимой вышине
Летаю по поднебесью
Страны, не ведомой мне.
А наяву, старея,
Уж я не пру на рожон,
Влачу судьбу Водолея,
Суровой зимой рождён.
Как лето, наш век недолог.
Забочусь по мере сил
О тех, кому вроде дорог,
А может быть, даже мил.
О детство, лишь ты священно!
Басовой струной звеня,
Январский пурги крещендо
Крестило в ночи меня.
Со вторника до субботы,
С субботы до четверга
Безумные артналёты
Вершила тогда пурга.
С дорог, до весны распятых,
Позёмок ползли ужи…
В холодных пятидесятых
Вы, снов моих миражи!
«Это, верно, было так…»
Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии блистали…
Кондратий Рылеев
Это, верно, было так:
Я на белый свет явился.
Я семь дней уже – не там.
Вот он я – не запылился…
Распелёнутым, нагим
Я лежал, не понимая,
Что родня поёт мне гимн,
Вся по случаю хмельная.
Наклонялись надо мной,
Волосёнки нежно гладя,
Сват, соседка, кум с кумой,
Брат двоюродный и дядя.
А свояк надрывно пел,
Подпевала баба Тома.
Словно буря, «гром гремел»,
Сотрясались стены дома…
Расходились по снежку.
В январе темнеет рано.
И отец, хватив лишку,
Тоже пел про атамана.
И басил хмельной отец,
Потому как выпил сильно:
«Ай да Дуня! Молодец,
Подарила-таки сына!»
Имена
А у матери моей
Имя – Евдокия.
В наше время имена
Не дают такие.
И стыдятся, а чего,
А чего стыдятся?
Евдокией отчего
Нынче не гордятся?
Мчатся годы и века.
Мчится юность наша.
Дуновенье ветерка —
Дунюшка…
Дуняша…
Отец
Рядом в тот миг последний
Не было нас, прости.
Со Сталинграда таился
В теле твоём свинец.
И не преклонным старцем —
Шестидесяти шести
От роду лет шагнул ты
В небытие, отец.
Труженик и безбожник,
Веруя в белый свет,
Знал ты на белом свете
Трудности лишь одни.
Но и война не оставила
На сердце злобы, нет.
В мирные дни носил ты
Пряники для ребятни.
Пряников этих помню
Сахарную глазурь.
Щёки твои небриты,
Только их нет родней!..
Мы – без тебя, а в мире
Тьма от жестоких бурь.
Но сыновья на битву
Смело выходят с ней.
Вот уже нам за сорок.
Мы не в огне рождены.
Строим, творим и любим
Радость в доме своём.
Не уповая на Бога,
Веруем, что войны,
Горя и слез не будет,
И потому – живём.
Пятёрка
В год реформы старых денег
Я учился в пятом классе.
Мама нянчила сестренку,
Голосистую – беда!
Нелегко мы вырастали.
Денег не было в запасе.
Мама грустно говорила:
«Тают деньги, как вода!»
Вот друзья, в кино собравшись,
Мне кричат: «Айда за нами!»
«Мама, дай мне на «Чапая»
Ну хотя бы пятачок!»
Бесполезны уговоры.
Был ответ один у мамы:
«Лучше грамоту, сыночек,
Повтори ещё разок!»
Только я не падал духом.
Взяв корзину, шёл к оврагу,
Собирал бумагу, кости
(Было мне двенадцать лет).
На безмене дед-старьевщик,
Взвесив кости и бумагу,
На кино давал мне горстку
Медных новеньких монет.
Так я жил. И вот однажды
Летом (помню, что рубашку
Не носил, жара стояла.
Был я чёрен, словно грач)
Вижу: ветер по дороге
Мне навстречу мчит бумажку.
Я схватил её и ахнул:
«Боже мой, да я богач!
Пять рублей… Что делать с ними?..
Это ж матери подмога!
Да, но мама их истратит
И не даст на эскимо…»
Я не отдал деньги маме.
В щель запрятал у порога.
Целый месяц деньги тратил
На конфеты и кино!
До сих пор никто не знает
О пятёрке злополучной!
Мама сильно постарела,
У сестрёнки есть семья.
Да и я уже не молод.
Прихожу домой с получкой,
И гостинцам очень рада
Дочка славная моя.
Не нахвалит мама сына,
И сестрёнка любит брата.
Им я шлю порой подарки,
Приезжаю погостить.
