Текст книги "Три брата"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Пильняк Борис
Три брата
Борис Пильняк
Три брата
I.
Память знает эти медовые пряники с горькой миндалиной посреди, – память хранит те медовые дни, как мед мне, пришедшему, в сущности, со всяческих Иргизов. Там степь, заволжье уперлось – не в Волгу, а в Трех Братьев, которые в географии, кажется, являют собой кусочек Ергеней. Волга узка и пустынна, хоть и нижний здесь начинается плес. Река Караман опоясала Катринштадт, и немцы курят трубки – Трем Братьям и степи.
Без четверти семь утра бьют в кирке колокола, и вся колония сидит за столом за кофэ. В семь утра бьют в кирке колокола, и вся колония за работой. Памятью – я смотрю в окно дома Gross-Mutter: одинокий верблюд утверждает Азию, "ночь Азии", "змеиную мудрость" и драконов – змеиной шеей, драконьей головой и степным спокойствием, – не даром "спокойствие" и "степь" созвучны. За окном пустынная площадь, пятьдесят градусов жары по реомюру и колокольня кирки, которая плавится зноем, – а там дальше, кажется в тридцати шагах, стоят Три Брата. Генрих Карлэ, друг моего детства, говорит у окна:
– Wollen wir spazieren gehen? – мне, переводящему на русский, очень смешно: – "хотим мы итти гулять"?
В без-четверти двенадцать бьют на кирке колокола (металлический, не русский звон), и вся колония сидит за обедом и затем – прикрыв ставни и раздевшись, как на ночь, спит. Мне темно даже читать и я лежу, задрав ноги, грызу пальцы и думаю о том, почему воры не воруют здесь днем, – очень скучно вспоминать, что здесь вообще не воруют. Колокол бьет в три, тогда пьют кофэ, в пять и в восемь. В девять вся колония снова спит, уже на ночь. Рабочий день – колоколом – ликвидируется в пять. В гости ходят от пяти до восьми, до ужина. Гостям дают медовых пряников с горькой миндалиной посреди, рюмочку вина и предлагают сыграть партию домино. Gross-Mutter имеет пять пар туфлей, все они стоят у порогов, в одних она ходит по двору, в других по коровнику, в третьих по кухне, в четвертых по столовой, в пятых по гостинной, – это чтобы соблюсти чистоту. Полы моют каждый день, а дом снаружи – по субботам. В коровнике полы моют тоже по субботам. Непонятно – люди для чистоты, или чистота для людей. У Gross-Mutter, на лесенке есть шкаф с вином, я понял, что самое разумное, когда спят днем после двенадцати, обследовать этот шкаф, чтобы на самом деле заснуть к трем. – Мой отец, Андрей Иванович Вогау (Андреас Иоганович)?, – русский земский врач. Мы сидим у дяди Александра, тетка Леонтина делает такой вкусный пунш, – мне бы сходит с Ирмой в Катрин-Гартен! – но дело не в этом, дело в том, что Gross-Mutter запирает калитку на замок ровно в восемь, когда бьет колокол на кирке, а сейчас десять, и мой отец сокрушенно стоит у забора, я лезу на забор вперед, отец за мной; на дворе отец шепчет мне:
– Сними, Борюшка, сапоги. А то нашумим мы и наследим. И я и отец, мы идем по двору, и в корридоре на ципочках в чулках, чтобы лечь бесшумно. Отец закуривает папиросу, – и на крашенном полу, блестящем зеркально, четко отпечатаны следы наших чулок. Отец зажигает вторую спичку, папиросу вставляет в угол рта, покачивает головой и говорит уже на языке, которым встретил жизнь: – "O, mein lieber Gott" ( – я и он сидим на полу, заговорщицки гмыкаем и стираем следы с пола носовым платком). Утром мы всеравно попадаем с поличным – платками. А отец сидит с дядями, причем у каждого дяди по трубке с каучуковым мундштуком, шеи в шарфах, лбы под широкополейшими соломенными шляпами, рожи бриты и носы сизы в расплавленном дне: – отец рассказывает дядям о непорядке и непорядочности русских, о земском деле и бездельи; немцы слушают, курят и говорят степенно:
Но, mein lieber Gott!
Ну, да. Бабушка, милая – милая Gross-Mutter Анна, повезет меня на кабриолете на Караман, в "займи-ш-тэ" (сиречь займище). Милая бабушка Анна сошьет мне штаны и курточку на рост и поведет меня на тир, где немцы состязаются по воскресеньям на звание короля стрельбы. Я приехал туда – на лодке под рваным парусом, с сизолицым немцем в шляпе, как зонтик, по мутноводной Волге, – на лодке, которая блестела русской в Пасху горницей и так сладостно – Стенькой Разиным для мальчишки – пахнуло варом. Я помню верблюда, утвердившего мне Азию, "Ночь Азии" и "змеиную мудрость" драконов – песчанной своей шерстью, степным спокойствием и криком своим, заключившим в себе всю культуру Турана. У меня – от милой, милой моей бабушки Анны – еще до сих пор есть шерстяные чулки, красные с синими полосками, такие добротные и неизносимые, как вся немецкая культура. Бабушка тогда мне, ребенку, рассказывала, как, когда немцы впервые пришли сюда на Волгу, они вели войну с киргизами; один раз киргизы поймали в займищах на Карамане тридцать немцев и вырезали им языки; а немцы, излавливая конокрадов-киргизов закапывали их в стога и сжигали заживо; моя детская фантазия рисовала тогда: зеленые степные ночи и обязательно верблюдов, много верблюдов; мне было очень тесно от рассказов бабушки.
Остальное я предлагаю читателю узнать у историков. Вот адреса: Село Екатериненштадт или (Баронск) Самарской губернии, Николаевского уезда, затем в революцию 1917 года – город Маркштадт, столица Коммуны немцев – колонистов Поволжья, почти федерации Российской Республики (город Николаев стал городом Пугачевым), потом после пятого года революции, в Великий Голод: Штербштадт – умирай город, ибо часть немцев была просто сплавлена в Волгу, а другие части покатили на своих фурах – на Кавказ, в Туркестан, даже в Германию. Подробности – у историков, в примечаниях к томам, "Истории Великой Русской Революции".
Затем у меня сохранилось еще такое воспоминание от детства. Это было в Можайске, где отец был врачем. С мальчишками я ходил на Козью горку ловить птиц; надо было проходить мимо железнодорожной водокачки и насыпи, в которой лежали водопроводные трубы; и вот под эту насыпь был проделан ход, чтобы надсмотрщики могли лазать туда на четвереньках; мне мальчишке, тоже надо было слазить, чтобы обследовать подземелье, как мальчишки обследуют всю жизнь: я полез и на меня из-за гнилых досок обвалилась земля, я не мог ползти ни взад, ни вперед, – меня выручили мальчишки, которые вытащили меня оттуда за ноги; – и вот помню, тогда там в подземелье мне было так-же тесно, как от рассказов бабушки о немцах, которым киргизы на Карамане вырезали языки.
II.
Лето тысяча девятьсот двадцать первого года, один, я жил в тридевятом государстве. Добрый человек, Ольга Алексеевна, мне приносила кипяченую воду, чтобы пить. Часы остановились и я их не заводил. Я жил в очень хорошем содружестве – с самим собой, пылью и велосипедом. Из комнаты ребятишек я перевесил к себе черные занавески. У меня в кармане прибавилась небывалая вещь – целая связка ключей. Я вставал – когда просыпался, шел на реку умываться и за водой. На базаре знакомая торговка оставляла мне бутыль молока, хлеб и масло я привозил от жены из Новоселок. У меня было единственное богатство – пуд керосина, и я мог бодрствовать, не считаясь с солнцем: я очень хорошо изучил эти зеленоватые, зыбкие, необыкновенные июньские рассветы. Бодрствуя я писал повесть о "Рязани-яблоке", читал "Историю Гончих Собак" и "Рыбы России". У меня никто не бывал. У меня была связка ключей, и потому случалось так, что дом был запрет, чтобы покоить пыль, а окно в полисад мирно грелось на солнце, мирно раскрытым. Через два дня на третий ко мне приходила хожалка, она сначала сидела на крыльце, иногда ставила самовар и варила мне картошку, тогда мы пиршествовали и она шла спать на женину кровать. Обыкновенно я уезжал в Новоселки, когда приходила хожалка.
Я жил на погосте, в домике о пяти окнах, из окна я видел древнейшую церковь и сейчас-же за домом протекала Москва-река. Справа от меня жил батюшка, слева, за огородом – семья жуликов. Дом батюшки был с моим домом забор в забор. У батюшки ум
...
конец ознакомительного фрагмента