355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Можаев » День без конца и без края » Текст книги (страница 5)
День без конца и без края
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:20

Текст книги "День без конца и без края"


Автор книги: Борис Можаев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

– Поглядим!

Председатель, не прощаясь, вышел.

Районный сибирский городок. Зеленый сквер перед двухэтажным зданием райкома. Лето. На огромной расцвеченной доске Почета крупные фотокарточки передовиков весенней посевной и крупно, белым по красному, названия колхозов: "Рассвет", "Путь Ильича", "Заветы Ленина", "Красный пахарь". Рядом с доской Почета пониже и поменьше черная доска. На ее поле надпись: "Тургинская опытная станция закончила сев только 3 июня. Позор отстающим!" И еще ниже белым по черному: "Директор станции – М.И.Твердохлебова".

Мария Ивановна стоит возле доски, читает. Подходит Макарьев.

– Ай-я-яй! Чем это вы любуетесь, товарищ Твердохлебова? Чем гордитесь?

Мария Ивановна обернулась:

– Миша! И ты здесь?

Они поздоровались.

– А как же! Представитель области. Явился на пленум к вам – разбирать итоги посевной. Наградить передовиков, наказать отстающих. – Он озорно подмигнул.

– Раньше говорили: цыплят по осени считают, – усмехнулась Мария Ивановна.

– То раньше! А теперь у нас боевая задача на каждый период; вот кончилась посевная – намечай новые рубежи, нацеливай на уборочную. А если вас не нацелишь, вы, пожалуй, и убирать хлеба не станете.

– Значит, вразумлять будете? Но кого же?

– А это военная тайна. Что у тебя за конфликт приключился? – спросил Макарьев. – Мне уж звонили, жаловались на твою заносчивость!

– Приезжал председатель РИКа. Это командир в фуражке. И набросился на меня: "Сей незамедлительно!" Чуть ли не кулаком стучал. Ну, я его и выставила за порог.

– Нехорошо! Он же показатель гонит.

– Я не понимаю, чего они всполошились с этим севом? – спросила Мария Ивановна. – Да, идет война! Иные хозяйства ослабли. Так пусть сеют пораньше. Но есть еще крепкие колхозы. Зачем их подгонять? Зачем стричь всех под одну гребенку?

– Председатель РИКа не виноват, Маша... Это наш Лясота кинул сверху лозунг насчет раннего сева. Вот все и стараются.

– И откуда они только берутся?

– Кто? Филипп, что ли?

– Да я про этих начальников вроде председателя РИКа...

– Эх, Маша, был бы святой, а угодники найдутся.

– Да, пожалуй, ты прав. Ну что ж, пошли на пленум!

– Нет, Маша... Я приехал проститься с тобой.

– Как?

– Еду на фронт.

Макарьев и Твердохлебова идут по скверику. В пустынном уголке возле скамейки они остановились, Макарьев, как-то полуотвернувшись, глядя на свои ботинки, проговорил:

– Я хочу тебе что-то сказать, Маша. Может, присядем?

Она молча села. Макарьев продолжал стоять, глядя все так же косо и вниз.

– Я сегодня же уеду... Завтра буду в военкомате, а там – на фронт. И я больше не могу молчать... Я тебя люблю, Маша...

– Не надо об этом, Миша, не надо...

Он опустился на скамью и положил голову ей на грудь. Она как бы машинально гладила его волосы и смотрела прямо перед собой невидящими глазами.

С таким же отсутствующим взглядом она провожала его на перроне и смотрела куда-то вдаль, поверх его головы.

– Маша! – кричал он с подножки вагона. – Я буду писать тебе – ты мне отвечай, слышишь?

– Да, да... Хорошо! – Она кивала, прощально махала рукой. А взгляд оставался все таким же – невидящим.

Осень. На окнах первый налет морозного рисунка. Входит со двора Володя, вносит несколько кружков мороженого молока, потирает руки, говорит радостно:

– Ну, мама, дорожка промерзла, уф! Как по асфальту покатим.

Мария Ивановна укладывает в рюкзаки продукты на недельный срок Володе и Наташе. Двумя стопками разложено мороженое молоко – шесть кружков Наташе, шесть Володе. Потом картофельные лепешки. Тоже на две стопки.

– Наташа, картофельные лепешки уже посолены – только разогреть надо. А молоко оттаивай на медленном огне. Не то пригорать будет, – наставляет Мария Ивановна.

– Господи, уже уяснила, – как взрослая, отвечает Наташа.

В окно кто-то постучал. Володя выглянул в форточку и крикнул:

– Мам, ребята уже собрались! Только нас ждут.

– Ну, ступайте, ступайте!.. – Она затягивает рюкзаки.

Дети одеваются.

– Володя, уши завяжи! – приказывает Мария Ивановна. – Смотри не обморозь!

– Да ты что? Каких-то десять километров всего... Мы единым духом доедем.

– Наташа, накинь еще вот эту шаль, – подает она дочери клетчатую толстую шаль с кистями.

– Да я что, бабушка? Мне и в платке не холодно.

– А я говорю – повяжи!

– Ой, прямо кулема, – ворчит Наташа, но шаль повязывает.

Кто-то опять стучит в окно.

Володя хватает рюкзак и в дверь.

– Если будет занос, в субботу не приезжайте, я сама съезжу к вам, наказывает Мария Ивановна.

– Ну да, испугались мы твоего заноса, – говорит Наташа.

Ушли дети, и квартира опустела. Мария Ивановна подходит к столу, машинально оправляет скатерть, берет треугольничком сложенное воинское письмо. Развернула, пробежала глазами, улыбнулась. Потом выдвинула ящик стола, достала чистый лист бумаги, ручку, села писать письмо: "Остались мы тут одни бабы. Работаем да вас вспоминаем. Конец лета был дождливый, бурный. Не только хлеба – овсы полегли. И только одна "таежная-19" устояла, та, что выделил Маркович. Помнишь, белесые колоски и красноватые зерна? Урожай дала средний, а устойчивость у нее просто поразительная. Так вот в чем ее секрет... Буду тянуть ее, тянуть за уши. Улучшать..."

Скрипнула дверь, на пороге показалась встревоженная машинистка:

– Мария Ивановна, в лабораторном цехе беда...

– Что такое? – оторвалась от письма Мария Ивановна.

– Степанида упала со скамьи.

– Как упала?

– Так... Перебирала семена и вдруг повалилась, повалилась... На полу лежит. Кажись, не дышит.

– Позвоните доктору, чтобы немедленно явился! – Мария Ивановна бросилась из кабинета.

Лабораторный цех. Возле длинного стола, на котором насыпан ворох семян, суетились бабы. Входит Мария Ивановна.

– Что с ней?

Она отстраняет баб, наклоняется над лежащей Степанидой.

– Омморок... Обнакновенно, – ответила одна женщина.

– Что за обморок? Отчего?

– От голоду...

– Она же вакуированная...

– Хозяйства своего нет... ни коровы, ни молока.

– А что по карточкам получает – детям отдает...

Бабы заговорили все враз, и Степанида слегка приоткрыла глаза.

– Подымите меня. Я сейчас, сейчас... наверстаю...

Ее подняли. Она попыталась было сесть к столу.

– Нет, – сказала Мария Ивановна. – На сегодня ты отработала. Отведите ее в мою комнату. Там теплее. Уложите в постель. А я сейчас принесу молока и лепешек картофельных... Покормить ее надо.

Две женщины уводят Степаниду под руки, остальные сели к вороху зерна.

– Вот она, жизнь, Мария Ивановна, – сказала одна со вздохом. – Сидим возле хлеба и с голоду пухнем.

– Это не хлеб, бабы... Это семена. Наш хлеб воюет.

В лабораторном цехе в плошках колосящаяся пшеница. Мария Ивановна занимается перекрестным опылением. Рядом с ней стоит Наташа.

– Вот видишь, дочка, как это делается? Это пыльники. Пыльца должна быть влажной, тогда она хорошо прорастает. Значит, пыльцу переносишь с этого колоска на другой... Вот так.

– Мам, а тебе Володя говорил о своем решении?

– О каком решении?

– Он уходит из десятого класса. В военное училище поступает, в бронетанковое.

Мария Ивановна роняет пинцет.

Она проходит по коридору, выходит на улицу – раскрытая, с развевающимися на зимнем ветру волосами, в одном платье идет к своему дому.

Володя сидел за столом, читал книгу. По тому, с каким возбуждением вошла мать, он понял, что его тайна открыта. И сразу нахохлился.

– Володя, что за училище? Что ты надумал? И что это значит?

– Просто хочу поступить в военное училище ускоренного типа. На фронт хочу.

– Почему ты мне об этом не сказал?

– Потому что я еще комиссии не прошел.

– Но ты же школьник!

– Мне скоро стукнет восемнадцать.

Он встал, закрыл книгу, положил ее на полку и, сложив руки на груди, сказал твердо:

– Подошло время, мама, когда я должен решить, мужчина я или нет. Настоящие мужчины все там! И отец, будь он жив, понял бы меня. Я уверен.

Она чуть пошатнулась и как бы прикрылась рукой.

– Мама, что с тобой? – Он поддержал ее за локоть.

– Ничего... – Она подняла голову и поцеловала его.

И вот он идет в колонне таких же молоденьких и крепких ребят. Идут как солдаты, грохают сапогами, держат равнение и даже песни боевые поют: "Эх, махорочка, махорка! По-о-ороднились мы с тобой..." Только чубы да челки выбиваются из-под шапок, да за плечами не ранцы, а рюкзаки, да шаг нестройный, да много плачущих среди провожающих женщин. И Мария Ивановна провожает; она стоит в обнимку с Наташей и долго смотрит вслед уходящей колонне новобранцев.

– Ну вот, мам, и остались мы с тобой одни, – говорит Наташа. – Поедем домой!

– Наташа, я забыла тебе сказать: конюх наш заболел и возить вас в город некому. Придется тебе до конца зимы здесь пожить, в интернате. А я уж одна поеду...

По зимней таежной дороге едет одинокая подвода. Лошадь трусит легкой рысцой, понуро свесив голову. На дровнях сидит в тулупе Мария Ивановна, вожжи отпустила. Они низко провисли и нисколько не тревожат лошадь. Она бежит сама по себе, по какому-то необъяснимому велению.

Такими безучастными друг к другу они и появляются на пристанционной усадьбе. Мария Ивановна вроде очнулась. Вылезла из дровней, повела лошадь к воротам и стала распрягать ее: отпустила чересседельник, потом долго развязывала супонь – узел туго затянулся и руки плохо слушались, она часто отогревала их дыханием. Наконец сняла гужи, отбросила оглобли и повела лошадь в хомуте и седелке в конюшню.

Потом вышла, убрала дугу, связала оглобли чересседельником и только после этого пошла домой. В почтовом ящике на двери что-то белело. Мария Ивановна открыла ящик, там были газеты и письмо треугольником. Она прошла в коридор, подложила дров в топящуюся печку, потрогала ее рукой, вошла в лабораторию. Первым делом осмотрела колосящуюся в плошках пшеницу – не померзла ли? Потом разделась, села за стол и вскрыла письмо, читает:

– Милая Маша! Я часто думаю о тебе, о том, как обезлюдела наша станция и как трудно вам справляться с такой прорвой дел. И радуюсь тому, что ты разгадала главный секрет Марковича: вытянула из небытия прекрасную пшеницу – устойчивую, неполегаемую. Для нашей суровой землицы лучшего подарка и не придумаешь. Тяни ее, тяни изо всех сил! И придумай ей подходящее название. Назови ее "Твердью". В ней будет и сила небесной благодати, и вера Марковича в бессмертие дела нашего, и стойкость, несгибаемость духа Марии Твердохлебовой. Прости мне высокопарность, но чую великое будущее за этой пшеницей на наших сибирских полях. Назови ее "Твердью" – прошу тебя...

Сильный ветер треплет пшеницу, гонит по ней волны, клонит к земле, но она снова и снова выпрямляется...

Грохочет гром, мощный ветер срывает с деревьев листья, обламывает ветки и гонит по земле. И бьет пшеницу, кладет ее наземь, крутит, метет в разные стороны, но она снова и снова распрямляется, встает.

И смотрит на эту пшеницу Мария Ивановна Твердохлебова.

Она идет сквозь пшеничное поле, направляется к лесной опушке, к высокому речному берегу.

В отдалении виднеется оставленный "газик". В руках Марии Ивановны полевые цветы.

Грозовая туча вроде бы сваливает за реку, но ветер все еще силен и порывист.

На речном берегу раскинул свои удочки древний дед. Увидав Марию Ивановну, он засуетился, воткнул покрепче свои удильники и пошел ей навстречу. Это был старый работник ее отца, Федот, бывший конюх и сотрудник станции.

Они поравнялись на прибрежном откосе, на самой опушке соснового бора.

– Здравствуйте, Мария Ивановна! – старичок приподнял кепку, а потом уж подал руку.

– Здравствуйте, Федот Максимович!

– А я уж с утра здесь. Все вас поджидал... Приедет, думаю, сегодня ай нет? Все же таки у вас у самой праздник: правительственная награда. Поздравляю!

– Спасибо. А я вот взяла да приехала. – Она достала часы, посмотрела: Уже четыре... Но часы стоят. Странно!

– Я чуял, что приедешь... Я уж и рыбки наловил. У меня там, на кукане, судачок плавает. А на веревочке беленькая... За горлышко привязана. Тоже в реке прохлаждается. Так что есть чем помянуть Ивана Николаевича.

– Спасибо за память.

– Так работали ж вместе с Иваном Николаевичем, и с того света он меня выволок. Как же тут не помянуть? Ай мы некрещеные! И тебе, Мария, подфартило с наградой. Опять причина...

Мария Ивановна подошла к сосне и положила возле корней цветы. Старичок снял кепку, перекрестился...

– Тут была могила, – как бы извинительно произнес старичок.

– Верю, Федот Максимович, – сказала Мария Ивановна.

– Приехал я после мобилизации, в гражданскую ишо, а тут все разворочено, перекопано... Батарея стояла... Фронт, стало быть. Не то белые, не то красные.

Блеснула молния, ударил гром, и с новой силой зашумели сосны, заметалась пшеница.

– Кабы дождь не пошел, – сказал старичок.

– Это ничего, – отозвалась Мария Ивановна.

Она смотрела на мятущееся пшеничное поле и вся ушла в себя.

– Гляди ты, какая пшеница, – говорит старик. – Ее рвет и мечет, влежку кладет, а она все распрямляется. Говорят – это ваша "Твердь". Хорошо вы сработали!

– Я только завершала... А заложил ее он, давным-давно. Все от отца идет...

Она вдруг качнулась и оперлась рукой о сосну.

– Что с вами, Мария Ивановна?

– Наверное, от жары... Напекло. Принесите воды! Голова кружится.

– Воды! Скорее воды! – запричитал старик и трусцой побежал вниз по откосу.

А Мария Ивановна стала медленно сползать вдоль сосны наземь.

Зашаталась земля, дрогнули хвойные ветви и поплыли во все стороны, растворяясь в голубом бездонном пространстве.

Вроде бы и то поле, и место чем-то похоже на то, но перед нами уже не колосья пшеницы, а белая россыпь ромашек, да синие вкрапины ирисов, да желтые пятна купальниц.

Девушки в длинных платьях и мужчина с бородкой, в той же старомодной соломенной шляпе с низкой тульей, собирают гербарий. Это Твердохлебов Иван Николаевич с дочерьми Ириной и Мусей. Младшая Муся, совсем еще подросток, в беленькой панамке, в плетеных башмачках, бегает по лугу.

– Папа, папа! – кричит Муся. – Смотри, кто к нам едет! Дядя Сережа!

От леса прямо по лугу, выметывая выше груди ноги, шел запряженный в дрожки серый, в крупных яблоках орловский рысак. На дрожках, слегка откинувшись на натянутых ременных вожжах, сидел широколицый, бородатый, медвежьего склада мужчина. Это Смоляков Сергей Иванович, сибирский агроном и предприниматель: он и земледелец, и скотопромышленник, и маслозаводчик, и торговец, и прочая и прочая...

Поравнявшись с Твердохлебовым, он рывком намертво осадил жеребца и молодцевато, пружинисто спрыгнул с дрожек.

– Вот где я разыскал тебя. Здорово, друг народа! Честь Сибири и надежда науки!

– Так уж все сразу! – улыбаясь, Твердохлебов шел к нему.

– Нет, не все! Еще либерал и демократ! – Он сгреб Твердохлебова и облобызал трижды.

– Ты что ж, так на дрожках и прикатил из Сибири? – посмеивался Твердохлебов.

– Милый! Я к тебе не то что на дрожках – на аппарате прилететь готов. А этого зверя напрокат взял у костромского барышника. Не поеду же я к тебе на извозчике. Ну как, хорош, мерзавец? – указывал он на рысака. – Хочешь, подарю!

Меж тем Муся уже держала под уздцы этого серого красавца: жеребец ярил ноздрями и косил на нее выпуклым, с красноватым окоемом, блестящим глазом.

– Муська, стрекоза! А ну-ка да он сомнет тебя? – ахнул Смоляков.

– А я на узде повисну, дядь Сережа. Я цепкая.

– Ах ты егоза тюменская! А как выросла, как выросла! – Он потрепал ее за волосы и обернулся к старшей сестре: – Здравствуй, Ириш! Значит, гербарий собираем? Отцу помогаешь?

– Нет, я для себя... Я теперь на Голицынских курсах учусь.

– Ишь ты какая самостоятельная!

– А я для папы собираю! – кричит Муся.

– Большего мне теперь не дано, – кивает Твердохлебов на пучок трав. Вот, на каникулах хоть душу отвожу... А потом опять всякие комиссии, заседания, выступления...

– Да брось ты к чертовой матери эту Думу!

– Меня же выбрали... Народ послал. Голосовали! Как же бросишь? Перед людьми неудобно.

– Я слыхал – тебя на третий срок выбирают?

– Нет уж, с меня довольно! – резко сказал Твердохлебов. – Откажусь, непременно откажусь.

– И куда же потом?

– Опять в Сибирь, папа? Да? – крикнула Муся.

– Это не так просто, дочь моя, – озабоченно ответил Твердохлебов. – Ну, что ж мы посреди луга встали? О серьезных делах за столом говорят.

Письменный стол в домашнем кабинете Твердохлебова, заваленный газетами, письмами, телеграммами. У стола сидят хозяин и Смоляков. Сквозь растворенную дверь видны другие комнаты; там раздаются голоса, мелькают женские фигуры, кто-то играет на пианино.

Муся сидит тут же в кабинете отца за легким столиком и заполняет листы гербария.

– Ну уж нет... На этот раз я от тебя не отстану. Должен я что-то сказать сибирякам, – говорит Смоляков. – Поставку семян, закладку питомника – все возьмет на себя кооперация... Исходный материал можешь заказывать всюду, в любом месте земного шара – достанем. Любые расходы покроем.

– Но мне понадобится еще и метеорологическая станция.

– Иван Николаевич, лабораторный цех для селекции уже готов. Все остальное построим. Помощников набирай сам сколько хочешь. Оклад тебе положим от кооперации – десять тысяч в год, как начальнику департамента, смеется Смоляков.

– А вы не боитесь прогореть на моей науке, господа кооператоры?

– Нет, не боимся. У нас все подсчитано... Помнишь, как мы с тобой голландцев побили сибирским маслом? А с чего начинали? С ярославских быков да с вологодской коровы с одиннадцатью тысячами пудов масла. А как только наладили селекцию, по сто тысяч в год давали приросту! А?

– Ну, пшеницу новую не выведешь за год.

– Да мы и старыми сортами иностранцам нос утрем. Наши мужики наладили караваны зерна в Афганистан. И по морю, и на верблюдах. И поезда фрахтуют. Всю торговлишку англичан там порушили. До Персии добираемся, Индии!.. В Китай идем. А если нашим мужикам дать новые сорта, засухоустойчивые, скороспелые, урожайные... Они весь мир завалят... Дело говорю?

– Дело!

– Ну так едем?

– Трудно мне сейчас сказать тебе что-либо определенное. Видишь, я занят, даже здесь, в отпуске, – сказал Твердохлебов. Он взял со стола письмо. – Это вот жалоба от ссыльного Крючкова... Угодил в ссылку за сбор подписей в защиту иваново-вознесенских забастовщиков. Я говорил с министром внутренних дел... Обещал освободить. А это письмо от тюменского попа. Архиерей притесняет – поп на проповеди обличил местные власти в растратах пособий переселенцам. Надо в Синод писать.

– И хочется тебе с этой политикой возиться? Ты же ученый, друг мой. Учти, наука ждать не может, – сказал Смоляков.

– Это верно, наука не ждет. И мириться с простоем нельзя. А с такой мерзостью мириться можно? Вот, полюбуйтесь. – Твердохлебов достал из папки телеграмму и подал Смолякову. – Телеграмма из Верного. Мать телеграфирует... Сына ее, студента Филимонова, предают во Владимире военно-окружному суду. Будто покушался на урядника. Но это ложь!.. Я проверил. Его просто оговорили провокаторы. А сам Филимонов находился в то время в Москве. И тем не менее...

– Не понимаю, какой смысл в этом?

– Простой... У Филимонова голова на плечах и горячее сердце. Молчать не хочет. Проповедует. Вот это и опасно. В подлые времена мы живем: честных людей увольняют, порядочных обыскивают... Так что же мы должны? Сидеть и ждать – когда до нас дойдет очередь? Нет! – Твердохлебов встал и нервно прошелся по кабинету. – Нет и нет! Я завтра же еду во Владимир и сам буду слушать это дело.

Муся, отложив гербарий, следит за отцом.

– Папа, возьми меня с собой!

Твердохлебов остановился, поглядел на нее:

– Ну что ж, поедем. Тебе это полезно будет.

Военно-окружной суд. Небольшое помещение забито военными, полицией. Штатской публики мало; в гуще самой мы видим Твердохлебова с дочерью.

За судейским столом сидят пять офицеров, в центре – председатель суда, полковник. Чуть сбоку в загородке стоит бритый смуглый молодой человек. Это подсудимый Филимонов. Возле него два солдата с саблями наголо. Молодой человек говорит, обращаясь к судьям:

– Вам хорошо известно, что ни в каком покушении я не участвовал, так как находился в то время в Москве, а не в Шуе. Вы не смогли найти ни одного свидетеля, кроме полицейского осведомителя. Вы боитесь даже присяжных – вам нужно единогласие в расправе. Даже публику впускали по пропускам, свою, доверенную. И вот вы сидите одни и разыгрываете комедию суда. Вы боитесь даже признаться, за что меня судите. А судите вы меня за покушению, но только не на урядника, а на присвоенное вами право – одним говорить открыто, а остальным молчать. Вы судите меня за то, что я осмелился сказать рабочим людям, что они имеют право свободно выражать свое мнение, право на собрания, демонстрации, право самим решать свою судьбу. Я говорил и буду говорить, что люди должны быть свободны и никакими высокими словами о государственной необходимости нельзя оправдать произвола и насилия. Вы меня судите за идеи. Вам нечего выставить против наших идей, кроме дубинки, тюремной решетки и виселицы. Но помните – идеи нельзя посадить за тюремную решетку. Насилие, брошенное против идей, что ветер для огня; оно может только раздуть это негасимое пламя в огромный пожар. Берегитесь! Вы сами сгорите в этом огне.

Подсудимый сел.

Председатель суда, вставая:

– Суд удаляется для вынесения решения.

Все встают и выходят в фойе.

Твердохлебов очень возбужден. К нему подходит молодой вертлявый репортер.

– Господин депутат, что вы думаете об этом процессе?

– Это издевательство над правосудием. Процесс должен быть гражданским, с присяжными, с защитой, – ответил Твердохлебов.

– Что вы предлагаете предпринять?

– Подождем решения суда.

– Папа, а почему он такой спокойный? Ведь его могут засудить? спрашивает Муся.

– Он прав, поэтому и спокоен.

В другой группе слышны голоса, но трудно уловить, кто что говорит.

– Скажите на милость – у них еще молоко на губах не обсохло, а им подай равноправие! А хрена тертого не хочешь?

– Это они голос пробуют. Не замай!.. Откукарекают свое и за дело возьмутся.

– А если бы он урядника смазал из револьвера? Это как, тоже кукареканье?

– Им, видите ли, дай свободу выражаться! Испорченная молодежь.

– А все Запад мутит. Весь соблазн оттуда.

– Известное дело – Европа.

– Нет, скажите на милость! Дайте им мнение свое высказать! А ты заслужил такое право? Где? В каком заведении? У нас государство... Порядок то есть...

– Шебуршат ребятки... Потому как выпить не на что.

– Человек за идею пошел... Социалист! А ты выпивку! Тьфу!

– А ты мне поднеси... Я те такое наговорю, что про весь сицилизм забудешь...

– Разболтанность...

– Глупость наша, и больше ничего.

– И откуда такие личности взялись? Суд закрытый, публика отборная.

– Подставные, не видишь, что ли?

Раздается звонок.

Публика входит в зал, занимает места.

Вдруг зычный окрик:

– Встать! Суд идет.

Все встают.

Входят судьи, стоя зачитывают приговор:

– "Именем его Императорского Величества Самодержца Великой и Малой Руси и прочая и прочая выездная сессия Московского губернского военно-окружного суда, рассмотрев дело бывшего студента Михаила Васильевича Филимонова, обвиняющегося по приказу генерал-губернатора в покушении на жизнь шуйского урядника Репина Федора Ивановича, признала подсудимого Филимонова Михаила Васильевича виновным и на основании положения о чрезвычайных мерах по пресечению беспорядков и смуты, подписанного его Императорским Величеством, постановил: приговорить Филимонова Михаила Васильевича к смертной казни через повешение.

Председатель военно-полевого суда

Полковник от инфантерии – Васильев".

– Ну что ж, посмотрим! – сказал Твердохлебов и быстро пошел к проходу. Муся еле поспевает за ним.

Почтовая контора. Твердохлебов, облокотясь на полок, пишет телеграмму на фирменном бланке депутата Думы. В левом верхнем углу типографским шрифтом отпечатано "Таврический дворец". Он быстрым размашистым почерком пишет:

"Срочно. Москва. Генерал-губернатору Гершельману. Владимирским судом приговорен к смерти бывший студент Михаил Филимонов. По прошению матери его обращаюсь к вам и умоляю смягчить приговор ради несчастной матери его. Помогите. Член Г.Думы Твердохлебов".

Газета "Биржевые ведомости" на столе у премьер-министра Столыпина. Красивый, гладко зачесанный, в прекрасном костюме, в очках в тонкой золотой оправе, Столыпин читает заметку:

"В кулуарах, как мы уже передавали, от члена Г.Думы Твердохлебова получена телеграмма, в которой сообщается об ужасной судебной ошибке, допущенной владимирским военным судом".

В дверь входит в новеньком мундире молодой адъютант:

– Петр Аркадьевич, к вам председатель Думы Хомяков.

– Зови!

Адъютант скрывается за дверью с надписью "Премьер-министр П.А.Столыпин".

Хомяков входит озабоченный, чуть горбясь, пожимает протянутую руку Столыпина и, узнав "Биржевые ведомости" с судебной заметкой, начинает без обиняков:

– Неприятный скандал... Левые депутаты волнуются. Требуют провести расследование.

– А что с этим подсудимым? Покушался он или нет?

– По-видимому, наговор... Показывал некий Быков, а потом отрекся. Шума испугался, – усмехнулся Хомяков. – Так что следователи не могли найти даже подходящего свидетеля.

– Ослы! А кто этот Филимонов?

– Социал-демократ... Опасный пропагандист.

– Ослы в квадрате.

– Пресса шумит. Что будем делать?

– А что ж тут делать? Прессу надо успокоить. Приготовьте телеграмму об отмене приговора... На имя московского генерал-губернатора... А я подпишу.

– Телеграмма уже готова. – Хомяков вынимает из портфеля телеграмму и кладет на стол Столыпину.

Тот слегка повел бровями:

– Твердохлебов подсунул?

– Его работа.

– Оборотистый этот либерал... – Подписывает телеграмму. – Кстати, в новых списках кандидатов в Думу есть его фамилия?

– Нет. Он наотрез отказался баллотироваться.

– Наконец-то он понял, что его время давно прошло... Впрочем, в Думе он сделал кое-что и полезное.

– Очень энергичен, очень.

– Если бы не его комиссия, нам бы ни за что не утвердили в бюджете двести тысяч рублей на сельскохозяйственную науку... Подумать только – с одиннадцати тысяч поднять до двухсот! Клянусь тебе, Хомяков, без вашей Думы мне бы не утвердили эту сумму.

– Бюджет-то он пробил, да куда сам пойдет после Думы?

– Восстановится в прежних правах губернского агронома.

– Не думаю... Министр не простит ему этого шестилетнего либерализма.

– Да, эти его либеральные заскоки... Хороший ученый и большую пользу мог бы принести отечеству и науке.

Петербургская квартира Твердохлебова. Иван Николаевич собирает вещи, укладывает чемодан. Входит квартирная хозяйка, аккуратно одетая, уютная старушка, подает пачку писем и газет:

– Почта вам, Иван Николаевич.

– Спасибо, Надежда Яковлевна.

Старушка уходит. Твердохлебов быстро перебирает конверты, останавливается на одном – обратный адрес не заполнен, только помечено: "г.Шуя". Он вскрывает конверт, читает письмо:

"Народному представителю от рабочих г.Шуи.

Иван Николаевич!

Не нахожу слов для выражения Вам безграничной благодарности за ходатайство за Михаила Васильевича Филимонова.

Мы, рабочие г.Шуи, были ошеломлены ужасным приговором над нашим дорогим учителем, но и не могли ничего сделать, так как лишены возможности говорить. Сердце обливается кровью, смотря на наше правосудие. И это делается в XX веке, при наличности Государственной Думы. Нас удивляет молчание владимирских депутатов о таких вопиющих несправедливостях..."

В дверь постучали.

– Войдите.

Входит Надежда Яковлевна.

– Я совсем забыла передать: заходил к вам высокий бородатый господин, говорит – из Сибири. Сказал, что будет к вечеру...

– Спасибо, Надежда Яковлевна. Я сейчас ухожу... Если он придет, путь непременно подождет меня.

– А вдруг ему ждать придется долго? Что сказать?

– Не придется... Скажите, что у министра земледелия. Тот не задержит.

Министр земледелия – внушительных размеров мужчина с холеной окладистой бородой. Твердохлебов сидит перед ним такой неприметный, обыденный, и только глаза настойчиво, требовательно смотрят на министра. Хозяин кабинета говорит басом, добродушно посмеиваясь, а глаза отводит, прячет.

– Мы ценим ваш талант, богатый опыт, но сфера общественно-государственного служения, к сожалению, небезгранична. И что-либо обещать вам в данный момент, к сожалению, не могу.

– А что же тут обещать? Вы меня восстановите в правах губернского агронома. Я имею на то право – шесть лет отработал в Думе.

– Да, но вы были уволены раньше вашего избрания. Если не ошибаюсь – в девятьсот шестом году? За революционную деятельность?

– Я никогда не был революционером. Или съезд сибирских крестьян, который провел я, вы считаете революционным актом?

– Если съезд проходит по указанию властей, то нет. И потом, политическая окраска вашей деятельности в Думе имела определенное направление.

– Я не принадлежал ни к одной партии.

– И тем не менее.

– Вы не хотите восстанавливать меня в правах?

– Ну зачем же так категорично? Просто у нас нет подходящей губернии, где бы вы смогли развернуть во всю силу ваши организаторские дарования.

– Но одну из тех опытных станций, которые будут заложены на деньги, что я выхлопотал, – вы сможете доверить мне?

– О тех станциях говорить еще рано.

– Хорошо! Тогда назначьте меня на Саратовскую опытную станцию помощником директора по селекции.

– Ну что вы, Иван Николаевич, – широко улыбнулся министр. – Такого крупного ученого и помощником директора? Я сам бы рад был работать у вас в помощниках. Если вы читали мои статьи, то, может, изволили заметить – я пользуюсь вашими выводами. Весьма признателен...

– Не стоит благодарности. – Твердохлебов встал. – Честь имею!

На людной петербургской улице торопливо идущего Твердохлебова нагоняет лихач. Из коляски выпрыгивает Смоляков и кричит во все горло:

– Что, Иванушка, не весел? Что головушку повесил? – Обнимает Твердохлебова за плечи. – А я за тобой в министерство катал. Выручать... Го-го!

– Мерзавцы они! Мерзавцы! Я им двести тысяч на науку выхлопотал, а они же мне места не дают. Даже на станцию... помощником директора.

– Да плюнь ты на них! И на их двести тысяч. Мы тебе миллион дадим! И такую станцию отгрохаем, что на весь мир загудим. А земли сколько хочешь. Рожалая, сибирская... Э-эх, косоплетки за спиной! – Он обернулся к лихачу: – Эй ты, козолуп! Дорогу в кабак знаешь?

– В какой?

– Где цыгане.

– Известно.

– Ну, по рукам, что лича? – тискает он руку Твердохлебова.

– Обговорить надо.

– А вот там и обговорим, и отметим... – Они садятся в пролетку. Пошел!

И лихач срывается с места.

– Эй, чавеллы!

– Хоп! Хоп! Хоп! Хоп!

– Что ты?.. Что ты?

Поют цыгане, трясут плечами, звенят бубны.

А за столиком, в укромном кабинете, сидят Смоляков и Твердохлебов и не столько пьют, сколько заняты разговором.

– Так и отказал тебе министр? – спрашивает Смоляков.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю