355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Егоров » Аполлон Григорьев » Текст книги (страница 2)
Аполлон Григорьев
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 20:22

Текст книги "Аполлон Григорьев"


Автор книги: Борис Егоров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

ДЕТСТВО

Самые ранние годы жизни Аполлона Григорьева приходятся на потрясшее Россию, особенно Петербург и Москву, восстание декабристов 1825 года и на время арестов и репрессий после подавления бунта; в дворянских кругах, в семьях, которые почти все были как-то причастны родственно или идейно к декабристам, воцарилась атмосфера страха и уныния, куда более мощная и долговечная, чем аналогичные настроения 1790-х годов, после арестов Новикова и Радищева. Сам Ап. Григорьев считал, что он трехлетним ребенком ощутил соответствующие настроения, но гнетущая атмосфера уже на своем исходе крепко задела нашего героя: это произошло позднее, когда он стал студентом, а маленький мальчик лишь косвенно ощущал ее, что выразилось в его романтических предпочтениях и увлечениях, тем более что генетически он обладал экзальтированной, страстей натурой и почва была весьма благодатной для восприятия темных легенд о «фармазоне», о чем уже говорилось в предыдущей главе, «черных» романов, позднее – поэзии Байрона, Мицкевича, Пушкина.

В раннем детстве Григорьев был лишен школьного воспитания, у него не было сверстников-наставников, да и взрослые учителя появились позже. А воспитательное окружение – это дворня. В таком окружении мальчик рано познакомился с цинической изнанкой жизни, рано выучил матерные ругательства, но, с другой стороны, это было живое общение с народом, очень много давшее барчуку и положительного; он прекрасно понимал такой плюс: «А много, все-таки много обязан я тебе в своем развитии, безобразная, распущенная, своекорыстная дворня…» Годы напролет мальчик слушал народные песни и сказки (увы, в том числе и скабрезные сказки про попадью и поповну), за годы детства переиграл со слугами во все народные игры. В доме часто живали крестьяне из отцовской деревеньки, которые «поддавали жара моему суеверному или, лучше сказать, фантастическому настройству новыми рассказами о таинственных козлах, бодающихся в полночь на мостике к селу Малахову, о кладе в Кириковском лесу», да еще какое-то время в мезонине жил брат бабушки Аполлона, который «каждый вечер рассказывал с полнейшею верою истории о мертвецах и колдуньях».

Вольная жизнь Аполлона продолжалась до шестилетнего возраста; до этого лишь мать понемногу занималась с сыном, уча его по старинке, как и ее учили, читать по буквам и складам: «буки-рцы-бр». Слава Богу, Аполлон был талантлив и памятен, учение схватывал на лету. Но на седьмом году сына отец, по своей дворянской амбиции не желавший отправлять ребенка в городскую школу или гимназию, решил нанять ему хорошего домашнего учителя. Таковым оказался Сергей Иванович Лебедев, сын священника из подмосковного села Перово, только что окончивший семинарию и только что поступивший на медицинский факультет Московского университета. Учитель должен был преподавать ученику все предметы. Из упоминаемых Григорьевым мы знаем Священную историю, гражданскую всемирную историю, русский и латинский языки, математику. Поселили Сергея Ивановича у себя, в соседней со спальней Аполлона комнате (дело было еще в доме Ешевской на Болвановке); кроме крова и сытного стола Сергей Иванович получал еще какую-то жалкую мзду.

Мягкий и романтический, учитель был очень нетребовательным педагогом, но Аполлон благодаря талантам и памяти все быстро схватывал, прочно выучивал, исключая математику, которая ему никогда не давалась. Настоящих уроков и отведенных для занятий часов у учителя и ученика не было. После утреннего чая Сергей Иванович задавал уроки, уходил часа на три университет и потом перед обедом или после спрашивал заданное. Аполлон ненавидел латынь и математику, но в латыни побеждала память (Аполлон так хорошо выучил язык, что прекрасно понимал все интимные разговоры на латинском языке, которые вел Сергей Иванович с пришедшими к нему товарищами, предполагая, что мальчик ничего не поймет), а в арифметике ученик нещадно жульничал, подставляя в ответе цифры наобум. Впрочем, он жульничал и в латыни: заметив, что учитель задает уроки по учебнику, который прятал потом в выдвижном и запираемом ящике кровати, ученик подобрал ключ, бесстыдно отпирал ящик, когда учитель был в университете, и доставал учебник с упражнениями и ответами, да заодно еще не по возрасту просвещался, рассматривая хранившиеся в ящике некие картинки.

Вечерами обучение могло продолжаться исподволь: Сергей Иванович в сумерках лежал на диване, Аполлон пристраивался рядом и «шарил» в волосах учителя, а тот, в свою очередь почесывая голову ученика, рассказывал ему эпизоды из древнеримской истории.

Еще сына обучали в детстве музыке, Аполлон прекрасно играл на фортепиано. Позднее он пристрастится к гитаре и на ее фоне создаст свои лирические шедевры.

Когда сын подрос, отец нанял ему еще гувернера француза, общение с которым принесло Аполлону прекрасное знание французского языка. Подросший, он жил уже наверху, в мезонине, занимая северную квартиру, а в аналогичной южной жил гувернер. За год до поступления Аполлона в университет француз стал сильно попивать: то ли от дворни научился, то ли своим телом дошел. Однажды он так накачался, что слетел кувырком по ступенькам лестницы до самого низу. Любивший комические эпизоды Александр Иванович в торжественном тоне рассказывал потом об этом событии и заключал: «Снисшел еси в преисподняя земли». Ясно, что гувернер был тут же уволен.

Литературное воспитание отрока началось, как говорилось, с подслушивания родительского чтения переводных «готических» и рыцарских романов. Впрочем, не только подслушивания. Мальчик быстро нашел место, куда отец припрятывал до следующего вечера очередной роман, нырял в родительскую спальню утром, когда там никого не было, возвращался к себе, держал наготове латинскую грамматику, чтобы в случае прихода взрослых быстро прикрыть ею запретную книгу, и осваивал пропущенные или плохо расслышанные места, да еще и вперед забегал.

Эти духовные кражи (с возвратом!) внесли в душу Григорьева твердое убеждение, что любые цензурные запреты нелепы и вредны. Когда четверть века спустя он сам стал домашним учителем юного князя И.Ю. Трубецкого, то рассказывал ему русскую и западноевропейскую историю без всяких купюр и непедагогично помогал своему ученику восстанавливать купюры, исходившие от других учителей: гувернер князя англичанин

Белль подарил своему воспитаннику том «Family-Shakespeare»: Шекспир для семейного чтения, сильно «кастрированный», как выражался Григорьев, который тут же помог князю с помощью своего неурезанного Шекспира восстановить все изъятые строки; именно эти строки ученик и выучил наизусть, приводя в ужас добродетельного гувернера…

Вкусы Сергея Ивановича и его университетских товарищей демонстрировали следующую стадию по сравнению с увлечениями Григорьева-отца: романтизм. Байрон и Пушкин, Полежаев и поэты-декабристы, знаменитые тогда журналы «Московский телеграф» Н.А. Полевого и «Телескоп» Н.И. Надеждина – вот что обсуждалось и цитировалось на вечерних сходках в комнате учителя, и Аполлон жадно все это впитывал.

А в Большом театре, тогда драматическом, властвовал над умами и душами молодежи великий трагик П.С. Мочалов.

Из западноевропейской литературы, помимо Байрона, становились крайне популярными романы Вальтера Скотта и особенно произведения, по формуле Ап. Григорьева, «юной французской словесности» (Гюго, Бальзак, Сент-Бёв).

Западноевропейские духовные потрясения в связи с французскими революциями и наполеоновскими войнами вызвали невиданно мощный подъем гуманитарного творчества, породив гениев в философии (Фихте, Шеллинг, Гегель), музыке (Бетховен), в литературе, где возник особенно разноцветный спектр от консерваторов Скотта и Шатобриана до почти революционных Байрона и Гюго. И эти бурные взлеты совпали в России с тягостным, гнетущим прессом николаевской реакции после разгрома декабризма. Романтический Запад давал духовную отдушину, духовный свет, в лучах которого русский интеллигент мог хотя бы платонически, хотя бы на время ощутить себя свободной творческой личностью.

С другой стороны, этот романтический ореол порождал внутренний духовный протест талантливых людей, вырывавшийся наружу и, конечно, быстро оказывавшийся под железным прессом николаевской реальности: личностей терзали, сламывали, ссылали, запрещали печататься… У всех на виду тогда оказывалась трагическая судьба Полежаева, Полевого, Чаадаева, Надеждина. Как подчеркивал в воспоминаниях Григорьев: «Души настроены этим мрачным, тревожным и зловещим, и стихи Полежаева, игра Мочалова, варламовские звуки (имеются в виду романсы А.Е. Варламова. – Б.Е.) дают отзыв этому настройству».

Постоянные гонения, наказания еще больше способствовали массовому развитию романтических увлечений, но в специфически субъективистском роде: если внешняя жизнь страшна и опасна, то нужно замкнуться, уйти в себя, в мир рефлексий или фантастических грез; индивидуализм и рефлексированность становились тоже формой протеста против мрачной и неуютной действительности. Таковым было поколение Ап. Григорьева. Характерно, что более старшие московские юноши оказывались более открытыми внешнему миру, они больше интересовались социально-политическими вопросами.

Хотя между рождением Белинского, Герцена, Огарева, с одной стороны, и ровесников Ап. Григорьева – с другой, интервал всего около десяти лет, но разница между ними огромная: первые воспитались на 1812 годе и декабристских идеях, почти взрослыми юношами встретили николаевскую эпоху, а вторые с малолетства выросли в атмосфере этой эпохи. Герцен на примере В.А. Энгельсона, близкого к петрашевцам и почти ровесника Григорьева (родился в 1821 году), наблюдал отличие двух исторических типов: «На Энгельсоне я изучил разницу этого поколения с нашим. Впоследствии я встречал много людей не столько талантливых, не столько развитых, но с тем же видовым, болезненным надломом по всем суставам. Страшный грех лежит на николаевском царствовании в этом нравственном умерщвлении плода, в этом душевредительстве детей. Дивиться надобно, как здоровые силы, сломавшись, все же уцелели <…>Молодые люди становились ипохондриками, подозрительными, усталыми, не имея двадцати лет от роду. Они все были заражены страстью самонаблюдения, самоисследования, самообвинения, они тщательно поверяли свои психические явления и любили бесконечные исповеди и рассказы о нервных событиях своей жизни» («Былое и думы»).

Герцен как бы с высоты своего кругозора и чуть-чуть со стороны видел в этом поколении социальную ущербность, страшные последствия николаевского пресса, давящего Россию; Григорьев же «изнутри» считал свою романтическую гипертрофированность чуть ли не нормой, по крайней мере достоинством. Да и в самом деле, из сосредоточенного самонаблюдения могло ведь вырасти чувство достоинства, значимости и независимости личности… Так что – еще раз подчеркнем – и крайности интроспекции, рефлексии были тоже косвенной формой протеста, по крайней мере – романтической формой неприятия нивелирующей личность действительности. Недаром поколение, родившееся в 1819—1822 годах, дало так много поэтов романтического плана: А.А. Фет, Я.П. Полонский, А.Н. Майков, Н.Ф. Щербина, Ап. Григорьев. Любопытно также, что реалистическая «натуральная школа» (оказавшая, впрочем, воздействие на поколение Григорьева) создавалась главным образом ровесниками 1812 года (именно в этом году родились А.И. Герцен, И.И. Панаев, Е.П. Гребенка, И.А. Гончаров) или даже более старшими современниками (В.И. Даль) – и лишь Н.А. Некрасов и Д.В. Григорович были ровесниками Григорьева. Еще один знаменитый ровесник, Ф.М. Достоевский, хотя и примкнул вначале к «натуральной школе», но сразу же занял в ней совершенно особое место. О творческих связях Григорьева и Достоевского, об их личных взаимоотношениях еще будет я нас идти речь.

Итак, романтически воспитанный не конкретной средней школой или гимназией, а эпохой в целом, конкретно же обученный семинаристом-студентом С.И. Лебедевым и французом-гувернером, Ап. Григорьев к шестнадцати годам был достаточно созревшим для поступления в университет. Отец перед поступлением еще, видимо, нанимал для сына квалифицированных учителей; А.А. Фет, например, обмолвился в своих воспоминаниях, что по истории Аполлона подготавливал И.Д. Беляев, видный ученый, будущий профессор Московского университета.

Единственная антибюрократическая реальность тогдашнего русского высшего образования – это отсутствие необходимости представлять при поступлении в университет какой-либо аттестат или диплом об окончании средней школы. Главное – сдать длинный ряд вступительных экзаменов. Отец решил в 1838 году, что сын хорошо подготовлен к поступлению в университет, и начал хлопотать – уже не об аттестате зрелости, а о документах из мещанской управы. Дело ведь в том, что усыновленный «незаконнорожденный» Аполлон не имел никаких дворянских привилегий, он числился мещанином, принадлежал к податному сословию, поэтому требовалось разрешение на университетское обучение, приводящее к выходу из сословия. Конечно, отцу с его чиновничьими связями, наверное, не так уж трудно было получить отпускное свидетельство, где Аполлону разрешалось поступать «по ученой части» и сообщалось о согласии мещанского общества на его увольнение из сословия (но это лишь формально; фактически же увольнение из податного сословия происходило только по окончании университета). Заодно давалась паспортно-полицейская характеристика юноши «росту немалого, лицом бел, глаза голубые, волосы светло-русые». Начиналась совсем новая жизнь Аполлона.

К сожалению, мы ничего не знаем о собственном его творчестве в достуденческий период. Ясно, что он уже писал стихи. Из случайной поздней реплики Григорьева в письме к Ф.А. Кони 8 марта 1850 года мы с удивлением узнаем, что в 1837 году, то есть пятнадцатилетним, он перевел трагедию Шекспира «Король лир»! Правда, тогда юноша не знал английского и переводил текст с французского перевода, потому потом и стыдился своей детской работы, но ведь Шекспир! и целая шекспирова трагедия


УНИВЕРСИТЕТ

Итак, благополучно сдав вступительные экзамены, Аполлон стал в 1838 году слушателем Московского университета. По настоянию практичного отца он пошел на юридический факультет, который совершенно бы не нужен был романтику и поэту: конечно, ему надо было бы поступать на словесное отделение философского факультета. Но сын тогда был паинька, он не смел ослушаться отца и так и окончил юридический факультет.

Юноши, поступавшие в университет в николаевское время, делились на три категории; классификация четко отражала социально-сословную иерархию той поры: своекоштные студенты, дети богатых дворян и священнослужителей, жившие дома и на содержании родных; казенно-коштные студенты, дети бедных родителей, принадлежавших к привилегированным сословиям, содержавшиеся за счет университета (общежитие, казенная одежда, казенное питание); слушатели , дети лиц из податных сословий, они получали лишь по окончании университета чин и полное освобождение. Мещанин Григорьев был слушателем. Как острил декан Крылов, слушатели и есть настоящие слушатели, а «настоящие» студенты часто пропускают занятия.

Григорьев стал студентом, то есть точнее – слушателем первого университета России в удачное время. Конец 30-х и начало 40-х годов для Московского университета стали периодом явного расцвета после долгой полосы застоя и мрака, той полосы, в которую попали сперва Полежаев, а затем Белинский, Герцен, Лермонтов… Об этой мрачной эпохе сохранились живые, хотя и краткие очерки в университетских главах «Былого и Дум» Герцена и обстоятельные характеристики – в «Моих воспоминаниях» академика Ф.И. Буслаева (М., 1897). Буслаев учился в Московском университете как бы в интервале между Герценом и Григорьевым: с 1834 по 1838 год, поэтому описал и старые порядки, и новшества после 1835 года.

В 1835 году попечителем Московского учебного округа и таким образом «хозяином» университета был назначен видный вельможа граф С.Г. Строганов. Он презирал «выскочку» С. С. Уварова, министра народного просвещения и в меру своих возможностей старался быть самостоятельным, ограждая университет от петербургского начальства. Благодаря своей относительной независимости и гордому желанию сделать «свой» университет лучшим Строганов мог отбирать среди талантливой научной молодежи действительно достойных преподавателей, обеспечивать их штатными местами, заграничными командировками, средствами на публикацию трудов и т.п.

Поэтому в университетские годы Григорьева во главе ведущих гуманитарных кафедр стояли Т.Н. Грановский (всеобщая история), П.Г. Редкин (энциклопедия права), Д.Л. Крюков (римская словесность и древняя история), которые ошеломляли юношей потоком совершенно новых идей и фактов, только что добытых европейской наукой, знакомили с новейшими методологическими учениями, прежде всего – с гегельянством (хорошее знание Гегеля Григорьев вынес из университетских занятий). Декан юридического факультета Н.И. Крылов, возглавлявший кафедру римского права, обучал студентов методам романтической школы французских историков.

Наш Аполлон слушал лекции этих профессоров, отдавал им должное, в числе лучших студентов-старшекурсников был приглашаем в дом Н.И. Крылова на его семейные вечера (позднее, женившись на свояченице декана, Григорьев даже стал его родственником), но все же ни к одному профессору студент не оказался так близок, как к М.П. Погодину.

Михаил Петрович Погодин (1800—1875) – необычная фигура в кругу московских профессоров. Сын крепостного крестьянина, пробившего дорогу к освобождению благодаря способностям и усердию, он тоже делал свою жизненную карьеру сам, пойдя дальше отца. Оставленный при университете по его окончании, он довольно быстро защитил магистерскую и докторскую диссертации, стал профессором, получил кафедру русской истории, позднее избран академиком Санкт-Петербургской академии наук. Наряду с преподавательской и научной работой Погодин еще был известным журналистом: он издал несколько альманахов, редактировал видные журналы «Московский вестник» (1827—1830) и «Москвитянин» (1841—1856); в молодые годы он создавал и художественные произведения; неплохие повести, драму «Марфа-Посадница», положительно оцененную Пушкиным.

Мировоззрение Погодина было очень эклектичным, в отдельных своих элементах попросту противоречиво несоединимым (он, например, постоянно говорил о строгости, даже математичности своего метода исторических доказательств и в го да время часто опирался на случайности, на божественное чудо – последнее, как увидим, особенно импонировало Григорьеву). В целом же Погодина можно назвать демократическим монархистом. Выйдя из народа, болея за народ, мечтая об его освобождении от крепостного рабства и, с другой стороны, будучи совершенно чуждым аристократической элите и дворянской спеси, Погодин по своему осторожному и прагматическому характеру никогда не являлся не то что революционером, но даже и свободолюбивым либералом: он защиту от аристократизма и дворянского самоуправства (точно так же и от радикальных движений) видел в монархическом строе. Подобно славянофилам он развивал идею о добровольном призвании народом правителей (придерживался варяжеско-норманнской теории относительно первых русских князей), но если славянофилы подчеркивали, что народ, отдав власть, оставлял себе силу общественного мнения и совета, то Погодин этот аспект забывал и полностью погружался в деятельность властей государства. Поэтому, будучи близок к славянофилам по монархическому консерватизму, по русофильству, по элементам панславизма, резко расходился с ними в оценке Петра I, реформаторская и как бы «антибоярская» деятельность которого была ему очень по душе.

Из-за своего консерватизма постепенно отставая от методологического развития исторической науки (сменивший его на кафедре в 1844 году товарищ и сокурсник Григорьева С.М. Соловьев весьма невысоко оценивал своего предшественника), Погодин, однако, всегда стремился работать с первоисточниками, с рукописными и вещественными материалами, учил этому студентов и тем самым привлекал их к себе. В то же время профессор использовал толковых студентов для своей журналистики: предлагал какие-либо переводы и компиляции для отдела «Смесь», давал вычитывать корректуры очередного номера «Москвитянина». Причем все это за гроши. Погодин генетически отличался практической сметкой; в своей журналистской деятельности он рассчитывал не только на культурный вклад и успех, но и на барыш. Но корысть в журналистике вещь обоюдоострая, необходим дьявольски умный расчет, гибкость, учет всех факторов, чтобы не прогадать, особенно когда речь идет о привлечении талантов: если работников взять «числом поболее, ценою подешевле», успеха не будет, а если начать привлекать яркие таланты, то им и платить надо существеннее…

Погодин оказывался ловким коммерсантом при «разовых» операциях, например, когда он выгодно продал государству свое обширное «Древлехранилище» рукописей и предметов, но при длительной журналистской работе его губила скупость, ему постоянно хотелось набирать сотрудников «ценою подешевле». Поэтому захирение его журналов – плод не только реакционного содержания, но и скупости редактора-издателя, не желавшего тратить большие деньги на приобретение выдающихся произведений отечественной словесности.

Вот к какому наставнику прикипел Аполлон Григорьев, еще будучи студентом. Он с ним оказался связанным на всю свою недолгую жизнь; начав с незначительного участия в «Москвитянине» в первые послестуденческие месяцы, затем опять же краткосрочно пытаясь сотрудничать в журнале в 1847-м – начале 1848 года, он на шесть последних лет существования «Москвитянина» стал его главным литературным критиком; потом до самой кончины Григорьева не покидала мысль о возможном возобновлении журнала.

Погодин, как бы воплощая будущую мечту Н.Ф. Федорова сохранять все, созданное человечеством, не выбрасывал ни одной бумажки из своего дома, поэтому его громаднейший архив, в целом дошедший до наших дней, включает полторы сотни писем Григорьева к его бывшему профессору, писем, содержащих обширные и уникальные сведения самого различного рода – в книге это собрание будет неоднократно использовано.

Любопытно, что Григорьев оказался довольно чуждым другу Погодина и соратнику того по «Москвитянину» профессору Степану Петровичу Шевыреву. Лекций его Григорьев не слушал (Шевырев читал юристам русскую словесность на первом курсе, а в 1838—1840 годах он находился в Риме), да и позднее не оценил, видимо, не принимая крайней умеренности, консервативной старомодности социальных и эстетических воззрений профессора. Григорьев писал Е.Н. Эдельсону 5 декабря 1857 года: «В былые времена мы уже достаточно срамились общением с разною гнилью, вроде Шевырева». Впрочем, в шестидесятых годах он в противовес легкомысленным нападкам радикалов готов был защищать исторические заслуги Шевырева.

Талантливый Григорьев уже на первом курсе университета был замечен преподавателями. По какому-то предмету он к семестровому (полугодовому) зачету подал сочинение на французском языке. Преподаватель не поверил, что такое серьезное исследование, да еще по-французски, мог написать юный студент. Не поверил и попечитель, граф С.Г. Строганов. Вызвал Григорьева и начал с ним говорить по-французски. Убедился, что тот сам писал. И заключил беседу: «Вы заставляете слишком много говорить о себе, вам надо стушеваться». Граф невольно, даже, наверное, не задумываясь, высказал пожелание, типичное для всех деспотических режимов: сиди тихо, не высовывайся, жди, когда тебя за угодливость и старательность наградят начальники…

Однако Григорьев невольно же становился одной из центральных фигур на курсе, да и шире, в университете вообще: слишком ярок был и талантлив, да еще с каким-то романтическим ореолом: «…юноша с профилем, напоминавшим профиль Шиллера, с голубыми глазами и с какой-то тонко разлитой по всему лицу его восторженностью или меланхолией», – вспоминал Я.П. Полонский. Очень быстро вокруг него образовались философский и поэтический кружки. Под влиянием лекций профессоров Редкина и Крылова, постоянно ссылавшихся на Гегеля, Аполлон серьезно занялся философской литературой современности, в первую очередь, конечно, трудами Гегеля. Так характеризовал Григорьев свою альма-матер в более поздних воспоминаниях: «…университет таинственного гегелизма, с тяжелыми его формами и стремительной, рвущейся неодолимо вперед силой». Тогда на русский и на французский языки Гегеля только начинали отрывочно переводить, и желающему по–настоящему штудировать его грандиозное по объему, а не только по содержанию, учение нужно было хорошо знать немецкий. Здесь тоже блестяще проявились способности Григорьева – он самостоятельно сел за незнакомый язык, в основном изучая именно философские книги; первое время часто обращался к Фету, хорошему знатоку (у него ведь мать немка, да и учился он в немецкой школе), а через полгода читал Гегеля почти без справок и спотыканий.

В философский кружок Григорьева входили Я.П. Полонский, А.В. Новосильцев, С.М. Соловьев, кн. В.А. Черкасский и другие студенты. После Григорьева самым видным участником собраний был Николай Михайлович Орлов, сын опального, сосланного в Москву декабриста М.Ф. Орлова, который не пострадал больше лишь потому, что был родным братом приближенного к Николаю I шефа жандармов князя А.Ф. Орлова.

Н.М. Орлов четко, логически мыслил, он, например, сообщал товарищам, что может математическим методом доказать существование Бога. Сохранилась тетрадка, где он начал излагать свои философские воззрения (текст не окончен). Любопытно, что изложение озаглавлено «По просьбе Григорьева» и начинается прямым к нему обращением: «Ты верно помнишь, любезный друг, что в прошлое воскресение, когда мы все собрались у тебя, вследствие философического разговора, завязавшегося между нами, вы все просили меня систематически изложить мои взгляды на бумаге. Так как мне показалось, что ты более всех моих товарищей в твоей духовной жизни идешь дорогой прямой, и что ты менее всех их находишься под влиянием предрассудков, впрочем очень простительных, то я решился адресовать этот опыт тебе, в надежде, что ты будешь отвечать мне так же откровенно и беспристрастно, как и я намерен изложить тебе мои мысли».

Мировоззрение Орлова достаточно эклектично, да и трудно было бы ожидать цельной и итоговой системы от восемнадцати – девятнадцатилетнего юноши (Орлов родился в 1821 году), но все-таки оно для юного мыслителя серьезно и глубоко. В этом тексте нет математического доказательства существования Бога, автор считает, что для этого нужно было бы еще предварительно «доказать существование материи», чтобы оградить себя от «софистическо не откровенных возражений Новосильцевых, Полонских и проч.». Поэтому он принимает за аксиому «существование Божества, Духа и Материи», а далее анализирует творения Божии: человека, жизнь. Жизнь есть субъективная, духовная жизнь человека, и объективная, то есть жизнь всей материи. «Результат субъективной жизни есть Наука, Изящное, Благое» – то есть Орлов включает сюда известную троицу философов XVII—XIX веков: истина, красота, добро. «Результат объективной жизни есть: усовершенствование материального быта и применение результатов жизни субъективной к жизни материи для ее пользы и наслаждений». Но полного достижения нет, так как неполны составляющие (в примечании Орлов приводит возражение Полонского: наука в своей совокупности полна – и свой ответ: наука полна лишь в долженствовании, а не в сущности: то есть в реальности, сказали бы мы). При всей этой неполноте есть, однако, стремление к совершенству и к наслаждению, которые между тем тоже оказываются неполными.

«Предыдущее непременно должно предположить вне материи и человечества существование идеи Высшей Премудрости, Изящества и Блага, в коей одной лежит высочайшее наслаждение. Эта идея есть Бог». Таково вкратце содержание текста Орлова.

Судьба сохранила нам самую раннюю известную рукопись Григорьева, датированную 10 октября 1840 года: «Отрывки из летописи духа. Мысли и впечатления, вынесенные из жизни общественной и мыслительной». Думается, что это тоже или итог, или конспект будущего выступления на кружковом философском заседании. В какой-то степени его можно рассматривать и как ответ Орлову (или продолжение, развитие его мыслей).

Рукопись начинается главной формулой: «Бог есть бесконечная усовершимость человека оконченная». Далее разъясняется смысл этого противоречивого парадокса: оконченность есть лишь в божественном идеале, а «усовершимость» (мы бы сказали: усовершенствование) человека – бесконечна. Дальнейшие идеи о вечности, о безначальности и бесконечности, наверное, заимствованы у Гегеля; зрелый Григорьев будет решительно открещиваться от этой «безразмерности», мы еще рассмотрим эту критику гегельянства.

Далее автор, как и Орлов, использует известную троицу понятий-областей, но приписывает ее не к «субъективной жизни», а к совершенству: «Совершенство есть истина, благо и изящное». И тогда Григорьеву легче, чем Орлову, показать неполноту этих трех ипостасей, так как совершенство недостижимо, оно не имеет пределов, оно бесконечно, то и все три категории недостижимы в полноте.

В тексте есть немало интересных «отрывков», разъясняющих общефилософские и более конкретные эстетические воззрения Григорьева: романтическое подчеркивание «момента» как единственной сущности (реальности); представление о том, что «тройственная идея» воплощается под формами, под «оболочками» (познание – оболочка истины, любовь – оболочка блага, поэзия – оболочка изящного); диалектика «человека» и «человечества», которая всегда будет занимать Григорьева и впоследствии трактоваться с другими акцентами и выводами: человек – «конечность», человечество – «безначальность и вечность»; «Но человечества нет, ибо конца нет: прошедшее, настоящее, будущее – не слились и не сольются посему. Есть один момент ».

Формулировки и понятия Григорьева, как и все у него, более зыбки и непричесанно первозданны, чем аналогичное у Орлова, но они очень важны как первые опыты умственного творчества, как зародыши будущих концепций и терминов. Доморощенная и дилетантская философия была полезной школой.

«Заседания» кружка обычно проходили в григорьевском доме, в мезонине (как правило, через воскресенье). Молодежь шумела; очевидно, звуки громких споров разносились по всему дому, но родители были терпимы к гостям: слава Богу, Полошенька не пропадает где-то в неизвестности, а принимает дома хороших товарищей. Как вспоминал Фет: «Снизу то и дело прибывали новые подносы со стаканами чаю, ломтиками лимона, калачами, сухарями и сливками».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю