Текст книги "Сказание о флотоводце"
Автор книги: Борис Вадецкий
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)
Ночью вблизи "Ягудиила" незаметно останавливаются три фрегата. Под тяжелым покровом брезента, плотно облегающим нижние и верхние палубы, выступают очертания орудии. Неслышно ступая, матросы стаскивают брезент, нацеливают орудия, ловко орудуя в темноте. Сюда, к холму, на цепях волокут снятые с других кораблей пушки, и в тот час, когда французский адмирал должен обратиться на рассвете с призывом к морякам, слитый, нарастающий пушечный гром несется со стороны Севастополя. В пороховом дыму, закрывшем берег, сотни ядер мелькают черными точками, и только когда на "Шарлемане" возникает пожар и трехцветный флаг падает в море, французский адмирал обращается к своему отряду с запоздалым словом.
Сзади, располагаясь дугой, медленно, как бы опасаясь мели, из Камышовой бухты, скрытые пеленой дыма, выползали турецкие и английские пароходы. Паруса "Таифа", выкрашенные в красное, призывают месть на голову победителей при Сппоие. Необычный на флотах кровавый цвет парусов, казалось, отпугивал соседей, и "Таиф" все более отдалялся от них, замыкая строй.
Орудия били, и борта кораблей то кренились, то выравнивались на волне. Пламя показывалось в жерлах, и будто низкая стелющаяся по воде молния прорезывала горизонт.
Огонь эскадры сосредоточивался на Малаховом кургане; черный дождь ядер засыпал бастион, срывал кровли укрытия, сравнивал насыпи, но уже горели и отходили в море передние корабли французов, – не выдержал "Наполеон", тонул "Город Париж", и красные паруса "Таифа" вдруг рухнули за борт. Корабли отходили, а по тем, которые еще стояли, били с Малахова кургана, с русских судов, с холмов, бил весь Севастополь, как бы перенесший сюда огонь всех своих батарей. С берега теперь казалось, словно пароходы, пятясь, уводили с собой на буксире лишенные движения парусники. "Таиф", лишенный парусов, походил на скалу, поднявшуюся со дна моря.
Нахимов находился на "Ягудииле". Адъютант подбежал к нему и хотел что-то сказать, но мог только беззвучно пошевелить губами.
– Что вы? – гневно крикнул на него адмирал.
– Ваше превосходительство...
– Да ну же...
– Третьего бастиона нет.
– О чем вы? – глухо, не веря мгновенно вспыхнувшему предположению, переспросил Нахимов.
– Бомба... в пороховой погреб. Нет бастиона, ваше превосходительство!
Адмирал уже не слушал его, стремительно спускался по трапу в шлюпку.
– Крикнуть охотником с "Ягудиила" на третий бастион, – приказал он, отчаливая.
И, оказавшись на берегу, увидел: на засыпанную обломками и открытую противнику низину, где только что высились стены укреплений, бежали болгары и сербы. Он знал их по одежде и натренированности движений, гибких, точных, лишенных и сейчас суетливости.
Соседняя Будищевская батарея огнем своим защищала оголенную низину. Адмирал поискал взглядом адъютанта, сказал громко:
– Да, бастиона нет.
– И адмирала Корнилова нет, ваше превосходительство, – бледнея, промолвил адъютант. И, выдержав тяжелый, ушедший в себя взгляд Павла Степановича, доложил: – Смертельно ранен на Малаховом кургане, перенесен в госпиталь.
Мимо Нахимова бежали болгары, разночинцы, моряки... Синие мундиры французов вдруг оказались с другой стороны на пепельно-сером поле, опять на подступах к замолкшему бастиону. Отходила, отстреливаясь, эскадра. Павел Степанович знал, что сражение выиграно и не следил за ним.
Он отошел к коню, беспокойно сновавшему вокруг коновязи вблизи каменной стены только что возведенного укрепления (как только ординарец успевал перегонять за ним коня!), прислонился к седлу и почувствовал, как хорошо бы сейчас побыть несколько минут одному. Скорбь, переполнявшая его, была столь велика, что он не мог бы продолжать вести себя так, как обычно, и не мог открыться в своей слабости. Нужно было чем-то разрядить в себе это состояние короткого внутреннего оцепенения, пересилить боль, но люди подбегали к нему, участливо вглядывались в его почерневшее от дыма лицо, и он, в какое-то мгновение подавив в себе желание скрыться от них, опять нашел силы для исполнения будничных своих обязанностей.
– Отрядить на помощь санитарам по десятку из всех рот! – приказал он адъютанту и вскочил в седло.
Прижавшись к луке, он спешил в госпиталь.
Он знал, что теперь, без Корнилова, он еще больше одинок в штабе светлейшего. О том, что со смертью Корнилова вся ратная тяжесть ляжет на него, он не размышлял сейчас и посчитал бы такое размышление ненужным. Он чувствовал себя и без того ответственным перед ушедшим из жизни Корниловым за возросшее значение своих действий.
Он скакал, держа в одной руке поводья и подзорную трубу, в другой фуражку,– не сними -ее унес бы ветер,– и прибыл в госпиталь к тому времени, когда умирающему доложили: "Малахов сохранен, атака отбита".
Это было последним, что мог еще расслышать Корнилов.
12
Английские корабли "Аретуза" и "Альбион" приходят в Константинополь, и посол Стрэтфорд Рэдклиф объявляет о их продаже турецким купцам, Которые могут их починить и использовать в торговых целях. Покупателей не находится, и корабли отводят на верфь чинить своими силами. Из Портсмута вызваны мастера, но адмиралтейству сообщено, что разрушения, причиненные кораблям, надолго выведут эти суда из строя.
Стрэтфорда Рэдклифа осаждают просьбами о займах. Где уж тут туркам покупать разбитые войной корабли! Американское правительство предлагает заем за уступку какого-нибудь порта в Эгейском море. Наполеон Третий, обеспокоенный затяжкой войны, обещает заем на восстановление турецкого флота, уничтоженного в Синопском бою. У Турции много опекунов и попечителей, но корыстолюбие их тяготит даже султана, готового на все, лишь бы победить в этой войне. Славянские провинции бунтуют: в Варге греки и болгары "обесславили" правительство выступлениями против союзников. Севастополь держится, и ничто не сулит пока изменения сил в Европе, изменения в пользу Турции. Так пишут в константинопольских газетах.
"Таиф" вновь стоит на рейде вблизи города, и днем кажется, глядя на его алые паруса, что на море возник пожар, до того нестерпимо ярок их полыхающий заревом блеск. Слэд идет гористой улочкой, сопровождаемый этим
пламенем, мимо лавчонок с погребальным товаром – саванами и туфлями для мертвецов, на окраину города, куда съезжаются волонтеры на помощь Порте и где живет сейчас с прибывшим польским легионом Адам Мицкевич.
Сытые козы, надутые как бурдюки вина, бродят на вершине горы, пестрой от флагов на палатках. Здесь добровольцы Польши, Франции, Египта, Алжира... Плодоносная осень несет отсюда на город мирные запахи отцветающих полей
и огородов, обезображенных видом не снятых, не нужных никому тыкв, похожих на перевернутые котлы. Худая, как тарань, старуха в грязноватой черной парандже ведет Слэда в одну из палаток, охраняемую по-мужски одетой невольницей капудан-паши. Девичье лицо ее с раскрашенными сурьмой бровями и слипающимися в зазубрины ресницами, наведенными чернью, не теряет пугливости, хотя весь день учится она владеть маленькой, кривой,
как серп, саблей. Здесь, на горе, все готовятся к сражениям. Девушка вскакивает и, склонившись перед Слэдом, говорит, что капудан-паша где-то среди резервистов. Слэд садится у палатки, под выведенным на пологе изображением полумесяца и летящего ввысь корабля, прислушивается
к говору людей на этом странном, как и все тут, бивуаке и думает: что изменится в Порте с окончанием войны? Наверное, так же будет кипеть всегдашняя праздничная бестолочь на улицах и так же, огороженно от мира, в непонятной полноте своих суетных радостей, идти жизнь. Но скоро ли донесется до Балканских гор и как отзовется в сердцах славян слава турецкой победы?
Он замечает на сухой земле былинку, пережившую лето, каким-то чудом не унесенную ветром, и вспоминает, сколько раз приходилось ему слышать сравнение людских судеб с ней. Кажется, он не видел никогда столь явственно и безотрадно ее, эту былинку, как сейчас.
Капудан-паша входит в палатку без провожатых, стремительно, будто от кого-то скрываясь.
– Слэд! – восклицает он на ходу. – Ты принес что-нибудь новое?
Моряк протягивает ему пачку бумаг и, откланявшись, спешит уйти.
– Слэд! – окликивает его капудан-паша. – Ты читал, что пишут наши поэты о Нахимове в воззвании к турецким воинам?
– Нет, благороднейший, не читал.
– Прочитай же. Нужно немалое красноречие, чтобы сбить испуг перед Нахимовым. Ведь даже тень янычара Нура стала мерещиться кое-кому из трусов.
Сказав так, он небрежно протянул моряку тетрадь в форме свитка, и оба углубились в чтение.
"Он в плаще, закапанном воском, со старомодной шпагой, которой можно только учиться фехтованию, никогда не смеется, не веселится, не танцует и не понимает толк в женщинах, этот скучнейший и добродетельнейший адмирал", – пробежал первые строки Слэд.
– Благороднейший, можно ли так писать?
– А что? – оторвался от донесений капудан-паша. – Разве не смешно? Полякам, которые читали, показалось забавным. Ну, я знаю, ты предпочитаешь стихи Стрэтфорда Рэдклифа и, может быть, Байрона. Скажи, ты когда-нибудь сойдешь на сушу воевать с русскими?
– Если командиру "Таифа" место на суше и дошло до крайности, благороднейший.
– Да, дошло, – прервал его капудан-паша со злобой, неожиданной в нем для Слэда.– Надо тебе, как Нахимову, сойти на сушу и этим больше помочь развенчанью его образа среди наших солдат, чем это делают наши неугодные тебе поэты. Мустафа, тот кто много критикует, всегда держится в стороне от боя!
– Я не держусь в стороне, благороднейший, но я сойду на берег с другими. А сейчас могу ли уйти?
Слэд вышел, провожаемый злорадной улыбкой невольницы. Она слышала их разговор и тоже хочет видеть Мушавар-пашу на суше.
Позже посол принимает Адольфуса Слэда и придирчиво расспрашивает его о действиях Сент-Арно. Посол склонен винить французов в нерешительных действиях и в политике, "обращенной назад".
– Французы научены бояться русских, – замечает Стрэдфорд-Рэдклиф в разговоре, – и не привыкли еще видеть в нас, англичанах, своих друзей... Сэр Раглан, передавали мне, подчас допускает досадные оговорки, называя русских, своих врагов... французами! Больше, чем забывчивость! Смешно слышать об этом! Нас может сплотить победа и разобщить поражение! Но надо ли говорить о цене времени? А сколько времени уже ушло зря! Неужели зима не принесет победы? Слушайте, Слэд, знаете ли вы, что должно дать нам поражение России?
И, пока моряк вдумывается в его вопрос, посол отвечает сам:
– Уничтожение русского флота на всех морях, освобождение от "русской опасности" в океанах, а главное – искоренение русского первенства,– не поймите, в мореходстве... это так, но не об этом речь, – русского духа, самого духа народа, невероятно поднятого во мнении многих людей! Да, это будет первое поражение России, первое поражение ее духа! Вы достаточно бывали в России, посещали, мне известно, на фрегате "Блонд" южные порты русских и плавали в свое время на "Каледонии", как советник адмирала Роулэя. Вам не ново то, что говорю об этом народе. Я не люблю тех из офицеров, которые представляют себе нынешнюю войну с Россией как эпизодическую, случайную, вызванную только обстановкой, сложившейся на Босфоре, и не видят всей перспективы наших новых отношений с русскими... "Русская Америка", русские на Аляске и Калифорнии, – где нет русских? Чего это стоит, куда поведет? Я отвлекся, Слэд, простите. Что касается русского народа, – этот крепостной народ храбр и свободолюбив! Странно, не так ли? И, помолчав, спросил:
– Вы писали о Нахимове, интересовались им. Кто он, этот национальный герой? В России, не завоевав любовь солдат, нельзя быть полководцем!
– Кто он? – повторил Мушавар-паша.-Вы могли понять Суворова и сравнить его с кем-нибудь из знакомых нам военных людей? Нет? Трудно понять и Нахимова! Он также неожидан и находчив. Севастополь живет его именем! Это все, что я мог бы сказать, сэр. Он враг злейший, враг нам даже в своих собственных отношениях с людьми, и, если бы такой человек появился у нас на флоте, я считал бы его опасным для королевства!
Посол кивнул головой и, помедлив, заметил:
– Он теперь все: военный губернатор Севастополя, командир порта, эскадры, командующий обороной. Кто-то писал нам, что он "главный воин и главный человеколюбец". Вам не кажется, Слэд, что сэр Раглан теряет, не пообещав награды за удачный выстрел из ружья по этому человеку?
– По севастопольскому адмирал-губернатору, – усмехнулся Слэд. – Это единственно, что возможно! Из пушки или из ружья. Зная Нахимова, не представишь его пленным, отдающим свою саблю сэру Раглану или капудан-паше!
О своем разговоре с турецким командующим он стесняется передать послу.
Разговор их был прерван приходом секретаря посольства. Из Англии прибыл курьер и привез сообщение о кораблях, идущих сюда с грузами для зимней кампании. На кораблях тысячи палаток и тысячи шкур – медвежьих, волчьих, оленьих, чтобы покрыть сверху палатки.
– Из Америки! – догадался посол. – Мы готовили лагеря туземцев! У пас будут зуавы, негры, мы привезем войска из колоний! Видите, Слэд, нашим войскам готовят зимовку под Севастополем. Конечно, не уходить же оттуда!
Он тут же прочитал доставленные курьером бумаги и, отпустив секретаря, сказал:
– Кажется, сэр, я вправе возложить на вас поручение, которое вознаградит за время, потраченное вами на осаду Севастополя. К тому же, мне нелегко было бы найти человека, более достойного вас...
И, когда моряк молча поклонился, выжидательно устремив на пего взгляд, посол разъяснил:
– Вам не секрет наши виды на Кавказ, наши отношения с Шамилем. Погубив под Синопом турецкий флот, Нахимов помешал нашему продвижению на Кавказ. Я имею в виду наше влияние, ну и в большей мере – военную помощь Шамилю. Мы не могли в ту пору на своих кораблях перевозить туда турецкие войска. Ну, а теперь осада Севастополя опять уводит от наших интересов на Кавказе, вернее – задерживает нас... Но Шамиль ждет. Его войска не могут сдержать русских. Нам сообщают о его победах, но не для того ли, чтобы подхлестнуть и устыдить нас? Этакая "обратная тактика", Слэд! Так вот, наш доверенный человек должен узнать действительное состояние его войск и помочь нам решить, чем должны мы помочь Шамилю, соединив наши усилия в этой войне, не забывая о Кавказе... Севастополь – это надежда местных славян и наш престиж для кавказцев. Шамиля будет интересовать, что пообещаем ему, какова наша миссия: подчиним ли мы его туркам и в каких формах примем его независимость. По этому поводу у него были твердые обещания, но, чувствуя себя в наших руках, он в то же время не верит нам. В Лондоне известно о его ссоре с вождями племен! Лондон спрашивает меня обо всем этом; я же хочу спросить вас, дорогой мой, послав туда.
Через день корвет высадил Мушавар-пашу у пустынного берега недалеко от Сухуми. Было раннее утро, и зажженные зарей облака багрово светились над скованной осенним холодом тусклой зеленью холмов. Два горца в бурках,
напоминавших Слэду черные капюшоны, и в папахах,
поклонились и молча подвели англичанина к лошадям,
Кусты на холмах были всклокочены, загрязнены каким-то тряпьем и, показалось Слэду, окровавлены. Он не мог разобрать, действительно ли от крови красны на кустах ветви или солнечный восход делает их такими. Каменистая колея повела в горы вдоль зарослей дикого ореха, по обеим сторонам дороги становилось все мрачнее и неприступнее, и только небо благоволило к путникам, оно было удивительной синевы, призывной успокаивающей ясности, напоенное пением птиц.
Слэду было неизвестно, далеко ли селение, в котором
должен он встретиться с Шамилем. За всю дорогу в селение горцы не сказали ему ни слова, хотя Слэд, знавший немного язык, пробовал с ними завести разговор. Он ехал неотличимый от своих спутников, в такой же бурке, припасенной для него, и довольно ловко сидел на коне. Старший из горцев держал себя попечительно, ухаживал на остановках за конем Слэда. Дважды они меняли коней, которых по каким-то неуловимым знакам подавали им на остановках старики горцы, тотчас же исчезавшие. Они ехали всю ночь, и к утру, когда Слэд уже разуверился в том, что спутники его способны о чем-нибудь говорить, старший произнес но-русски:
– Шамиль болен, не хочет тебя видеть. Глаза у Шамиля болят.
Слэд удивился и не сразу нашел, что ответить, он догадывался, что один из провожатых попросту настроен к нему враждебно. Второй спутник его что-то резко сказал товарищу, тот затих, но вскоре повторил ворчливо на родном языке:
– Турок, перс, русский, курд, англичанин... У Шамиля глаза болят – так много людей надо ему видеть... Зачем столько людей? Много людей – много мыслей. Много мыслей – много лжи. Шамиль не должен врать, у Шамиля свой народ, и никто Шамилю не нужен.
К вечеру они въехали в селение, почти висевшее на выступе горы, и Слэду сообщили, что Шамиль здесь.
– Вчера приехал сюда, не хочет тебя в своем доме видеть, – беззлобно, но с тем же явным недоброжелательством сказал старший. – А не был бы здесь по делам, не стал бы тебя принимать.
Слова эти следовало понять так: "Не подумай, что из-за тебя он сюда приехал".
Слэд догадался, что старики знают о тайном сговоре Шамиля с англичанами, не очень довольны этим и, может быть, потому хотят устроить его свидание с Шамилем подальше от аулов. Предположить, что недовольство их вызвано им самим, он не мог. "Они не знают меня", – размышлял он.
Остаток дня Слэд провел в чьей-то сакле. Вокруг нее выступали плоские каменные бугры, похожие на могильные плиты. Свет лупы бросал на них белые пятна, похожие на лужи разлитого молока, н пахло здесь отовсюду кислым козьим молоком, дымом и нагретым, отдающим свое тепло
камнем. Этот запах камня Слэд старался определить и не мог. А может быть, так пахла здесь земля, вся в увалах, в вознесенных к небу и как бы поднятых дыбом маленьких садах, в опущенных куда-то на дно ущелий огородах.
Начитанный Слэд вспомнил повести Лермонтова о Кавказе и не уловил в этой местности ничего общего с тем, что было известно ему по книгам. Он тотчас же объяснил себе это собственным состоянием духа. Ему действительно уже много времени было не по себе: искательность турок перед англичанами и смуты в самой Турции надоели. Он был расхоложен к Востоку и уже успел устать от войны!
Белобородый старик в драной, но чистой одежде строго и молча принес ему воду для мытья и еду. Слэд помылся, поел и вышел.
Селение было бедное, в густом молодом лесу, сакли походили одна на другую, горные тропы терялись где-то в лощине горы, и Слэд не знал, ради предосторожности или из-за вражды так умышленно невнимательны здесь к нему, высокому посланцу.
Наконец тот же старик провел его по единственной узкой улочке селения к выложенному камнем горному роднику. Шамиль сидел в тени огромного дуба с видом человека, случайно заброшенного сюда на отдых. Большелицый, бородатый, он был в белом шелковом халате, в белой чалме и перебирал в руках янтарные четки. Он казался намеренно равнодушным к Слэду. Быстрым взглядом немигающих зорких глаз он окинул англичанина и тут же отвел взгляд в сторону.
– Садись, – сказал он по-турецки и показал рукой на землю таким движением, будто приглашал к столу.
О Мушавар-паше он слышал и сейчас хотел, ни о чем не расспрашивая, узнать, что за человек к нему пожаловал гонцом от английского посла. Ему не раз приходилось встречаться с послом, но безрукого сэра Раглана он ставил в душе выше и склонен был с ним больше считаться, чем с послом. Сэр Раглан воевал, командовал кораблями, брал Севастополь, а что делал посол?
– Я слушаю тебя!
Слэд почтительно передал ему, почему не было так долго турецких кораблей с порохом и людьми и в каким положении окапались союзники, о многом умалчивая и рассчитывая в свою очередь выведать у Шамиля его планы. Он
знал о том, с каким нетерпением ждет Шамиль падения Севастополя.
Но Шамиль ничем не выдал своих настроений и лишь коротко заметил, выслушав Слэда:
– У нас говорят: "Будешь долго стоять в осаде, сам станешь осажденным!"
И с насмешливой укоризной спросил, глядя куда-то в сторону:
– Осман где сейчас? Куда его Нахимов спрятал? В тюрьму? Как мог Осман сдаться в плен? Что думают турки?
И, круто оборвав разговор, передал Слэду запечатанный пакет и отдельно письмо в конверте. Конверт был из тонкого сафьяна.
– Передашь! – сказал он коротко. Любопытство его к Слэду уже угасло. -Здесь о русских... То, что знать следует, Ну, а за хорошее пожелание передай спасибо. Пусть кончают с Севастополем!..
В глазах его опять промелькнула насмешка. Он считал себя обязанным помогать англичанам, но не очень им верил.
Впрочем, Слэд не мог бы заключить из своей беседы с ним о подлинных его настроениях. И это было обидно. Шамиль явно не был расположен к турецкому советнику Мушавар-паше.
Дня четыре спустя, вернувшись, Слэд признался послу в том, что от Шамиля немного довелось узнать. Однако в письменных сообщениях о русских, переданных Шамилем, оказались важные сообщения о бегстве турок из городов в горы.
Посол тут же переслал этот пакет с нарочным сэру Раглану.
В письме Шамиля было всего несколько слов:
"Неужели вы никого другого не могли ко мне направить, кроме этого турецкого выкормыша и синопского храбреца?"
13
Нахимов давно убедился, что хорошо сделали, закрыв, рейд. Затопленные "ветераны" флота спасают Россию и на сей раз, но только нельзя ли было бы подготовиться ко всей этой баталии раньше, эти корабли увести, а затопить другие, которым по времени пристало покоиться на дне? Впрочем, чего уж тут судить да рядить. Поздно!
Не раз напрашивалось сомнение, одолеет ли Севастополь о этой войне, и, странно, сомнение это не нарушало возвышенной бодрости духа, будто вопрос этот частный и даже несколько отвлеченный: Россию не победишь и взяв Севастополь, а рассуждать сейчас об опасности поражения значило бы только помочь врагу!
Однажды ночью, ворочаясь на походной постели от боли во всем теле, ушибы и "бригадные ревматизмы" давали о себе знать, – он подумал с какой-то особенной и облегченной ясностью, что себя ему совсем не жаль и он не знает, что такое жить по-иному, без боли и без боевых тревог, но ради того, чтобы жили другие, он готов перенести все, и отношение его самого к смерти великолепно выражено в старинной песне козаков, которую не раз слышал: (позже ее использовали поэты):
...Жалко только деточек, мальчиков да девочек,
Ясного солнышка да любови на земле.
Именно жаль "любови на земле", подтвердил он и закрыл глаза, на миг желая представить себе, что нет ее на свете. Но не получалось, и становилось ясно: если нет "любови", то уж нет и его. Он никогда не изъяснялся об этом, но теперь принужден был признаться, что много нового открыл в себе за последние, самые напряженные месяцы своей жизни. И "сухопутным адмиралом" помогает ему стать его еще не имевший применения житейский опыт, а с этим опытом приходят и более ясные требования к людям, к обществу, к себе.
По тут же в мыслях, отталкивая все остальное, навязчиво возникла картина, как стоят сейчас против Севастополя и будто напрямик против его дома английские корабли: с запада – "Трафальгар", "Британия" и "Фуриус", "Вандженс", "Гигфлер", "Куин" и "Везувий", "Родней" и "Самсон", направив свои орудия на Константиновскую батарею, а с севера – "Лондон", "Альбион", "Аретуза" и "Тритон"... Он не помнил названия всех, но знал, казалось, расположение каждого корабля.
ИI опять в подсчетах вражеских орудий и в поисках способов усилить свои батареи прошла ночь.
Утром к дому подвели коня, и Нахимов, войдя по двор, долго гладил суховатой рукой его лоб и неглубокие впадины над глазами, будто впервые испытывая рождающуюся в походах нежность к коню, а скорее всего
удовлетворяя свое желание попросту помедлить, поразмыслить над тем, что должен сегодня предпринять.
И от того, что еще ночью представил себе, что ждет его на батарее, мало в этот день оказалось ему нового, будто и не было этой ночи и не покидал он строящихся укреплений.
Теперь Нахимов главенствовал один, подчиняясь по гарнизону Остен-Сакену и то формально, но старший гарнизонный начальник ни в чем не мешал и в полном согласии со своей совестью принимал его жертву. Остен-Сакен аккуратно посещал молебствия и столь же аккуратно принимал рапорта. Случалось, Нахимов забывал о рапортах, и тогда барон понимающе говорил: "Я знаю, вам трудно писать... В этой войне трудно сохранить порядок. Я сам отписал за вас князю".
Плавучий мост был отстроен. Он держался на восемнадцати кораблях, лишенных рангоута, и ратник Матвеев не раз наблюдал, как переправлялись по нему войска. Теперь не было столь заметной раньше разобщенности между обеими сторонами города и все в городе казалось прибранным к рукам. Матросы обжились в бастионах, и зима не застала врасплох.
Военный губернатор негодовал на плохую доставку пороха, провианта и часто сам появлялся на размытых распутицей дорогах, встречая идущие из России обозы. Он появлялся перед ними на захлестанной грязью бойкой лошаденке, в старой шинели поверх мундира с клонящимися ниже плеч, потерявшими блеск эполетами, с остро проницательным, бесконечно усталым взглядом, и обозники думали: тот ли это Нахимов, о котором не смолкает молва?
Матросские унтеры тренировали ополченцев, инвалиды и старики отливали в мастерских пули, и военному губернатору было дело до всего... Не хватает разменной монеты в городе, ее задерживают в мелочных лавках и трактирах, загрязнены колодцы, нет дров. "Адъютант по мирским делам" уже не считал себя обойденным адмиральским вниманием и подолгу докладывал губернатору о положении в городе. Губернатор, бывало, тут же садился на коня, и они вдвоем ехали на дальнюю слободку, где требовалось присутствие адмирала. Говорили, что адмирал ездил... "принимать смерть". Это случалось, когда умирал от ран старый матрос, давний знакомец Нахимова, и жители слободы ждали, что Нахимов приедет проститься с умирающим
Адъютант губернатора возмужал и обрел невиданную для юноши степенность. Морской лейтенант иногда беседовал с адмиралом по вопросам, которые раньше не встали бы перед ним – о праве и справедливости... Адмирал не очень чтил семьи знатных дворян, живших в городе особняком, и однажды привел адъютанту стихи Некрасова:
На вид блестящая,
Там жизнь мертвящая
К добру глуха.
Томик Некрасова оказался в его квартире, и адъютант на досуге зачитывался стихами, представляя себе, что это старик Влас, сбросив с себя вериги, помогает сейчас на бастионе комендорам и Сашенька пришла Крестовоздвиженскую общину сестрой.
Осенью жестокий шторм разметал корабли союзников в море. Пароход "Черный принц", пришедший недавно из Англии с адмиралтейской кассой, разбило в Балаклавской бухте. Не он один был выброшен в этот день на скалы и сел на камни пробитым днищем, без рей, с палубой, которую окатывала волна. "Силистрию" подняло со дна на Севастопольском рейде, и с дозорных судов, взлетавших на волнах до высоты прибрежных холмов, видели в этот страшный час, как потопленный корабль снова держался на плаву, будто выходил опять на своего противника. Корабль всплыл и вновь погрузился на дно. Шторм длился трое суток. Мглистый туман сменил ясный разгул ветра и как бы отделил город от моря. Союзники недосчитались многих кораблей. В Лондон и Париж отправились гонцы с известием о катастрофе. Бои затихли.
Обе стороны воздвигали укрепления, готовились к зиме. По ночам артиллеристы Севастополя разрушали, бывало, построенное союзниками за день, но не проходило и суток, как вновь вырастали вражеские бастионы. Неожиданным затишьем воспользовался Нахимов: город деятельно готовился к оборонительной войне, о которой никто из командования раньше не помышлял.
– Зима – помощница наша! – сказал Павел Степанович Меншикову, докладывая о размещении гарнизона на зимних квартирах. – Противнику предстоят, ваше сиятельство, заслуженные им муки. Они явились к нам, думая "Крымскую операцию" кончить... в два штурма. Теперь, ваше сиятельство, если еще не сбита британская спесь, то сбит их напор... Надежды на нашу армию поднимают дух обороняющих Севастополь!
Меншиков молчал, не разделяя этих надежд, но и не желая признаваться в том, что тактику выжидания предпочитает наступлению.
– Л может быть, уйдут сами? – проронил он, вспомнив чьи-то донесения. Ему не раз уже докладывали о неподготовленности союзников к зиме. И тут же сам себе ответил: – Престиж не позволит, гордыня... Как думаете, Павел Степанович?
Теперь, после смерти Корнилова, он "перенес свое внимание", как говорили в ставке, на этого, более дерзкого и менее сановитого, но знаменитого в России адмирала, к которому за отличную службу благоволил и царь.
– Согласен с вами, ваше сиятельство. В отступлении не вольны неприятельские маршалы, решает политика кабинетов их государств...
Меншиков скосил глаза. Он не любил, когда генералы рассуждают о кабинетах. Генералы не должны разуметь в дипломатии. Сам он, явившись незадолго до Синопа в Царьград послом и не предотвратив войны с турками, мнил себя победителем в дипломатии. Впрочем, побежденным он не счел бы себя и потеряв Севастополь – спасительное для самолюбия умение оправдывать события неизбежностью в ходе истории. Говорили, он ссылался, рассуждая об этом, на Вольтера и на то, что все силы свои он честно отдал государю, ради которого даже "сделался моряком". Не удивляла уже и другая его должность, исполняемая им в Крыму, – он считался, находясь здесь... финляндским губернатором.
– Согласны, и ладно! – перебил он адмирала. Большое дряблое лицо его с мохнатыми бровями, крупный носом и выдвинутым вперед подбородком нетерпеливо дернулось. "Философствующий леший", – говорили о светлейшем. Было в его лице смешение какой-то строптивой дремной силы с ленивым и утонченным умом.
В ставке считали, что Нахимова он принял ласково.
В город по осенней распутице прибывали из столицы врачи, инженеры, чиновники. Злой после месячной тряски по ухабам, весь в нетерпении, приехал Пирогов и сразу, пересев с телеги на легкую бричку, направился по госпиталям. Раненые лежали в домах, в сараях; обозы с ранеными беспрерывно тянулись в Херсон, Симферополь, Феодосию. Вечером, такой же злой, стремительный, с маленьким саквояжем в руке, он стоял перед Нахимовым в его квартире и, сняв шляпу, гудел простуженным голосом:
– Ваше превосходительство... нет деревянной кислоты, кислота сия должна быть в избытке, обезвреживает испарения... Больные и раненые лежат вместе. Безобразие! Сестры Крестовоздвиженской общины хорошо молятся Христу, но не руководят прачками. Прачек надо, ваше превосходительство.
Пирогом вместе с адмиралом появились на другой день в госпиталях. "Адъютант но мирским делам" сопутствовал им. В городе объявили, что все девицы не моложе семнадцати лет, окончившие шесть классов школы, могут идти в сестры. Монахини встретили это обращение как допуск непосвященных в дела церкви. "Сестра милосердия врачует сердца, а не только раны", -заявляли они. Как бы в наказание им, Пирогов запретил трем монахиням ухаживать за ранеными, пока не пройдут курса при главном госпитале, и отстранил от дела двух малограмотных фельдшеров. В госпиталь бросились женщины. Ольгу Левашову упорно не принимали "по малости лет". Ей едва исполнилось шестнадцать. Низенькая, быстрая, с обветренным смуглым лицом и сильными загорелыми руками, она протискивалась к врачам и стеснительно шептала, что более двадцати раненых уже приволокла с поля... Ее не слушали. Тогда, в отчаянии, она назвала себя племянницей Пирогова. Ей поверили и зачислили в сестры. Не прошло и месяца, как о "племяннице" узнали все, кроме самого хирурга. Она подкрадывалась с лазутчиками на передовую, ходила в дозор; в госпитале, где работала, называли ее не cecтрой милосердной, а "сестрой радостной".