355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Лавренев » Седьмой спутник » Текст книги (страница 4)
Седьмой спутник
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 21:36

Текст книги "Седьмой спутник"


Автор книги: Борис Лавренев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

Глава девятая

На первый короткий звонок из квартиры никто не отозвался. Евгений Павлович подождал и позвонил продолжительнее. Минуту спустя за дверьми застучали мелкие, но быстрые и крепкие шаги, совсем непохожие на унылое шарканье Пелиньки.

Дверь открылась. Загораживая ее, на пороге стала краснощекая, сбитая молодая женщина в пязаной верблюжьей кофточке.

– Вам кого нужно? – спросила она не враждебно, но настороженно.

Евгений Павлович нерешительно поднес пальцы к козырьку фуражки.

– Мне – никого… Я домой пришел, то есть к себе, – сказал он, путаясь в словах, не сводя глаз с овальной родинки у левой скулы женщины.

Глаза женщины раскрылись шире. Видимо, она растерялась. Стоящий перед ней малорослый человек в генеральской шинели, с нахлобученной на уши фуражкой и остренькой щеточкой-бородкой не походил на преступника или авантюриста, но то, что он говорил, казалось женщине странным и пугающим. Она тревожно оглянулась назад, в темноту квартирного коридора.

– Как к себе? Вы, верно, этажом ошиблись? Тут мы живем.

– Нет, я не ошибся, – возразил Евгений Павлович и показал на привинченную к двери медную дощечку. Ее еще не сняли, и на ее позеленелой поверхности чернела надпись: “Евгений Павлович Адамов”.

– Я и есть Адамов, – сказал генерал, – так что ошибки не может быть.

– Ничего не понимаю, – сказала женщина и вдруг, догадавшись, всплеснула крепкими и пухлыми руками. – Ах, так это вы!…

Она вылилась в сконфуженную и потерянную улыбку.

– Вы, значит, и есть тот самый генерал, который… – Она не договорила и каким-то смятым голосом сказала: – Так вам нужно будет поговорить с председателем домкомбеда. Ведь вашу квартиру заняли.

– Да, я слышал об этом, – ответил Евгений Павлович, вертя пуговицу шинели. – Но как же это?… Я не понимаю… Ведь я же должен где-нибудь жить?

– Так видите ли… в домкомбеде, собственно, думали, что вы… – Женщина запнулась и тревожно покраснела. – Впрочем, правда, я не сумею вам объяснить всего. Вы в самом деле лучше поговорите с председателем.

– Хорошо, я пойду к нему, – ответил генерал и повернулся, чтобы спуститься вниз: квартира председателя домкомбеда находилась в прежнее время на втором дворе.

– Так куда же вы идете? – спросила женщина. – Домкомбед живет теперь тут же, в этой квартире. Он переехал вместе с нами. Вы заходите, он как раз сейчас дома, – сказала она, отступая вглубь и пропуская Евгения Павловича в переднюю.

– Идите прямо. Расположение знаете? Домкомбед в бывшем кабинете и столовой поместился, – обронила женщина и покачала головой с соболезнующим лукавством.

“Вот так штука!” – говорила вся ее фигура.

Евгений Павлович неуверенно и на цыпочках прошел по тому самому коридору, по которому много лет ходил полным хозяином, и постучал в филенку своего кабинета.

– Ну, входите, – донесся до него голос.

Евгений Павлович вошел.

Первое, что бросилось ему в глаза, были подошвы сапог, задранных на обочину дивана. На середине каждой подошвы была круглая дырка. Подошвы медленно шевелились, шлепая одна о другую краями. К сапогам были прикреплены ноги, к ногам туловище, к туловищу голова. Во рту головы дымилась папироса. Сквозь дым лежащий на диване не видел вошедшего и, не меняя позы, лениво спросил:

– Ну, кто? Что надо?

– Это я, – робко сказал генерал, – я, Евгений Павлович.

Подошвы вскинулись в воздух. Лежавший вскочил и несколько секунд молча и в полном остолбенении смотрел на генерала.

– Вы?… Вы?… Вы?… – наконец троекратно повторил он таким тоном, словно хотел сказать: “Сгинь, сгинь, рассыпься!”

– Да… Меня выпустили, – несмело промямлил Евгений Павлович так, будто он совершил какой-то непристойный поступок и извинялся за него.

Председатель домкомбеда искоса посмотрел на генерала и подметил его странную растерянность и удрученный вид. Это придало председателю домкомбеда смелости; он выпрямился и стал официально ледяным.

– Вижу, – сказал он сурово, как имеющий власть. – Имеете до меня какое-нибудь дело?

Евгений Павлович подался вперед. Бородка его вздрогнула.

– Какое же дело? Я просто домой пришел. Вы меня извините, – продолжал он нервно и взмахнул руками, – я не могу понять. Как же это так? Моя квартира и… наконец…

Генерал путался в словах, и по мере этой путаницы лицо председателя домкомбеда принимало вес более ледяной оттенок.

– Простите, гражданин Адамов, – перебил он, – тут и понимать нечего. Вашей квартиры больше нет. Существует комнатная коммуна номер семь. Вас считали умершим, и квартира ваша занята под трудящееся население. Утверждено протоколом домкомбеда и перерешено быть не может. То, что вы живы, – это недоразумение.

– То есть как же? Это же юридический нонсенс, – ослабев, выдохнул с натугой Евгений Павлович.

Собеседник дрыгнул ногой и нахмурился.

– Прошу не употреблять старорежимных слов… Даже если вы живы, нам это ни к чему. Все равно квартиру вашу заняли бы, потому что вы – нетрудовой элемент и ваше имущество подлежит отобранию для справедливого разделения между беднейшим населением.

Председатель домкомбеда с каждым словом набирался апломба и с особым наслаждением произносил заученные слова. В прошлом он был конторщиком у нотариуса и славился в доме как существо сварливое и нечистое на руку. Он, мгновенно оправившись от первого смущения, учел подавленную психику генерала и решил действовать напролом отчаянной наглостью.

– Но, позвольте… – возразил Евгений Павлович, теряя последнюю почву под ногами, – допустим, квартира и имущество подлежат конфискации. Но ведь я освобожден, – следовательно, тем самым оправдан и имею право жить где-нибудь. И потом здесь находятся вещи, которые у меня никто не имеет права отобрать… Мои документы… Письма… Бумаги…

– Частная собственность отменена, – твердо возразил председатель дом комбеда.

– Извините, я сам юрист, – вспыхнув, сказал Евгений Павлович, – я тоже понимаю толк в законах. Можно конфисковать материальные ценности, но не предметы, имеющие ценность только для владельца и ценность не реальную, не денежную, а моральную. Никто не смеет отнять у меня воспоминания.

Собеседник отвернулся к окну. Он чувствовал, что положение начинает становиться опасным и неловким.

– Видите, гражданин генерал, – сказал он несколько мягче, – ничего этого не осталось. Вы тоже войдите в паше положение. Ведь вас же, говорю, в доме покойником считали. Ну, значит, когда заняли вашу квартиру, я приказал все бумаги пожечь, чтоб попусту не валялись…

Он оглянулся на странный звук и, оглянувшись, увидел, что генерал широко открытым ртом, захлебываясь, хватает воздух. Вслед за тем он, сломавшись, ссунулся в кресло и заплакал.

Домкомбедовец шагнул к генералу, остановился, беспомощно поглядел по сторонам и бросился в столовую. Минуту спустя он выскочил со стаканом воды и, приподняв голову Евгения Павловича, стал поить его, как ребенка. Евгений Павлович захлебнулся, закашлялся и затих.

Домкомбедовец опять вышел в столовую. Дверь за ним осталась притворенной неплотно. Евгений Павлович услышал за ней тихий разговор. Говорили два голоса: мужской и женский. Очевидно, домкомбедовец разговаривал с женой.

– Жалко, – сказал голос женщины, – он ведь старый.

– Тебе всех жалко, – ответил мужской, – что ж, ворочаться в старую квартиру, а ему эту отдать? Нал о его сплавить как-нибудь. Сама знаешь, вещи-то распродали. Тут в такую историю влетишь, если он жаловаться…

Голос понизился, и больше ничего Евгений Павлович не слыхал. Он вытер рукой веки и поднялся. Дом-комбедовец вышел из столовой; глаза его прыгали, избегая генерала.

