Текст книги "Мелье"
Автор книги: Борис Поршнев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
Былая вера в незыблемость и неприкосновенность существующих имущественных отношений расшаталась до самого корня. Народные восстания пытались ударять по ним на практике, а это расшевеливало и тугую народную думу. Ведь надо было что-то возражать тем, кто отговаривал так действовать. Иногда пробуждающаяся мысль пытается апеллировать к «старине», «старой правде»: законны только те платежи земельным собственникам или только те подати, которые не моложе, например, времен Генриха IV. Иногда эта «старая правда» относится к мифической древности, и крестьяне требуют «вернуть им собственность на их землю», которую они якобы когда-то имели.
А подчас не видно и ссылок на старину. Просто-де надо забрать награбленное, переделить или впредь уже и оставить добро ничьим, мирским. По документам восстания в Бретани в 1675 году мы уже заметили все эти помыслы. Неизвестно, конечно, означала ли отмеченная перепуганным сельским священником «общность имуществ» практику или идею восставших крестьян, но уверенно можно сказать, что этот листок бумаги свидетельствует о глубочайшей ломке самых коренных понятий о собственности, происходившей где-то в недрах психологии и сознания народных масс Франции. Почвой этих настроений была борьба с феодальной собственностью, и без этих настроений она не могла увенчаться победой.
Но могучий взмах от отрицания до утверждения, от стихийного настроения к осознанной идее, хотя бы еще и бесконечно далекой от научной теории, впервые во Франции свершил лишь ум Жана Мелье. Дыхание он превратил в плоть. Из этих зачатков Мелье развернул цельное, страстное, непримиримое учение, обращенное к массам.
Вторая идея, возможность возникновения которой была невидимо скрыта в самом факте неудержимого половодья народных восстаний, – это идея их победы. Раз люди бьются, хотя бы и совсем стихийно, они чают победы. Они бились снова и снова, и это значит, что где-то маячила никем еще до конца не осознанная идея свержения существующих властей, стоящих на пути любого из восстаний. Идея торжества народа. Власти охраняли «порядок». Нельзя было затронуть «порядок», нельзя было шелохнуть его, не вступив в столкновение с полицией, жандармерией, судом, с администрацией городской, провинциальной, королевской, с армией, буржуазной милицией городов, вооруженным дворянством. Каждая попытка народных низов оказать какой-нибудь коллективный отпор тому или иному новому экономическому притеснению оказывалась их столкновением с властями – «бунтом». Не хватало сил местного аппарата власти для подавления «мятежников» – присылались королевские войска из центра или снимались с фронта; выдыхался авторитет местных властей – за ними вздымался авторитет самого абсолютного монарха – Людовика XIII, Людовика XIV, Людовика XV…
Падала в народе рабская покорность перед начальством. Чиновные донесения в Париж с однообразием повторяют о недостатке в народе уважения к магистратам, о растущей непокорности «черни», ее «непочтительности», «наглости». Интендант из Лангедока пишет, что новый нажим «еще увеличивает упрямство и заставляет еще сильнее разразиться неповиновение народа». Из Дофинэ: «Когда приставы приходят в деревенские общины, на них уже поднимают камни; заставить слушаться затруднительно». Из Прованса: «Этот большой народ не знает ни что такое любить своего государя, ни что такое его слушаться». Из Бордо губернатор с тревогой пишет о «частых наглых выходках и вольностях, которые позволяют себе некоторые бунтовщики, то распространяя мятежные писания, то произнося дерзкие речи даже в присутствии своих магистратов». Вот одно из восстаний потерпело поражение, но губернатор добавляет: «Неудачи, которые потерпел народ, поистине вырвали у него лишь оружие из рук, но отнюдь не бешенство и не злую волю из сердца, также и не дерзкие и мятежные речи из уст». Из Лимузена: «Народ в деревнях что-то уж слишком склонен к свободе и к восстанию». Об участниках восстания: «Они совсем не опасаются наказания и провозглашают свое преступление знаком своего мужества».