Что подарки? Если в детстве
Обманул я их когда-то,
Ту мальчишескую жадность
Как смогу себе простить?
Брат
С чемоданом, сбитым из досóк,
На учёбу, а не ради шутки,
Тонкий, словно хлебный колосок,
Он в Москву поехал на попутке.
Встретила Москва его снежком.
В чемодане – хлеб, тетради в клетку.
Я тогда ходил под стол пешком,
Он уже закончил семилетку.
Шёл он с удивленьем на челе,
На дома высокие глазея…
В шумной привокзальной толчее
Чемодан пропал у ротозея!
Он побрёл по улице в слезах,
Натыкался в сквере на деревья…
Что столице слёзы на глазах
Одного парнишки из деревни!
Вот уж позади Москвы огни.
Мчит попутка в ночь и бездорожье…
Но припомнил он слова родни:
«Ты учись! В тебе есть искра божья!..»
И тогда у первого моста
Он сказал шофёру: «Батя, знаешь,
Тормози! Вокзал ведь – не Москва.
Мне в столицу надо – понимаешь?»
«Срок наступил – я пережил отца…»
– Отец, – кричу, —
ты не принёс нам счастья!..
Юрий Кузнецов
Срок наступил – я пережил отца,
Как он, осилил долгую дорогу.
Из памяти черты его лица
Выветривает время понемногу.
Железный крест. И вот отца портрет,
А рядом упокоилась и мама.
Без малого минуло сорок лет.
Дорог в сей жизни пройдено немало.
С утра всё продолжает моросить.
Разверзлась неба пасмурная бездна.
Здесь об участье некого просить
И укорять кого-то бесполезно.
Здесь тихо. Здесь рыдают лишь тогда,
Когда в цветах свежа ещё могила…
О счастье вы мечтали в те года,
Но стороною счастье обходило.
Не укорю, не перейду на крик,
Ни у кого не попрошу участья.
Ведь счастье, дорогие, это миг,
Само существованье – это счастье…
«Маме восемьдесят три…»
Маме восемьдесят три.
Прожито немало.
Слёзы фартуком утри.
Ну же, полно, мама!
Как глаза твои плохи.
Плачешь ты невольно,
Но подарком от снохи
Вижу, что довольна.
Суетишься, как всегда
Несказанно рада.
Есть графинчик и еда.
Что ещё нам надо?
По чуть-чуть, не допьяна,
Из гранёных стопок
Выпьем горького вина,
Помянём усопших.
Снова выслушаю я, —
Речь неспешно льётся, —
Как соседи и сватья,
Как сестре живётся.
Чем живу и что служу
Всё ещё в печати,
Вновь тебе я расскажу,
Утолю печали.
У тебя я редкий гость
И уйду под утро.
Жизнь твоя – рябины горсть,
Лет господних уйма.
Мама-мамочка, гори
Ягодой России,
Эти восемьдесят три
И все сто осилив.
Осень 1957 года
Сестре Вале
В пору нищую
Брат с сестрою,
Знались с пищею
Мы простою.
Каша сварена,
Щи упрели.
Ноги в валенках.
Мы – за двери.
Что мы видели?
В «Марсе» хмуром
Фильмы Индии
С Радж Капуром.
Валя – с косами.
Стынут лужи.
Первый в космосе
Спутник кружит.
…Осень вспомнилась,
Щи да каша.
Светом полнилась
Память наша.
«Что родился на Малой Мещанской…»
Что родился на Малой Мещанской,
В старой книге я как-то прочёл.
Дом под кронами лип помещался.
Помню гул несмолкаемых пчёл.
И к лицу, и к рубахе он липнет —
Запах лип, что посажены в ряд.
Имя дал нашей улице Либкнехт.
Был он зверски убит, говорят.
Ах, разлуки извечная кара!
Годы службы. Чужие края…
Помню, помню – фамилию Карла
Ты коверкала, мама моя.
«Лип» – писала. И липовый запах,
Настигая, бросал меня в дрожь,
И душа устремлялась на запад —
Где ж в Монголии липы найдёшь?
Ведь мечте и моря не преграда.
От тебя, от мещерских лесов
Отделяло меня – это ж надо! —
Целых шесть часовых поясов.
Я любил вас, родные до боли,
В звоне лета и шорохе вьюг:
И Воровского (Вацлава, что ли?),
И Урицкого, и Люксембург.
Были вы Дровяными, Сенными.
Но однажды – ни встать ни упасть! —
Именами чужими, иными
Окрестила вас новая власть.
Но меня, да и Господа ради
Там в домах об одном этаже
Проживали и Тони, и Нади.
Всех имён не припомню уже…
Вновь чиновник в усердии делит
Новь и прошлое, как идиот.
Адрес матушки: Либкнехта, девять —
Слава Богу, всё тот же, всё тот.
Там чужие живут – ну да ладно!
В доме мальчика слышу я всхлип.
Пусть ему будет тоже отрадно
Под цветущими кронами лип.
«Подошёл бульдозер после смены…»
Подошёл бульдозер после смены,
И в округе смолкли петухи.
Рухнули бревенчатые стены,
Золотые брёвна без трухи.
Топором обтёсанные грубо,
Но затёсы все наверняка,
Лежни стоеросового дуба
Ставились на долгие века.
Нету червоточины в помине.
Возле дома вишня зелена.
Покрушили всё и подавили,
И не стало дома дотемна.
Хмур хозяин, сухощав и жилист.
В стороне помалкивает мать.
Не перенесли, не отложили.
Ровно в шесть приехали ломать.
Уходи, хозяин, не тревожься!
Вспять не ходит времени река.
Скоро ты на лифте вознесёшься
И на землю глянешь свысока.
«Наш ломают дом…»
Наш ломают дом.
Вспять не ходят реки.
Был построен он
В позапрошлом веке.
Крепок дом ещё.
Крепок, твёрдо знаю,
И слезу со щёк
Я не утираю.
Наша власть – умы.
Не попросишь сдачи.
Всё как есть, увы,
И не как иначе.
Горя не унять.
Плакать не пристало.
Поколений пять
В доме вырастало.
Слёзы на лице…
Я шепчу: «Уроды…»
Здесь построят Центр
Современной моды.
Дочка, не дрожи
На руках у мамы…
Вон и чертежи
На щитах рекламы.
Знаменитый сосед
Касимов – это что-то вроде
русского Марбурга…
Из письма Бориса Пастернака родителям летом 1920 года
Мой дом…
Его уж нынче нет…
В гостях у дяди
В соседнем доме жил поэт,
Марал тетради.
Конверт,
бумага,
карандаш…
Наклеив марку,
Он сообщал,
что город наш
Похож на Марбург.
«Скорей, отец, сюда езжай,
Беги из ада!
Здесь жизнь,
здесь будет урожай,
Здесь то, что надо.
Земля-кормилица, назём,
Родные лица…
На пароходе увезём,
Что даст землица…»
Мой дом…
Я рос в его стенах…
Не знал я, молод,
Что знаменитый Пастернак
Любил мой город.
А мы в соседях жили с ним,
И, как обуза,
В мои младенческие сны
Являлась муза.
Всему, всему означен срок.
Теперь я понял:
Он обронил здесь пару строк,
А я их поднял.
Город
Что вещи подорожали,
Что все мы живём в аду,
Как истинный горожанин,
Читаю я на ходу.
Я экскурс по белу свету —
Где мирно, где горячо —
Свершаю, глядя в газету
Соседа через плечо.
Спешу, а зачем – не знаю,
Как будто попутал бес,
Тараня толпу, к трамваю;
И, тряский на стыках рельс,
По-черепашьи,
к дому,
Без продыха, клят и мят,
Вдоль дымной
Второй Продольной
Ползёшь ты, железный брат.
О город, сама издёвка,
Неверный мой шаг в судьбе!
Я в проигрыше, издёрган,
Огромному – кто тебе?
Бегу я, прижатый к бровке, —
Неужто так до конца? —
В отчаянности мышеловки,
В безвыходности кольца.
Тупик. Лабиринт пещеры.
Ты где, спасения нить?..
В рассветном бору Мещеры
Захочется вдруг побыть.
Средь сосен, ещё не старых, —
Их кольца считать не след! —
Хочу, от жизни усталый,
Не то чтоб забыться, нет.
Им, в буре железостойким,
Высоким, не знавшим пут,
Нет дела до перестройки,
До мелких страстей и смут.
Как ружья, они по центру
В небесную бьют мишень.
К чему им переоценки,
Людская ловля мышей?..
Работа моя, забота…
Погладив сосны кору,
Что глупо исправить что-то,
В рассветном пойму бору.
Любовь моя и тревога…
То плачу, то вновь смеюсь.
Среди городского смога
Я рыбой о лёд забьюсь.
Не сладок мой путь, а горек.
Ты, бор, меня не кори.
Несносный железный город
В моей растворён крови.
«Непогашенной маркой…»
Непогашенной маркой
На почтовом конверте
Утро первого марта
Засияло на свете.
Кое-как осургучив,
Штемпелями усеяв,
Март свинцовые тучи
Гонит с юга на север.
Из худых упаковок —
Нету почты без брака —
Иногда, словно порох,
Сыплет морось, однако.
Как и все, между прочим,
Я от марта зависим:
Воспалённые очи,
Сумасшествие писем…
Завтра вышлю депеши
Я родне на веселье:
«Ожидайте!
Я пешим
Выхожу в воскресенье…»
«Уезжаю. Никто ни слова…»
Уезжаю. Никто ни слова.
Я привык уезжать как-нибудь.
До Касимова, до родного
Не такой уж далёкий путь.
На автобусе междугородном
Всем положено семь часов
Потрястись по рязанским дорогам
Средь полей да сосновых лесов.
Здесь с попутчиком можно спорить
И на чём только свет стоит
Тех, кто эти дороги строит,
Между прочим
беззлобно бранить.
Вдоль шоссе
по мещерскому краю
Монотонно гудят провода,
Огоньки деревень набегают
Неожиданно, словно орда.
Лес глядит исподлобья, зловеще,
Ветра быстрого катит волна,
И глядит на их вечное вече,
Облака раздвигая, луна…
А когда подъезжал я к дому,
Всё с попутчиком говоря,
Диск луны покатился долу
И забрезжила чуть заря.
Вот она, воспарив над лугом,
Рассиялась! Сошла роса.
Озарила сосну над Стругом
И торговые корпуса,
Весь Касимов!..
И вот уж первый
Парохода поёт гудок.
Вот и к маме стучусь я в двери:
«Это я». —
«Заходи, сынок».
«Старинный Касимов…»
Старинный Касимов,
Рязанской губернии город,
Встречает меня на рассвете умытый дождём.
Ровесник Москвы,
он в июньском цветении молод.
Я здесь в середине двадцатого века рождён.
Люблю тебя нежно. Тобою нельзя не гордиться.
Грибами пропахли окрест перелески твои.
В названье твоём целиком поместилась столица,
Москва златоглавая с лишнею буковкой «и».
Москва – наша гордость,
Москва – наше дивное чудо.
Дворцы величавы, проспекты её широки.
Но белые камни везли для столицы отсюда,
С карьеров Касимова близ тихоструйной Оки.
Немало достойных в хронографе града Касимова.
Немало здесь ярких зажглось путеводных огней.
Здесь Ганзен взрастала,
в девичестве Анна Васильева.
И вот по приезде я вечером вспомнил о ней.
О ней, что жила у Николы, глядела на воды
Оки тихоструйной, читала, мечтала, росла…
Её будут помнить, какие б ни минули годы,
В Касимове древнем как Дании дальней посла.
«Я сошёл. Я один как перст…»
Я сошёл. Я один как перст.
С расписанья автобус сбился.
Целый год не видал я мест,
Где, родившись, не пригодился.
Поглядев на Оки слюду,
Как над нею туманы тают,
Я в Успенский овраг сойду,
Где о том, что приеду, знают.
Я с дороги посплю, устав,
А с обеда, пера рабочий.
Захочу посетить места,
Что мне, грешному,
любы очень.
Здесь порушен Кастрова дом
В мавританском изящном стиле,
Здесь в дожди с великим трудом
Пробираются автомобили,
Здесь за двадцать безумных лет,
Остро жалящих,
словно жало,
Потихоньку во Вторчермет
Всё снесли, что плохо лежало,
Здесь гоняет с утра коров —
Их всего-то пяток осталось! —
Поликарп Лукич Иванов.
Он по-чёрному пьёт под старость.
Схоронивший Федосью, он, —
Как подпорка, рухнула вера! —
Если утром не похмелён,
Стал опаснее бультерьера.
Если водка не будет греть
И наступит похмелье снова,
То ему костылём огреть
Не составит труда любого…
Дом Кастрова – притон и склад…
Храм Ильи подпирает тучи.
Город мой, ты мят-перемят,
Подпалён из канистр вонючих.
Под ветвями листвяных крон
Остов летом сгоревшей школы…
Поплывёт колокольный звон
От Успенья и до Николы.
Этот звон как набат, как гуд.
Песне Господу вечно длиться!
Не спалят тебя, не сомнут —
Сколько можно вот так глумиться?!