– А вы не убивайтесь. Можно еще поправить как-нибудь, – произнес он, принимая прежний официальный тон, – вы подайте сейчас заявление в дом-комбед, – мы вам какую-нибудь комнатку приспособим…

– Не нужно, – перебил Евгений Павлович, – и не бойтесь: я жаловаться не буду. Все равно. Я уйду к кому-нибудь из знакомых. Арандаренко живет еще в доме?

Домкомбедовец сделал отрицательный жест.

– Он три недели как на Украину уехал.

– Все равно, – опять сказал Евгений Павлович, – это неважно.

Он обвел глазами кабинет, как бы прощаясь навсегда со знакомыми вещами, в которых незримо таилась частица его жизни, и вдруг увидел над диваном портрет жены. Он висел нетронутый, в той же тяжелой дубовой раме, слегка покосившись, Евгений Павлович подошел к дивану.

– Я возьму это.

– Конечно, конечно. Я понимаю… по человечеству, – заторопился обрадованный председатель домкомбеда и поспешно влез на диван, чтобы снять портрет. – Ежели хотите, возьмите еще что. Хоть теперь все домовое и в опись записано, но я ж вхожу в положение.

Но, встретив взгляд Евгения Павловича, он умолк и торопливо сунул ему снятый портрет; Евгений Павлович с трудом забрал его под мышку и надел фуражку:

– До свиданья. Живите счастливо… если сможете, – тихо сказал он.

– Не взыщите, гражданин Адамов. Разве я что, – я бы с удовольствием, да ведь время такое. Не я постановил… весь дом… собрание…

Генерал, не слушая, бежал по коридору к выходу, таща тяжелый портрет. Ему было душно. Казалось, что, если сейчас же не выбежит на воздух, задохнется и упадет на пороге мертвым.

Евгений Павлович спустился на одну площадку вниз, прислонил портрет жены к батарее парового отопления и сел на подоконник. Сердце у него почти не билось, и по всему телу проступил холодный и обессиливающий пот.

Он долго просидел на подоконнике, бессмысленно и устало смотря перед собой. Наконец шевельнул губами и сказал полушепотом, но слова гулко упали в пустые пролеты лестницы:

– Юридическая новелла, профессор! Спокойствие!

Глава десятая

Встав с подоконника, Евгений Павлович опять взял под мышку портрет и спустился к выходу. На улице остановился в раздумье, размышляя, куда идти. Вспомнилось, что неподалеку, кварталах в трех, жил корпусный еще товарищ – Приклонский. Приклонский рано вышел в отставку и перешел на службу по министерству иностранных дел, но дружеские отношения остались. Встречались часто, до последнего времени, и встречались сердечно.

Евгений Павлович вздернул бородку и, склоняясь на левую сторону под тяжестью портрета и мешка с вещами, зашагал по тротуару.

У Приклонских долго и подробно опрашивали через закрытую дверь: кто, зачем, по какому делу, к кому. Евгений Павлович еле мог отвечать. Прогулка по улицам окончательно обессилила его, и, когда, наконец, дверь открыли, он почти повалился в переднюю. Приклонский встретил генерала в крошечной комнатушке. Она вся была занята неестественно огромной тахтой, крытой персидским ковром, и письменным столом.

– Здравствуй, здравствуй, – приветствовал он Евгения Павловича. – Давно тебя не было видно. Ты прости, что я тебя принимаю в таком закуте, но, видишь ли, нас совсем стеснили. У нас только две комнаты на пятерых остались да вот мой хлевушок.

Приклонский говорил каким-то спешащим, пляшущим голосом, все время беспокойно оглядывался по сторонам и вздрагивал.

– Трудно мне было бы побывать у тебя, – ответил, присаживаясь на кончик дивана, генерал, – ведь я только сегодня вышел на свободу. Я Два месяца просидел заложником.

Глаза Приклонского смятенно округлились и впились в генерала.

– Как? Ты был арестован? Где?

– Я сидел в отдельном арестном доме чрезвычайной комиссии Литейного района, – точно рапортуя, ответил Евгений Павлович.

Приклонский заметался по комнатке, споткнулся о диван, схватил к чему-то со стола вытиралку для перьев, повертел ее, бросил и испытующе посмотрел на Евгения Павловича.