О другом восстании: власть короля «была чрезвычайно поколеблена в умах народа, и следует опасаться, что ее не удастся восстановить иначе, как с превеликим трудом». Другое донесение вторит: «Мы живем в такое время, когда не следовало бы безрассудно плохо обращаться с народом. Бесполезная суровость только вырывает из его души последние остатки его преданности государю». Из провинции Гиень: «Должен сказать вам, что в Перигоре народ начинает грозить всем, кто служит по королевским делам»…
Сведения о бесцеремонных расправах восстающего там и тут народа с лицами, облеченными властью, от самых низших до самых высших, об угрозах властям буквально бесчисленны. Случались брань и оскорбления и по адресу королевской персоны. Правда, чаще кричали что-нибудь вроде «Да здравствует король без налогов!», но ведь так кричали и во время революции в конце XVIII века, пока не подошел момент рубить королю голову. Венецианский посол доносил к себе из Франции в середине XVII века о «ропоте и ненависти к правительству», о повсеместных восстаниях, которые, однако, остаются раздробленными, так как народ «не может подняться без руководства и ему хватает сил лишь на то, чтобы излить негодование в ругательствах и проклятиях по адресу правительства».
Да, народные восстания были распылены, и их удавалось усмирять. Но ведь в каждом брезжила надежда на победу, без нее люди не дрались бы. А если заглянуть чуть вперед, что же это такое – победа, что она сулит? Что за «свободу»? В провинции Нормандии в 1639 году «босоногие» со своим вожаком Жаном Морелем, каким-то очень бедным и очень смелым приходским священником, может быть похожим на Жана Мелье, на несколько месяцев установили свою власть, издавали свои законы, писали в другие провинции Франции с призывом присоединяться к ним. В провинции Виварэ в 1670 году восставшие крестьяне в воззвании писали, что «пришло их время и не годится им всегда оставаться слепыми». «Пришло время исполниться пророчеству, что глиняные горшки разобьют железные горшки. Проклятие дворянам и священникам, врагам нашим!» В Бретани в 1675 году крестьяне, гневается один судебный документ, «говорили, что наступило время их абсолютного полновластия, издевались над нашим повелителем королем и над его эдиктами, так же как над судом и над всеми, кто вершит закон, и заявляли, что они заставят признать себя и слушаться».
В таких выступлениях и в сотнях им подобных пробивается сквозь всю коросту навязанных мнений мысль, что восстание народа дело доброе, правое, верное; местные власти то и дело жалуются в донесениях в Париж, что народ рассматривает мятежи как героические деяния, а никак не хочет видеть в них, как полагалось бы, ни преступления, ни греха. Упрямой порослью пробиваются в этих бунтарских лозунгах зачатки мыслей о власти победившего народа, о народоправстве, общежитии свободных и равных крестьян.
Но это отрицание прав и всесилия существующей власти только в мозгу Жана Мелье было переработано в утверждение: в идею революции. До Мелье (и долго после него) не было во французской общественной мысли идеи победы восставшего народа.
Третья идея, скрывавшаяся глубоко-глубоко на дне настроений и неясных мыслей боровшегося народа, идея, как и две предыдущие, лишь возможная, если ее кто-нибудь поднимет с этого дна, из действий, из практики, из стихии народных восстаний, – это идея безбожия.
Едва ввязавшись в борьбу, крестьяне и плебеи с каждым часом все непоправимее, очертя голову нарушали суровую заповедь царившей в их сознании религии. Они еще не могли как-либо обобщить и в форме новых додуманных мыслей выразить этот накапливавшийся опыт: церковь грозила нестерпимейшими загробными муками за участие в неповиновении, в возмущении, ибо всякое человеческое неповиновение есть повторение восстания сатаны против бога. А вот голодный желудок, голодная семья, оскорбленное достоинство, раненая справедливость – все влекло на бунт и возмущение. Надо было как-то осмысливать это, отмахиваться от попов с их угрозами, с их – сызмальства казавшимися незыблемыми – представлениями об аде, о грехе. И мысль теперь уже, увы, как-то не подкидывала спасительной уловки, как когда-то, лет сто назад: восстание тогда казалось оправданным, раз это восстание за истинную веру против сатанинских ухищрений воцарившейся ложной веры. Разве что восставшие в 1702–1704 годах крестьяне-гугеноты прибегли к этому старому утешению, в общем-то потерявшему силу над мозгами.
Духовенство и монахи с молитвами и проповедями, со святыми дарами и мощами, с крестами и святыми, со слезами на глазах и страстными увещеваниями, а иной раз в старомодных доспехах и с алебардами преграждали дорогу любому народному восстанию. Церковь не менее активно противостояла всем этим бунтам и мятежам, всем этим войнам бедняков против богатых, чем государство. Бывало, что толпа поддавалась уговорам и заклятиям. Но много чаще ей приходилось волей-неволей сметать и это препятствие, хотя бы и осененное крестом. О расправах с духовенством во время восстаний говорят многие документы тех времен. Вот в одном бурге жители оставили замертво на месте своего кюре, который вздумал в горячую минуту проповедовать им уплату налога. Вот из хроники о восстании в Виварэ в 1670 году: «Было опасно призывать народ к повиновению; священники в Лашанне, Мезильяне и других местах были погромлены за то, что говорили, что подчинение приказам короля есть божественный закон».
Частенько речь шла уже не только о духовенстве, но о самой вере. В сообщениях о ходе народных восстаний тут и там попадаются слова «кощунства», «богохульства». Необходимость убрать помеху с пути, трудные и неясные мысли в поисках оправдания своих действий выливались подчас в насмешки и гнев против церковного благолепия и благочиния, в погромы монастырей и церквей, в проклятия попам, монахам и самому богу.
Источники XVIII века, относящиеся к Шампани, рассказывают, что кюре во многих местах боялись своих прихожан, ставших от нищеты «озлобленными, мстительными, вздорными, исполненными ненависти». В особенности достается жителям протестантских приходов: они слывут «республиканцами», они «злобны, опасны, сварливы, мстительны, нарушители порядка». Но и в католических приходах эти настроения неумолимо распространяются на церковь и веру. В одном из районов Шампани «прихожане немного республиканцы, любят независимость, игру, вино, танцы и удовольствия, они необузданны и богохульствуют, а во время крестного хода и мессы устраивают скандалы». Один приходский кюре пишет: церковь оскорбляют, обряды презирают, все идет от плохого к худшему, и крестьяне выражают свое недовольство всякими «насилиями». Некоторые кюре Шампани сигнализируют о распространении безверия, и том, что крестьяне отказываются перед смертью от Причастия. Прихожане, жалуется кюре, «не хотят подчинения, прививают молодежи дух независимости, безверия, вольнодумства, а кюре очень трудно заставить слушать свои советы». «Жители полны гордыни, плачутся на судьбу свою и возлагают ответственность за беды свои и нищету на знать и на бога». «Они не ходят в церковь, пренебрегают причастием, Не набожны, безразличны к религии». «Вот уже много лет они преследуют служителей культа, обращая на них свою ярость, злобу, самую черную клевету».
Но сомнения, доводы против вдалбливаемого и Заучиваемого на протяжении всей жизни вероучения. Лишь по крупицам накапливались в тайных уголках мысли, в семейной тиши, складывались кроха к крохе в строе характера и настроения от отцов к детям, от Дедов к внукам. Как черпнуть этой злой гущи с самого дна, выжать ее, спрессовать да так закалить в огне мысли, чтоб она сделалась крепче и грознее стали?
Этот скачок совершен в «Завещании» Жана Мелье. Три идеи Жан Мелье выплавил из огнедышащей и чадом окутанной стихии народного протеста против всего строя жизни и мысли. Сравнительно с настроениями это был огромный скачок. Народ не имел образования. Феодальная, абсолютистская, католическая идеология была старой, привившейся, всесторонне разработанной, обладала огромными средствами распространения. Для поединка с ней нужно
было не настроение, а ее же оружие. Надо было его выковать. У народа не было своей интеллигенции. Надо было из земли выйти богатырям.
Чтоб поднялся эдакий богатырь, он должен был обладать чувством, что широчайшие народные массы Франции ждут его слова, как сухая земля ждет дождя. Мелье должен был с огромной силой почувствовать и сконцентрировать в себе ощущение, что старый способ мышления расшатался в самом низу – потерял воздействие на народ. И в самом деле, тревожный общий голос представителей власти на местах: народ не слушается уговоров, его не вразумишь, доводы и резоны почти не действуют на него. Один провинциальный интендант, ссылаясь в письме на свое отличное знание «крайней нищеты здешнего народа и необыкновенного волнения в умах, которое она вызывает», советует правительству всеми возможными средствами «расположить к послушанию умы, которые трудно убедить слушаться, когда желудки голодны, и которые крайняя бедность сделала невосприимчивыми к уговорам». Иначе говоря, потеряли силу аргументы, которыми прежде можно было урезонить и успокоить народ: духовенство и «благоразумные», «мудрые» люди призывали к порядку и покорности, клеймили дух сопротивления, а нищета, голод, материальные условия упорно требовали этого самого сопротивления и, значит, расшатывали авторитеты. О казнях «бунтовщиков» в городе Кане мемуарист рассказывал с ужасом: «Они умерли без раскаяния в своих грехах, говоря отвратительнейшие слова о том, к чему должны были бы питать величайшее почтение». Такова та вспаханная почва народного духа, куда уходят глубочайшие корни идейного переворота, огромного подвига мысли, совершенного кюре Жаном Мелье.
Писарев когда-то написал статью «Французский крестьянин в 1789 году». В этой статье, по его словам, стремился он «ввести читателя в ту таинственную лабораторию, почти недоступную для историка, где вырабатывается – из бесчисленного множества разнороднейших элементов и под влиянием тысячи содействующих и препятствующих условий – тот великий глас народа, который действительно, рано или поздно, всегда оказывается гласом божиим, то есть определяет своим громко произнесенным приговором течение исторических событий».
Беглые, короткие заметки ввели нас в кое-какие уголки этой таинственной лаборатории. До приговора еще далеко – его открыто масса французского народа произнесет только в великой буре конца века. Но в начале века находим мы почти недоступное взгляду историка чудо этой лаборатории: синтез из разнороднейших элементов голоса народа – кристально чистого, уверенно возвещающего победу и приговор голоса Жана Мелье.
Был ли Мелье человеком совершенно единственным в своем роде? Нет, он был самым крупным и самым счастливым из других дерзавших смельчаков, единственным оставившим неизгладимый след. Другие люди такого склада мыслей, которых эпоха с необходимостью порождала снова и снова там и тут, не сумели или выносить до конца эти три идеи, или высказать их со всей полнотой, или, что самое трудное, заставить себя услышать.
Эти люди должны были соединять в себе известную образованность, интеллигентность с близостью к народу по жизни, по роду своих занятий. Бывали среди них бедные нотариусы, адвокаты. Но большая часть, как и Мелье, принадлежала к низшему духовенству. Хотя вся эта великая армия низовых священников денно и нощно трубила в уши народу о покорности властям и господам, из их рядов могли появляться люди, способные атаковать эту главную помеху народному уму, религию, так как довольно знали ее.
Один сельский кюре, ставший, как говорили, эхом ненависти жителей к своему сеньору, уже обобщал с кафедры, что эти люди присваивают себе народное добро «насилием, наглостью, палочными ударами и подкупом суда», они вырывают у крестьян пищу изо рта, «чтобы кормиться самим, да вместе со своими девицами»; для обозначения сеньоров кюре придумал новые слова: «человеклюдоубийца», «человеклюдограбитель». Из провинции Овернь доносили в центр: «Некоторые священники призывали в проповедях не платить больше ни военной повинности, ни недоимок по талье; один из них находится сейчас в руках суда». Несколько позже оттуда же интендант пишет Кольберу, что «жители весьма мятежны», один местный священник «последнее время произносит сотни сумасбродств, говорит весьма нагло о короле», он арестован и находится в тюрьме. Другой кюре с церковной кафедры клеймил дурное обращение с народом, нападал на налоги, восхвалял римскую республику; он говорил и о «тирании» и о «плохом правительстве».
Видно, зачатки народной интеллигенции – ив том числе именно из рядов низшего духовенства – возникали как естественная поросль. То тот, то другой кюре привлекался и по церковной линии к суровой ответственности за всяческие проявления вольнодумства и кощунства Очевидно, разные люди двигались в направлении тех обобщений, тех выводов, к которым пришел Жан Мелье.
Но немногие могли иметь столько непреклонной решимости ума, логического бесстрашия, силы и искренности в поисках правды, как он.
Глава 3. Неприметная жизнь
Жан Мелье родился, прожил шестьдесят пять лет и умер в тех местах, где неплодоносная Вшивая Шампань переходит в лесистую, изрезанную долинами область к северу от реки Эны. Земля тут была тоже иссохшая, в нее только запустили свои глубокие корни деревья и кустарники, частью искусственно насажденные человеком в многовековой войне с доставшейся ему сухой коркой земли «Мелье» – местное название привитого здесь лесоводами дерева мушмулы с терпкими, твердыми плодами.
Родители Жана Мелье, Жерар Мелье и Симфориенна Бреди, жили в одном из самых бедных районов Шампани, в деревне Мазерни, недалеко от города Мезьера. Жерар значился работником. Он занимался шерстоткацким кустарным промыслом.
В 1664 году у Жерара и Симфориенны родился сын Жан. Он был крещен 15 июня.
Чтобы понять кое-что в психологии крестьян, окружавших Жана Мелье, вот слова, которые Гольбах записал о них позже со слов своих друзей из города Мезьера: «В последние годы царствования Людовика XIV жители Шампани, изнемогавшие от налогов, каждый день читали молитву, в которой просили бога об одной милости – умереть в текущем году; они обучили и детей этой молитве» Жан Мелье был современником нескольких ужасных голодных годов, поразивших всю Францию, в том Числе и Шампань. Если годы его детства и юности, 60-70-е годы XVII века, были в целом трудными в экономическом отношении, временем дороговизны и недоедания, то в последнее десятилетие XVII века начинаются какие-то сумасшедшие скачки, словно новые и новые падения в экономическую пропасть, из которой затем общество с трудом выкарабкивается. Так продолжалось и в первой четверти XVIII века. Такими кричащими годинами голода и вымирания были: 1693, 1694, 1698, 1709, 1725. В момент первой из этих катастроф Мелье не было еще тридцати лет. В момент самой страшной из них, в 1709 году, когда за немногие месяцы исчезло несколько миллионов французов, Жану Мелье было 45 лет. Во время последнего из отмеченных голодных годов, ужасные последствия которого ощущались еще в 1726 и 1727 годах, ему шел седьмой десяток.
Та семья в деревне Мазерни, в которой родился Жан, была крестьянской семьей, простонародной ветвью рода Мелье. Но та же фамилия несколько раз встречается в кратких надгробных надписях Реймского собора. Среди дальних родственников Жана Мелье были и кюре и каноники. Это сплетение крестьянского и духовного звания было своего рода фамильной традицией. Вероятно, она повлияла и на судьбу Жана.
Но навряд ли он очутился бы в рядах сельских кюре, если бы его отец не был человеком с известным достатком. Среди бедняков он был не из бедных.
Нам мало известно о Жераре Мелье, но мы знаем, что представляла собою сельская шерстоткацкая кустарная промышленность в Шампани.
Не имея возможности извлечь из своих земель достаточно дохода для существования и в первую очередь для уплаты всех податей и повинностей, крестьяне здесь почти поголовно с давних времен работали дополнительно на дому, изготовляя разные, по большей части грубые, шерстяные ткани. Работали они на скупщиков. Этот мирок скупщиков, мануфактуристов составлял целую пирамиду от крупных, опиравшихся на промышленность больших городов и их окрестностей, до мельчайших, гнездившихся в самых затерянных сельских уголках.
Жерар Мелье и его семья изготовляли саржу. Свозилась она скупщиками с обширной области в город Мезьер и оттуда сбывалась не только в Шампани, – но и далеко за ее пределами. Как и другие, Жерар Мелье, хоть и будучи преимущественно ткачом, отнюдь не терял связи с землей – в Мазерни у него были какие-то владения, может быть пашня, может быть сады. С большой вероятностью можно предполагать, что ему было невыгодно числиться полно-надельным крестьянином и что именно поэтому, то есть чтобы поменьше платить налогов со своей недвижимости, он сделал щедрый подарок сыну Жану, когда тот был еще юным семинаристом. Сохранился Дарственный документ от 13 февраля 1687 года о передаче Жераром Мелье сыну Жану дома Мазерни, по-видимому с приусадебной землей. Этот документ сопровождается свидетельством кюре этой деревни, что, как положено, три воскресенья подряд он на обедне в своей приходской церкви «огласил наследственное право метра Жана Мелье, причетника нашей епархии, изучающего в семинарии латинскую грамоту и богословие и намеревающегося стать священником, на дарованные ему различные владения, расположенные в пределах данной местности».
В этом даре, очевидно, слились и тайный хозяйственный умысел и выполнение обязательного требования минимального имущественного ценза для вступающего в духовный сан. Но этот дар бесспорно свидетельствует и о том, что семья была отнюдь не бедная, более того, достаток в семье явно прибавлялся: в этом документе Жерар Мелье записан уже не «работником», а «торговцем из Мазерни» – он вырос в мелкого деревенского скупщика. Его жилистая рука крепко поддерживала сына.
Другую руку протянул крестьянскому сыну Жану Мелье из-под могильной плиты один из его дальних родственников, его тезка, каноник Реймского собора Жан Мелье, скончавшийся в 1679 году. Так можно думать. Ибо во главе реймской духовной семинарии стоял в то время преемник этого покойного Жана Мелье, возможно многим ему обязанный, каноник
Реймского собора Жак Каллу. Похоже, что он сильно порадел и в семинарии и позже Жану Мелье-младшему.
Жан Мелье был еще очень юн, когда родители зa него выбирали ему будущность.
Это дело относилось прежде всего к расчетливости, да и к честолюбию крестьянской семьи. Раз в доме завелся хоть самый маленький достаток, вся тугодумная мужицкая изобретательность, вся многотрудной жизнью вскормленная деревенская сметка употреблялись на то, чтоб его не потерять, закрепить. Проесть и пропить свои едва заведшиеся деньжонки? Это не только противоречило бережливости и рассудку. От соседей и деревенского сборщика налогов трудно было бы скрывать, что в доме едят лучше или укрываются теплее. Руссо рассказывал, как во время своих странствий, оставшись на ночлег в какой-то деревушке, он долго не мог выпросить у нищего хозяина даже самого скудного ужина, пока тот не убедился, что гость действительно случайный прохожий, действительно никак не причастен ни к каким налогам и поборам, и только тогда достал из тайника отличную и обильную снедь для трапезы. Налоговая коса начисто сбривала всякую неосторожно пробившуюся поросль хозяйственного достатка в семье. Дом, о котором говорили «зажиточный», уже обречен был на недалекое разорение: всегда находились те или иные предлоги или у сборщика налогов, или у местного сеньора, или у судьи, или у священника, или у самой общины подвести под какой-нибудь штраф, заставить внести недоимки за бедного соседа, что-то подносить, от чего-то откупаться, – словом, этому вожделенному и злополучному достатку, который столькими ухищрениями и стольким потом заполучали в дом, не было места в доме. Что же, прятать его в кубышке? Бессмысленно.
Во Франции XVIII века, где все держалось на сословных привилегиях одних людей перед другими, на беззащитности одних и огражденности других, надежно вложить достаток можно было только в чин, в званье, в ранг. Истратить деньги на приобретение сыну какой-нибудь службы в городе было, может, заманчиво, но и слишком дорого и слишком далеко за горизонтом глухой деревушки Вшивой Шампани. И родители решили сделать Жана священником.
Это было верхом мечтаний множества крестьянах семей. Вывести своего отпрыска в ряды сословия, стоящего над простыми людьми! Пусть это был самый маленький шажок, но все-таки гигантский, потому что это был шажок через ту черту, которая влила всех людей Франции на две части – простых непростых. И в то же время сельский священник тоже бы никуда и не уходил от дедовского лада жизни. Он оставался деревенщиной, во всем понятом, во всем своим. Только, кроме надежного прощания, прибавлялся ему еще некий небольшой авторитет среди вчерашней ровни. Как было не помечать, как было не поднатужиться крестьянской семье!
Обучаясь грамоте и начаткам знаний у деревенского кюре в Мазерни, Жан проявил способности интерес. Он подрастал. Родители в последний раз ее подсчитали, все взвесили и отправили его учиться духовную семинарию в город Реймс.
Перед смертью Жан Мелье объяснял своим прихожанам, что он стал священником при полном безразличии к религии. В молодости, писал он, меня уговорили принять духовное звание, – я пошел на это, чтобы не огорчить своих родителей, которым очень хотелось видеть меня в этом звании, как более спокойном, мирном и почетном, чем положение среднего человека из народа.
У нас нет причин не доверять Мелье. Он мог сказать, что некуда был религиозен, потом понял свое заблуждение. Это звучало бы достаточно убедительно. Но он пишет, что смолоду не был верующим или суеверным. Такие слова, конечно, не означают присутствия атеистических идей в вихрастой голове деревенского парнишки. Но они, как все, что писал Мелье, дышат чистой правдой. Религиозное настроение как-то испарялось из духовного строя французской деревни вот уже на протяжении ряда поколений, хотя она оставалась исправно католической, всем миром бывала в церкви, исполняла обряды и возносила молитвы. Жан Мелье просто хочет сказать, что в своей душе, как и у окружающих, он не замечал религиозного жара, когда ему избрали духовное звание, но и не чувствовал причин противиться ему.
Деревенский парень живет в древнем, каменном, огромном городе. Юноша так мал, невзрачен и незначителен перед возносящимися в небо башнями и сводами Реймского собора, он тонет в его полумраке, озаренном неземной красотой огромных многоцветных витражей, его переполняют и несут густые, вязкие, тугие звуки органа, словно не имеющие источника, равномерно наполняющие собор и, кажется, весь мир. Здесь, в Реймсе, в холодных стенах духовной семинарии, трудился крестьянский сын над усвоением тонн жестокой поповской латинской премудрости и драгоценных граммов знания и мысли. Здесь, в Реймсе, провел он годы.
Если когда-нибудь биограф и разыщет в архиве реймской епархии какие-нибудь новые скудные сведения о семинаристе Жане Мелье, они не раскроют тайны того, как делается великий человек. Он учился. Наверное, по-крестьянски, упорно. Утверждают, что в семинарии он держался особняком, не участвовал в общих забавах и казался своим товарищам человеком со странностями. Может быть. Вернее, что он был тут не очень в своем кругу, так как хоть и нет числа тем крестьянским хижинам, где родители мечтали послать своего сына в духовную семинарию, все-таки подавляющая масса молодых людей тут была из младших сынков беднеющих дворянских семей, из горожан, из чиновников.
О том, сколько священных книг, сколько античных авторов, сколько философских и богословских трактатов прочел и запомнил Жан Мелье в эти годы, мы можем судить лишь по сноскам и цитатам, уснащающим текст его произведения. Его действительно научили на всю жизнь умению приводить кстати и некстати изречения из отцов церкви и священного писания. Но все-таки именно здесь, в реймской духовной семинарии, может быть, в общении со светскими и духовными образованными людьми города, были заложены основы тех разнообразных и глубоких знаний, которые Жан Мелье кропотливо, упорно, настойчиво пополнял всю свою жизнь, научившись нуждаться в них, как в пище, как в воздухе, как в солнце. Здесь, по свидетельству «Краткого жизнеописания Жана Мелье», пристрастился он к философии Декарта.
Может быть, тут, в Реймсе, семинарист Жан из деревни Мазерни глотнул толику и другого вина, которое прижилось в его крови, – нет, не шампанского, хотя, наверное, попробовал и его из огромных бочек в погребах этой столицы шампанских вин, а иного: хмеля рабочего ропота и бунта. Мы уже знаем, как глубоко он был погружен в волны крестьянского гнева. Ну, а рабочего? В Реймсе и окрестностях жило добрых тысяч 30–40 рабочих, кустарей, подмастерьев одного только шерстоткацкого промысла. Город был полон и других мелких ремесленников, поденщиков, голытьбы. Столица епархии Реймс, как и столица провинции Труа, видели на протяжении и XVII и XVIII веков несколько безудержных извержений лавы плебейского гнева, а в исторических антрактах, как легко догадаться, лев не превращался в домашнюю кошку. Жаркий воздух, которым дышали предместья Реймса, мог забросить кое-какие неугасимые искры в жилы деревенского семинариста.
Он переступал со ступеньки на ступеньку. Двадцати одного года он причетник, двадцати двух – дьячок, через год – дьякон.
Двадцати трех лет он окончил семинарию и был посвящен в священнический сан. Шаг через невидимую черту, разделявшую всех французов, совершился.
Очень скоро, в декабре 1688 года, по ходатайству главы семинарии каноника Жака Каллу, Жан Мелье получил временное место священника в городе Шалоне-на-Марне. Пробыл он там совсем недолго, пару месяцев, но вся жизнь его настолько принадлежала деревенской глуши, что каждое приобщение к городскому духу заслуживает упоминания и, наверное, по контрасту совершало в нем глубочайшую работу. В Шампани было мало больших городов, тем более центров культуры. Жану Мелье довелось жить в тех двух городах, Реймсе и Шалоне, где во второй половине XVIII века были учреждены литературные сообщества, а выросшая из этой основы провинциальная Академия в Шалоне сыграла свою роль в идейных битвах эпохи Просвещения.