– Значит, ты бежал, – сказал он с уверенностью, – ты бежал… бежал…

– Что с тобой? – Генерал удивленно вскинул бородку. – Почему тебе взбрело в голову, что я бежал? Почему ты так нервничаешь?… Меня просто выпустили.

Приклонский предостерегающе поднял указательный палец и, нагнувшись к самому лицу Евгения Павловича, покачал пальцем перед его носом.

– Ти-та-ти-та, – сказал он, – расскажи кому-нибудь другому. Я же не мальчик, я знаю, что оттуда не выпускают. Ты можешь меня не бояться: я тебя не выдам.

– Да ты с ума сошел! – вспылил генерал. – Я повторяю тебе: меня выпустили. Я пришел к тебе с просьбой временно приютить меня.

Приклонский отшатнулся; щеки его отвисли, как подол у пьяной бабы.

– А почему ты не пошел к себе на квартиру? – спросил он, хитро подмигнув.

– Но ведь мою квартиру отняли у меня. Меня считали уже умершим. Мне некуда деваться. Я хочу переночевать у тебя и посоветоваться, что делать дальше.

Приклонский рассматривал Евгения Павловича с недоверчивой усмешкой и, едва он договорил, забормотал:

– Ну, ну, конечно. Но почему ты не хочешь сказать, а придумываешь всякие небылицы о своей квартире?… И потом… Потом, – Приклонский понизил голос до шепота, – я прошу тебя не оставаться у меня. Не пойми это ложно… Я не забываю старой дружбы… но понимаешь… на меня донос за доносом, я сам каждую минуту жду ареста; наконец, у меня дети… Если тебя обнаружат – нам всем крышка. Пойми мое состояние…

– Но мне же некуда идти… У меня нет крова на эту ночь! Как хочешь, но я не могу уже уйти. Ведь поздно. Я пересплю на этом диване и утром уйду, если уж ты не веришь мне и так боишься, – горько сказал Евгений Павлович.

Приклонский заметался по комнате, сжимая голову.

– Женя, послушай… Ну, что хочешь. Ну, тебе денег надо – я дам… но только уходи… Ей-богу… Ну, я на колени пред тобой стану. Пожалей моих детей, – залепетал он, потеряв последние крохи мужества и по-собачьи заглядывая в лицо Евгению Павловичу.

Евгений Павлович охнул. Мутная струя холода медленно подползла к гортани, и было смертельно противно и страшно, что этот испугавшийся человек действительно станет на колени. Он поднялся с дивана, задергал бородкой, обронил с тихим и оттого ужасным презрением:

– Успокойся… уйду…

Приклонский мгновенно просиял.

– Ну, я же знал, что ты – старый хороший друг и не захочешь подвести меня. Может, тебе в самом деле денег надо? Или вот что, я напишу тебе записку к одному верному человеку. Он приютит тебя, – засуетился он, кидаясь к столу и схватывая блокнот, но сейчас же отбросил его и обнял Евгения Павловича.

Генерал сухо отстранился.

– Не тронь меня! – вскрикнул он и брезгливо повел побледневшими губами.

Подняв с полу портрет, он, не глядя на Приклонского, не прощаясь, молча прошел один к выходу, отпер дверь и спустился на улицу.

Дождь, уже начинавший накрапывать, когда Евгений Павлович подходил к квартире Приклонских, теперь хлестал со всей неистовой осенней разнузданностью. Казалось, что в темноте вечера, на черной, глянцевитой от воды улице торопливо и споро работает огромный ткацкий станок, выпрядывая серые, звонкие и мокрые нити.

У первого же крыльца Евгения Павловича обдало потоком воды с подъезда. Леденящие струи обожгли голову, поползли за воротник шинели, покрыли новеньким лаком стекло портрета. Генерал отскочил и с испугом прижался к выступу дома. Что-то лежащее во внутреннем кармане больно вдавилось ему в ребро. Бессознательным движением Евгений Павлович вынул мешавший предмет и в секущейся темноте дождя различил тусклый блеск золотого бурханчика, подаренного расстрелянным Туркой. Он подержал фетиш в руке, осторожно положил его обратно и, словно решившись, поспешно, вприпрыжку зашлепал по дождевым лужам.

После часового ковыляния по мертвым улицам вдалеке замерцала тусклая электрическая лампочка над крыльцом. Дойдя до нее, Евгений Павлович перевел дух и, сняв с головы мокрую фуражку, стряхнул с нее воду. После этого он решительно толкнул дверь.

Поперек ступенек вытянулась винтовка, и часовой в тяжелых бутсах преградил дорогу.

– Кто такой? Нельзя! Пропуск! – сурово крикнул он.

Евгений Павлович умоляюще взглянул на часового.

– Комендант дома? – спросил он, цепляясь за последнюю надежду.

– Какой комендант?

– Да наш же, арестного дома, Кухтин…

Часовой недоуменно выпялил раскосые щелки на фантастическую фигурку в мокрой шинели, держащую под мышкой портрет женщины, и, пожав плечами, крикнул наверх гулко и отрывисто:

– Разводящий! Покличь коменданта. Пришли до его тут… Посядь, товарищ, здеся, – показал он Евгению Павловичу концом штыка на розово-мраморный выступ лестницы.

Евгений Павлович присел на выступ. Часовой продолжал разглядывать его и спросил наконец:

– Промок, дедушка?

Евгений Павлович бессловно кивнул и знобко стукнул зубами.

Часовой жалобно скосился.

– Чайку бы тебе сейчас хлебнуть, дед, да на печку залезть, – сказал он ласково-насмешливо. – А за каким ты делом до коменданта? Сидит тут у тебя кто из сродственников?

Но Евгений Павлович не ответил. Загрохотали быстрые шаги, хлопнула дверь, и разгневанный голос коменданта, появившегося на верху лестницы, бросил вниз, в полумрак:

– Какого хрена там приперло? Спокою от чертей нет. Сказано вам – прием до шести.

Евгений Павлович встал и вытянулся из последних сил по-военному.

– Это я! Адамов…

Комендант через две ступеньки обрушился вниз и схватил генерала за плечи.

– Адамов? Зачем?

Евгений Павлович отчаянным движением взбросил руки и вцепился в гимнастерку коменданта.

– Возьмите меня обратно, – простонал он прерывающимся голосом, – возьмите меня. Расстреляйте меня лучше. Мне больше некуда. У меня нет дома, нет ничего, меня отовсюду выгнали. Я не хочу умирать на улице.

Часовой, оторопев, с вопросом смотрел на коменданта: комендант тоже растерялся. Выкрикнув, Евгений Павлович уронил лицо в измызганную гимнастерку коменданта и затих.

– Да ты пей, поболе пей, Адамов, – говорил комендант, наливая из зачерненного медного чайника четвертую кружку коричневого, пахнущего дегтем и валерьянкой суррогатного чая. – Пей, брат, до отвалу, а то совсем скапутишься. А как чаю нахлещешь полное пузо, я тебе еще рюмашку самогону дам – глотку продернуть. Авось не захвораешь.

Евгений Павлович сидел на комендантском диване голый, закутанный в комендантскую шинель. Ноги были завернуты в рваное одеяло. Он медленно, обжигаясь, отхлебывал чай, и усталая пустота его глазных впадин отражалась в зыбком зеркале кружки.

Комендант бросил в чай кусок рафинада.

– Вот мы тебе и подсластим. А этого твоего домкомбеда я в два счета устосаю завтра, и получай комнату обратно.

Евгений Павлович отрицательно повел головой. Мысль о возвращении в мир, где ему не нашлось места, показалась ужасной и пугающей. Он робко воззрился на коменданта. Сквозь стеариновые щеки коменданта проступило простое, жалостливое, человеческое.

– Нет. Я не хочу опять туда. Мне тяжело вернуться к прошлому, – с натугой сказал генерал. – Разрешите мне остаться здесь. Я недолго проживу.

Комендант всклокочил волосы на голове.

– Старик ты, конечно, хороший, что надо. – сказал он раздумчиво, – не схож с буржуазиатной сволотой, и душа в тебе человечья, хоть шинель и овечья. А только на каких правах тебя можно оставить? Арестовать тебя заново я не справен. На каких таких основаниях, без мандата? А так оставить – тоже не погладят по головке.

Оба помолчали.

– Может быть, можно мне найти какое-нибудь дело маленькое? Переписку в канцелярии… или возьмите меня солдатом, – неожиданно сказал генерал.

Комендант откинулся на стуле, вытаращился и заливисто захохотал.

– Нет, это, брат, нельзя. У нас на переписке партийные сидят, переписка секретная. А в красногвардейцы куда ж тебе при твоем возрасте. Да и не дело, – вдруг нахмурясь, пониженно отрезал комендант, – у нас работа тяжелая. Стрелять приходится. Даже если особую злобу на буржуев иметь, и то подолгу не выносят – сворачиваются. А тебе и совсем негоже.

Евгений Павлович закрыл глаза и вздрогнул.

– А вот что, – продолжал комендант, веселея, – погодь! Ты ведь стирать маракуешь?

Евгений Павлович кивнул.

– Ну вот. Жалуются арестанты, что грязь, бельишка многие сменить не могут. Постирушку взять нельзя – баба, а у меня тут такие кобели подобрались. Одно похабство пойдет, хоть молодая, хоть столетняя. Вот ежели желаешь, дадим тебе двойной паек, и работай. Бак тебе приспособим, и все. Которым недостаточным арестантам даром стирай, а с буржуев драть можешь почем захочешь. Ладится?

Генерал пожевал губами и отхлебнул чай. После первой секунды ошеломляющего изумления сделалось смешно и почему-то небывало радостно, как в детстве, когда задумывалась необыкновенная и задорная шалость. Так с этой просветленной и открытой улыбкой и сказал коменданту короткое:

– Спасибо, товарищ.

И с теплым удивлением почуял, как для самого себя странно легко и значительно прозвенело до сих пор вязкое, застревавшее в зубах слово “товарищ”.

Глава одиннадцатая

Время носилось над городом вперегонки с морским ветром и для забавы занималось разрушением. Огромной рукой-невидимкой оно выбивало стекла в окнах, ломало рамы и двери, слизывало углы домов, задирало подолы штукатурки, обнажая распухшие язвы кирпичей.

Оно коробило и растрескивало асфальты провалившихся тротуаров, выламывало из мостовых диабаз и торцы, валялось в разрытых провалах ям.

Оно выгрызало зубами куски гранитного рафинада набережных, срывало флагштоки с дворцов, драло и заворачивало в трубочки ржавое железо прогнивших крыш; оно раздувало вместе с ветром золотоволосые пожары от накаленных буржуек.

Иногда, устав от неистовой работы, время распластывалось над городом на низких серых тучах, брюхом вверх, и, посапывая, само удивлялось стойкости жизни.

Жизнь нельзя было угасить. Она глядела тысячами упрямых, насмешливых глаз на изнемогающее время из всех щелей разрушенных домов. Она научилась прыгать на тяжелых ревущих грузовиках и бешеных мотоциклетах через провалы мостовых.

Жизнь смеялась над временем и, не обращая внимания на разрушение старого, строила новое, зажав в закаменелых руках ломаный молоток и выщербленные клещи.

И время приходило в отчаяние перед этой муравьиной работой, перед этими негнущимися людьми, видящими впереди то, что было скрыто даже от времени.

Оттаяли снега, прошумели весенние грозы, короткое лето обдало граниты фальшивым теплом и еду-чей пылью. Пыль смыли осенние дожди, и опять по утрам серебрился на ветках и на кромках зданий остроигольчатый иней.

Евгений Павлович не покидал арестного дома. Он сжился и растворился в нем, он привык считать себя неотделимой частью этих стен, и прошлое – прошлое генерал-майора, профессора Военно-юридической академии – умерло для него, кто-то отчеркнул его простым и решительным росчерком красного карандаша.

Кушетка в углу комендантской комнаты стала для него домом, изразцовые стены бывшей ванной особняка, где установили постирочный бак, – миром.

В ванной всегда было тепло. В то время, когда в громадных высоких комнатах особняка стоял мозглый протабаченный холод, здесь пошипывали и брызгали искрами в печи старые заборы, откуда-то сорванные ворота и двери, обрезки балок из распадающихся домов.

В теплых облаках пара суетилась худощавая фигурка, перебегающая от бака к корыту, и красногвардейцы любили зайти погреться у “генеральши”, как называли они Евгения Павловича.

Они садились на подоконник, на края мраморной ванны и, раскуривая махорку, судачили о своих домашних делах, о родных и близких, о революции, а по ночам вполголоса рассказывали сказки.

Евгений Павлович, в казенных бутсах, в которых тонули сухие ножки, перевязанные обмотками, в рваных солдатских штанах и расстегнутой рубашке, мылил и стирал. Пена вскипала пузырями, нежно обволакивала красные, в мелких трещинках, кисти. Булькала и свистела вода, шлепалось белье.

Казалось, все как в детстве, на кухне, и монотонный голос сказочника, звучавший из опалового пара, похож был на голос кухарки Авдотьи.

Завалив в бак груду белья и оставив ее остаиваться на ночь, генерал уходил в комендантскую и, напившись кирпичной жидкости с ломтем пайковой ржани, закатывался спать.

Когда очередная партия белья бывала выстирана, Евгений Павлович долго и старательно мылся сам, причесывал ежик, надевал парадные штаны с генеральскими лампасами и серую тужурку с красными отворотами и, сгибаясь под тяжестью корзины, растаскивал белье по камерам.

Понемногу, сам не замечая, он приобрел все манеры заправской прачки.

Он критически рассматривал принимаемое белье на свет, щупал материю и уже заранее определял, какое трудное для стирки, какое легкое. С заказчиками он торговался настоящим визгливым голосом бабы-постирушки, и было странно видеть, как у этой бабы дергается и прыгает узкая серебристая бородка.

Когда его упрекали за желтизну или оставшиеся на белье пятна, генерал надувался, багровел и сердито швырял белье в заказчика, крича яростным тенорком:

– Пятна? Сами стирайте. За керенку вам, может, с крахмалом подавать! Больше вам стирать – слуга покорный. Тоже барин!

И решительно поворачивал спину ошарашенному заказчику.

Генерал даже стал замечать за собою какую-то бабью скупость и скопидомство, и оно не только не огорчало его, но, наоборот, радовало. Пользуясь по приказанию коменданта за прачечную работу двойным пайком, генерал ничего не прикупал к нему на бродячих рынках, как это делали заключенные и красногвардейцы.

Он только приобрел расписной, обитый жестью сундучок с замысловато звенящим замком, куда складывал свое парадное генеральское одеяние, и туда же, в уголок, откладывал заработанные стиркой цветные бумажки. В сундучке же бережно хранился и подарок Турки – золотой бурханчик Будды.

По вечерам часто Евгений Павлович пил чай вместе с комендантом. За чаем разговаривали разговоры. Обо всем понемногу.

Чаще всего комендант говорил о любви.

Коменданту хотелось найти женщину себе по сердцу. Новгородский мужик, ушедший в столицу на заработки, призванный и прослуживший войну старшим унтер-офицером, комендант Кухтин имел тонкий вкус и чувствительное сердце. За чаем иногда генерал и комендант пропускали по чарочке автомобильного спирта, и размякший комендант с порозовевшими стеариновыми щеками мечтательно говорил через стол Евгению Павловичу:

– Ты, брат Адамов, войди в рассуждение. Конечно, некогда теперь с бабами канитель водить, а только томление у меня без серьезной бабы. Ты вот сам посуди, – скажешь, веселое мое занятие? Стереги недорезанных да справляй в могильную волость! Я перечить не перечу – где нам рассуждать об этом. Коли, значит, революции надобно, чтобы Кухтин руки марал об стервецов, Кухтин слова не скажет напротив. А только иной раз невтерпежку. Я ж п возрасте, тридцатый год лупит. У нас в деревне по восемнадцатому году женят для хозяйства, а я, кроме как со стервами путаясь, настоящей своей, теплой бабы не успел заиметь. А сердце у меня мужичье. Плод свой любит. И только желаю я жениться на образованной и высшего сословия. Теперь можно доискаться. А то наши бабы – серость кобылья. А мне какую дворяночку или графиню заиметь. Чтоб была чистеха, с обращением, ласочка, чтоб детенкам носы вытирала и обучала по музыке на пианине и по-французскому. Ищу вот такую, Адамов. На ручках ее буду носить, на других баб и косым боком не гляну. А? Выйдет у меня такое, Адамов? Ты – проникновенный старичок, раскумекай.

Генерал вскидывал на коменданта сузившиеся развеселенные щелочки.

– Не знаю, – говорил он. – А зачем вам непременно графиня?

Комендант взмахивал руками с протестом и обидой.

– Эх, как же ты в толк взять не можешь, а еще профессор! Кроме высшего звания, кто деток по-правильному обучить может? Не выходит вот у меня из головы. Тятька мой, покойник, за кучера служил у графа Куракина, в Новгородской. Навиделся я там графских детей. Ходят чистенькие; знают, как ножку поставить, как ручкой помахать; по-французски, как канарейки, чирикали. А тут рядом – погляжу я на себя. Вихры торчат, морда немытая, почеревок с пуза спадает, и портки валятся. А как начнешь говорить, так все больше по-матерному. И была там графинечка маленькая. Волосья точь-в-точь ржаное поле, глазки синенькие. Вот бы такую. Все ночи напролет бы баюкал.

– Фантазия у вас больная, Кухтин, – говорил генерал, – неорганизованный вы человек. Большевик, враг буржуев, а хотите на графине жениться. Вырастут ваши дети, станут ножкой шаркать, по-французски чирикать, а сами будут врагами революции и вашими врагами. Тут и получится классовое противоречие, а вам в нем ноги сломать. Вы будете буржуев стрелять, а графиня с детишками будет “боже, царя храни” разучивать.

Комендант секунду–другую озадаченно хлопал ресницами и ударял кулаком по столу.

– Ну, это маком! – выкрикивал он. – Маком! Глупости болтаешь, Адамов. Какие там “боже, царя”, ежели я ей скажу, что мне из детенков нужно большевиков робить. Только чтобы не серые были, не в кулак сморкались, а все бы науки прошли, ума бы набрались по-настоящему.

– А вы думаете – она послушается? – еще лукавей спрашивал генерал.

Комендант бледнел.

– Не послухает, поучить можно. Ремешком или рукой.

Генерал смеялся.

– Графиню ремешком? Ничего из этого не выйдет. Бросьте чепушить, Кухтин. Надо вам найти тихую, хорошую сельскую бабу, а с графиней вы только грыжу наживете.

Комендант вставал и зло опрокидывал в горло последнюю чарку самогона.

– Найду, – говорил он, – сколько ты ни скули напротив.

Гасла лампочка. Двое ложились спать. Один с мечтой о беленькой, синеглазой партийной графине, другой – без всяких мечтаний.

Осень отошла. Гуще ложился иней, выпадал и таял пуховый беспомощный первый снег, бинтуя гнилые раны города.

Время кувыркалось на низких тучах и ржало ночными посвистами ветра. Оно смеялось, смотря на запад. На западе на стены городских и сельских построек торопливые люди развешивали цветные плакаты и бегучие строчки воззваний. На плакатах, во всю ширину листа, дыбилось бульдожье мясистое лицо со вспученными очами, с обвисшими рогульками расчесанных усов. Воротник мундира подпирал тугую складчатую шею. Очи грозили, густые эполеты курчавились на плечах.

Под бульдожьими щеками стояла подпись на трехцветной ленте:

“Генерал Юденич”.

Воззвания кричали о позоре златоглавой столицы Москвы. Воззвания звали верных сынов родины уничтожить нечисть, стакнувшуюся со слугами антихриста и главным кагалом.

И по разбитым дорогам, скапливаясь и стекаясь к одному месту, как полая вода струится со скатов в глубокую ложбинку, войска, в шапках-кубанках, папахах, германских стальных шлемах и английских фуражках, текли к Петрограду.

И в один из зимних дней в арестный дом приехал человек в сибирской охотничьей шапке с заячьими ушами. У него была окладистая иконная борода и выпуклые толстостеклые очки. Одно ушко очков было сломано и держалось на желтой шелковой ниточке.

Человек приехал набирать добровольцев в полки против генерала с бульдожьими щеками. Правительство обещало добровольцам забвение всех вин и полное прощение. На вопрос человека, кто хочет идти в бой за республику, вышла вперед половина арестованных.

Другая половина криво и злорадно усмехалась, смотря в нервные взблески очковых стекол на носу у человека в сибирской шапке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю