355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Вадецкий » Сказание о флотоводце » Текст книги (страница 7)
Сказание о флотоводце
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:24

Текст книги "Сказание о флотоводце"


Автор книги: Борис Вадецкий


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

ним, у нее дрожали ресницы и губы. Она была совсем молода, временный брак с янычаром лишал ее права носить запястья и прическу. Она не успела еще забыть своего христианского бога, но к Магомету была так же равнодушна, как к Христу. В обеих религиях она приняла только необходимость страдания. Были тревожны сейчас хрупкие ее плечи и яркие напуганные глаза.

– Ляг же, – с ласковой строгостью сказала она, обмыв его вспухшие от ходьбы ноги.

Потом она спросила: – Что же будет с тобой, если Измаил взят?

Но Ибрагим уже спал, вдавив упрямым черным подбородком шелковую подушку. Никогда Юлия не видела его таким простым и немощным. В длинной, почти до пола, рубашке она долго ходила по комнате, сжимая руки.

Проснувшись утром, Ибрагим увидел на ней холщовое платье, в каком ходят женщины на покаяние. Юлия лепила из теста пирожки, две свечи стояли по краям кухонной доски. Он сразу вспомнил, что его ждет изгнание, может быть смерть, и глухо застонал, передернув плечами.

Вдруг Юлия сказала, наклонившись к нему:

– От судьбы бежишь, глупый, скрываться хочешь – вот этим и погубишь себя. А ты навстречу ей выйди, судьбе. Признайся во всем деревне. Зачем нам твоя крепость? И без нее хорошо проживем!

Он не удивился ни смелости, с которой она обратилась к нему, ни чуть снисходительной ласке ее.

Взглянув на ее просветленное и решительное в скорби лицо, он подумал: "Вот она какая, я ее так редко вижу, и ведь она права – и без крепости, без Измаила прожить можно".

Но тут же пробурчал, недовольный собой:

– Ну что ты понимаешь в этом деле...

Потом он оделся во все чистое и долго ходил по комнате, ощупывая вещи, словно заново присматриваясь к хозяйству. Потом, на что-то решившись, сказал:

– Готовь обед, вино и зови соседей!

Она, обрадованная, ушла за ширму, переоделась в шелковое платье, потом расстелила на полу ковровую скатерть, расставила на ней посуду и, накинув на плечи тяжелый бархатный плащ, выбежала на улицу, – легкая, тихая, со скорбной складкой на лбу.

Вскоре у Ибрагима собралось несколько феллахов.

Самый старый из них, в шелковой чалме, обмотанной вокруг головы восемьдесят раз, в квадратных очках, полудремал, наглотавшись с вечера гашиша, и не смог взять в толк, о чем говорит янычар.

Л Ибрагим рассказывал, волнуясь, как убил в схватке сто двадцать русских, что нет в мире войска сильнее янычар, что янычары отобьют Измаил. Хвастовством он выдавал свой страх, свою растерянность перед земляками и не замечал этого. Он не посмел сказать им, что спасся один, что армии погибла. Искоса взглянув на жену, он увидел ее и почти безразличное лицо. Среди гостей, одетых в простые халаты, он сидел в вышитой пологом безрукавке, подпоясанный красным поясом, чувствовал ебя победителем, и ему хотелось думать, что Измаил не взят...

Старики кивали, маленькими глотками пили виноградное вино и взглядом спрашивали друг друга: не обречен ли янычар на казнь и не избавлены ли они теперь от заботы о его семье?

Но старейший из них вдруг очнулся от своей дремоты и заговорил. Он знает русских казаков-некрасовцев, служивших султану, и знает русских солдат, и в Турции живут греки, и валахи, и сербы, и албанцы, и никто из феллахов не считает их своими врагами. И не будь янычар – меньше злобы было бы в народе и добрее был бы султан. И нечего ему, Ибрагиму, кичиться славой. Аллах покарал янычар за пустую их гордость, долю одного другой не съест, все пути предвидены аллахом, а сочувствуя бедам знатного человека, накличешь беду сам на себя. Ибрагиму надо идти в губернаторское управление, нанять писца, и пусть писец напишет о ратной его отваге, и пусть султан помилует Ибрагима. Солдат за аллаха не в ответе. Когда выйдет милость султана, старики дадут Ибрагиму мотыгу и кофейных зерен – и пусть он трудится вместе с ними.

После уходи гостей Юлия сказала, копошась за ширмой:

– Богатырь ты, все боишься, что женщина меньше любить тебя станет из-за того, что ты не янычар, и соседи не станут уважать. А я тебя только теперь и люблю.

И когда Ибрагим окликнул ее: "Юлия, ну, подойди ближе!", она строго и быстро заговорила, не выходя из-за ширмы:

– Глупый ты, до чего ты глупый, янычар! Я еще временная твоя жена, а думаю, как постоянная. Только сейчас ты станешь человеком, будешь копать землю, а мне легче с тобой жить – не буду думать, что я в тягость деревне и что ты султанский хвастун и где-то защищаешь аллаха.

Заглянув за ширму, он увидел, что она сидит на табурете, низко наклонив голову и раскачиваясь из стороны в сторону, словно говорит сама с собой, не смея упрекать его с глазу на глаз. Ее милая детская хитрость в этом способе высказаться, ее суровое прямодушие тронули его, он в растерянности хотел отойти, но она подняла к нему доброе заплаканное лицо и сказала сквозь слезы, шаловливо надув губы:

– Богатырь, сто двадцать русских убил... Слава богу, что врешь!

И он рассмеялся.

На следующий день Ибрагим выехал в город. Рядом с ним сидела на арбе, словно в карете, неподвижно прямая, гордая жена. Они прибыли в город к полудню, когда в семейных домах слуги били в долабы в знак того, что хозяин встал с постели, а на улицах, из неглубоких лавок, похожих на выбоины в домах, купцы выносили товары на громадных блюдах, на тротуаре уже были разложены толстые книги и французские газеты. Здесь можно было найти переводы княгини Бельджиозо "Тридцать лет в гареме" и афиши, приглашавшие на Мадебурн – мыс моды, где ровно в двенадцать появляется жена Ахмеда-эфенди со своим пуделем. Ибрагим оставил жену у знакомых и не спеша отправился подать арзувал, прошение султану.

Губернаторское управление было похоже на больницу. В белых высоких комнатах на тюфяках перед сундуками сидели писцы. Двенадцать дымящихся чубуков, длиною в ружье, уставились на Ибрагима, когда он, обернув сапоги в перлики – тонкие поярковые чехлы, взятые у швейцара, – вошел в комнату. Один из писцов тут же пригласил его к своему сундучку, выложил из кармана липкие тыквенные конфеты и, повернувшись к Ибрагиму в полоборота, приготовился слушать. Жирное от масла ухо оттягивала громадная серьга, служившая в то же время номерным знаком. Разрисованные сурьмой брови делали его лицо потешным и жалобным.

– Измаил сдан русским, спасся только я один, и я прошу султана помиловать меня. Я – не худший воин его войска, хоть и остался жив, – тихо говорит писцу янычар, теребя серебряную рукоятку своей сабли.

Писец слушал, посапывая, гусиное перо стрекотало в его руке, гладкая, похожая на веленевую бумага покрылась кривыми убористыми строчками. Наконец он прочитал:

– "Султану Оттоманской империи и наместнику аллаха на Востоке. К ногам твоим склоняется янычар Нура из Салоник, служивший тебе верноподданно в армии славного паши Адойзл-Ахмета, никогда не боявшийся смерти, но устрашенный твоим обещанием повесить каждого солдата, который останется жив в случае падения Измаила. Государь, я один бежал оттуда, я не слабейший в твоем войске, наоборот, я вырвался от русских, когда они накинулись на меня сзади".

– Очень хорошо, – говорил Ибрагим, протягивая ноги на тюфяке, – хорошо пишешь. Младенец ищет зыбку, нищий – дверь, воин – справедливость. Добавь, что хочу вернуться в деревню.

– Тебя повесят, янычар, – сказал писец, не отрываясь от работы. – Не заметил ли ты, по крайней мере, сколько русских погибло и наполнились ли их кровью крепостные рвы? Давай я напишу об этом.

– Русские атаковали нас ночью, – оправдывался Ибрагим, – у них очень хороший генерал – Топал-паша.

Теперь, после разговора со стариками и женой, ему вдруг надоело хвастаться и захотелось говорить правду. Он устало глядел на писца и думал о русском генерале Топал-паше. Слухи о простоте этого генерала пленили его, он думал о том, как Топал наша ест кашу вместе с солдатами из одного котла, и образ генерала теперь сливался в его представлении с Юлией, со стариками, с простой и справедливой жизнью, которую он научился понимать и ценить в эти последние дни. И еще он думал о том, что русские не могли не взять Измаила, если их генерал спит вместе с ними и вместе с ними курит табак, и что хорошо бы такого пашу янычарам...

Он видел его в сражении издали: Топал-паша был на простой казачьей лошади. Где-то потеряв шапку и, очевидно, забыв о ней, Топал-паша спокойно объезжал войска, без суеты командовал и, как передавали Ибрагиму, строго приказывал щадить стариков и женщин. "

Писец ушел с железным ключом и бумагой в руке, и спустя несколько минут Ибрагима позвали в соседнюю комнату, Генерал, женоподобный, бледный, с болезненной грацией движений, матово-седой, большее похожий на перса,

чем на турка, заговорил с ним. Генерал был в пикейном кафтане, в мягких туфлях, ласковая грусть светилась в его по-женски прищуренных глазах.

– Расскажи, янычар, как это случилось, что наши сдали крепость? Ты единственный свидетель этого бесчестия.– Казалось, генерал говорил сам с собой и уже заранее отвергал всякое суждение со стороны.-Знаешь ли ты, янычар, почему триста орудий, шестиверстные стены и тридцатипятитысячная армия не остановили русских? Слыхал ли ты, в мире нет крепости сильнее Измаила? Что ты скажешь, янычар, теперь, когда Суворов убит у Измаила, а крепость снова переходит к нам?

И, гордясь тем, что генерал расспрашивает его, янычара, с которым раньше не беседовал никто выше ефрейтора, Ибрагим отважился рассказать правду.

– Русский паша жив,-заговорил он.-Суворов,-Топал-паша, ездит на простом коне, и он очень страшный, потому что никогда не сердится... Пленный солдат рассказывал: их паша вместе с ними обедает, вместе спит, письма солдатам пишет. Когда другой русский паша на Измаил шел, толстый паша с бриллиантовой саблей, янычары меньше боялись, а когда Топал-паша строил против нас деревянный Измаил поменьше и на него водил своих солдат, многие из нас испугались. Пленный солдат рассказывает: Топал-паша турок знает, над турками смеется. Крику у нас, турок, говорит, много, а в атаку надо ходить молча...

Генерал все больше щурил глаза, лукавая ласка чудилась Ибрагиму в его глазах, тревожила неизвестность: доволен ли его рассказом генерал или недоволен и помилует ли его?

– Суворов убит, янычар, запомни, у русских воюет другой Суворов, оборвал его генерал и сразу показался Ибрагиму обыкновенным: грубым, давно знакомым ему офицером-миралоем. -Запомни, – повторил генерал. – Сядешь в каталажку и будешь ждать решения султана. Иди.

И по уходе янычара генерал приписал на его прошении султану: "Топал-паша – дурман для наших солдат. Этот янычар все видел и должен умереть".

Каталажкой у турок служит любое обжитое место, пригодное для временного ареста. Этим местом может быть и пчельня в саду и чулан аптекаря. Янычара отвели в теплый и пустой склад губернаторского управления.

Сидя в обитом клеенкой подвале с кофейным запахом, Ибрагим тщетно старался угадать, зачем его вызывал генерал и зачем посадил сюда, даже не обругав. До Ибрагима доносился шум улицы, стук колес, крики разносчиком. В подвале по-особенному ясно и вместе с тем отдаленно была ощутима жизнь города, словно вся переданная в отзвуках гулких сводов складских коридоров. Прислушиваясь к шуму, Ибрагим уловил пение муэдзинов и вопли молящихся. Люди кричали: "Кяфиры в Измаиле!", подходили к зданию и, вероятно, требовали, чтобы к ним вышел генерал. тот, похожий на женщину.

Ослепительно белый свет мягко падал из низкого окна, успокаивал, а когда близко от склада, загораживая окно, проезжала карета, минутные сумерки и близость людей лихорадочно взбадривали Ибрагима. Он соглашался с Юлией, что лучше ему быть феллахом, а не блистать в янычарах, и недоуменно глядел на ярко-красный пояс, на уродливо длинные руки свои, приноровленные к тому, чтобы лазить по мачтам и душить гребцов на корсарском корабле. Он впервые подумал о том, что жизнь непонятна, и что-то мучительно праздное почудилось ему в ней: оттого ли, что сейчас был вынужден к бездействию, или от пустоты кругом. Пожалуй, теперь он готов был слушать улемов и соглашаться с ними в том, что долго жил в чаду, в опьянении и хвастовстве, жил безусым военным баловнем, над которым сам же смеялся. И никогда в мыслях он нe был так нежен к Юлии, к деревенским старикам, как сейчас, и так правдив с самим собою. Он уснул к рассвету. сидя на корточках, а проснувшись, увидел вчерашнего писца, глядевшего куда-то в угол.

– Султан не разрешает тебе жить, янычар, ты будешь повешен сегодня. Хочешь ли повидать родных?

И он тихо ответил:

– Нет, уходи. – А душой кричал: "Только бы никого не видеть, кончит жизнь сразу, как в атаке!" И опять строптивая янычарская гордость возмутилась в нем. Он представил себе, что идет в смертный поход, и стал начищать рукавом медные пуговицы кафтана и расправлять складки шаровар, напевая:

Янычар на воде не тонет,

Янычар в огне не горит...

Все эти последние часы он старался уверить себя в том, что султан прав, – он, Ибрагим, должен умереть, только зачем его вешать? Разве нельзя дать ему яд или позволить броситься па кинжал, рукояткой воткнутый в стену? Думая о лишении себя жизни, он не слышал, как остановилась карета, как спустился к нему конвой. И уже в карете, глядя и слюдяное окошко на стражника, державшего перед собой кинжал, как свечу, он заметил, что город сегодня беспокойнее, чем вчера, когда он приехал. На заснеженных улицах толпы, плачут женщины в черных покрывалах, их плечи дрожат, улемы бродят, как в день курбан-байрама. Не хватало лишь черных лошадей в бархатных попонах, с голубкой на холке, и сшитых вместе зеленых и черных знамен, сегодня не день десятого мухарема. Ибрагим понял, что город плачет об Измаиле и клянет его, янычара, бежавшего от своей судьбы, и он, только что примиренный с ней, теперь озлобился на людей и отверг свою вину перед ними.

Карета, выехав на площадь, остановилась. Стражники вывели Ибрагима. На двух высоких и тонких столбах, на уровне крыш, была повешена перекладина, на ней болталась веревка. Внизу черный помост, сбоку помоста – пожарная лестница, по которой должен подняться преступник. Площадь была маленькая, уютная, с кофейнями и ларьками. Ибрагим увидел взвод янычар у стены, писцов, палача и в толпе – жену в чадре с вырезами у глаз. Тогда, движимый стыдом и злобой, желая смерти, он бросился к столбу, минуя лестницу, цепкий, косорукий, он быстро вскарабкался на столб, словно на мачту брига, и, пока писец разворачивал приговор и палач готовил мешок, Ибрагим накинул на шею петлю.

И прежде чем сознание его погасло, он успел увидеть исступленные глаза жены и холеные руки ее, поднятые не то для крестного знаменья, не то для того, чтобы защититься от ужаса его смерти.

...Слэд, одетый богатым феллахом, идет гористыми улочками Стамбула, мимо вдавленных в землю низких каменистых построек генуэзской эпохи, в которых ютятся сейчас ремесленники-греки, и входит в глухой чистенький дворик молитвенного и странноприимного дома. Какой-то купец построил этот дом и благодарность аллаху за то, что сохранил его от землетрясения, и теперь уже много лет здесь содержат и кормят бедняков. Голуби и воробьи шумно населяют выложенный камнем дворик, ютятся в ветвях громадных чинар и в расщелинах стен, но людей нет, и Слэд не сразу находит нужного ему доверенного человека, дервиша Селима-ага, который оповещает его обычно о происходящем в народе.

Дервиш дремлет, сидя на маленьком коврике, и тени чинары, с раскрытой на коленях книгой корана, и, открыв глаза, кивком головы приглашает Слэда присесть возле себя.

–Беспокоишься? – спокойно, с оттенком насмешки спрашивает его дервиш, угадывая, что привело к нему Слэда.

В холщовом сером халате, в сандалиях на босу ногу, и белой пышной чалме, дервиш чистотой и строгостью одеяния походит скорее на католического монаха, сухонькое тело его покрыто рубцами от ран, а один глаз слеп. Слэд знает, что подобно тому, как Стамбул, этот иноплеменный город, хранит в пестроте своих строений историю византийских и арабских завоеваний, так и старик – свидетель многих не описанных нигде событий, и порой из его рассказов возникает ощущение, будто живет он уже лет триста, хоть всего ему не более семидесяти, – вот оно, неторопливое время Востока!

– Беспокоюсь! – в тон ему отвечает Слад.

– На могиле Нура был?

– Нет еще.

– Сходи. Сам увидишь, что тянет людей на кладбище, чего ждут от этой войны. Требуют казнить гяуров.

– На кладбище схожу, но ты скажи мне, как ведут себя пришлые?

– Пришлые? – с видимым удовольствием повторяет старик. – Их много у нас. Жестокий человек бывает очень доверчив, вот и султану нравилось, когда в Турцию бежали из России, и он слишком верил беглецам. Но серы, они ведь не пришлые, они, скорее побежденные. Скажу тебе коротко: если не победим в этой войне, потеряем и пришлых, и сербов! Турция тогда станет еще меньше, совсем как одна губерния!

– Но уже сейчас не бегут из Турции?

– А ты выйди ночью на главную дорогу и посмотри, сколько людей вдруг захотело наведаться 'в гости к родственникам, и все в сторону русских!

– Селим-ага, почему так случилось? Ведь все в этой

войне идет хорошо, и – что Турция? – Англия и Франция воюют с Россией!

– Л Синоп? – роняет, скосив глаза, старик. – Ты слаб памятью. Господин, ты говоришь со мной, как со своим слугой, и я рад тебе услужить, но сам ты тоже слуга султану, однако плохой, я лучше тебе служу, чем ты ему. Я всегда говорю тебе правду!

Слэд оставляет его, мало узнав нового. В этот день он тем же неторопливым шагом посещает другого услужающего ему дервиша, живущего при мечети султанши Валидэ у Садовых ворот. Он проходит к мечети вонючим рыбным рынком, сквозь ряды брадобреев, резчиков по дереву и кости. В сад мечети, как и в погребальную залу ее, облицованную фаянсом, он не смеет в неположенный час войти, а во дворе никого нет. И тогда, отдохнув, он направляется на кладбище, пройдя другой, Египетский базар, самое большое торжище в мире лекарств и духов. Уже почувствовав запах пряностей, легко выйти на этот базар, как на море по аромату, долетающему с бризом, легко догадаться о близости Молуккских островов. На Египетском базаре нет над лавками вывесок, указывающих фамилии купца. К потолку подвешена какая-нибудь вещь,– над мешками с гашишем, имбирем, фисташкой, смолистой мастикой с Хиоса, над кусками сандалового и кактусового дерева, – будто шпага, зонтик или клетка с соловьем, и по этой вещи запоминается продавец.

Слэд равнодушно проходит вдоль лавочных рядов, приподнятых здесь наподобие театральной сцены, отдыхает в кофейне возле маленького фонтана, немного поглощающего удушающую смесь базарных запахов, и, наконец, выходит к кладбищу, расположенному на горе, вблизи моря. Слэд только однажды был здесь, и внимание его останавливают намогильные часовни с деревянными гробницами, закрытыми кашемировыми шалями, с тюрбанами у изголовья, свитыми так же, как носили их умершие. Громадные подсвечники со свечами и аналои для чтения корана мелькают возле могил в цветущих садиках. Слэд находит закрытую мхом могилу знаменитого корсара Хайррэдина Барбаруссы над морем и садится возле нее на каменной скамье. На могильном столбике указано другое имя.

Вблизи бедно и строго похоронен янычар Нура. Слэд видит отсюда это место и толпу молящихся. Боясь быть узнанным и не выдавая своего любопытства, он медленно подходит к пришедшим. Его немного мутит or сознания, что он, англичанин и адмирал, уподобляется здесь какому-то феллаху, и, наверное, в Лондоне поиздевались бы, узнав о его "пилигримстве" к могиле янычара, но тут же отгоняет эту мысль и шепчет седобородому купцу, стоящему с ним рядом:

– Опять наступают для нас времена такие же, как были при Нуре.

– Если не хуже! – охотно откликается купец. – Опять у русских какой-то адмирал появился, о котором только к говорят, как выедешь из страны. От греков недавно о нем слышал.

– Как его звать?

– Нахимов. В прошлый раз к Синопу он приходил.

Слэд кивает головой, как бы вспомнив об этом адмирале.

– Ну, на греков надежда плоха, они нас первые подведут! – – говорит он.

– Вот я и говорю: надо бы султану выселить их всех и новые законы о гяурах ввести, – отвечает, оживившись, купец.

– И скорее бы!.. – подстрекает его к еще большей откровенности Слэд.

– Да, пока не перешли к русским, пока казаки нас не предали.

– Л могут предать?

– Слыхал, будто послали они в Севастополь человека спросить, простят ли их, если вернутся в русское поддансвто. А вы ничего не слышали?

– Нет, не слышал!

Феллах удаляется от купца, выходит вдоль могил на дорогу, спускается на берег, нанимает лодочника и, усталый, возвращается к ближней пристани, где причаливают купеческие парусники. Там, высадившись с лодки, он садится в коляску извозчика, едет к своему дому и вскоре опять покидает его, уже став всем известным Мушавар-пашой. Вечером он сидит у себя в каюте на "Таифе", которому пришло время опять идти к эскадре, и, прислушиваясь к гулу паровых машин, пишет жене в Лондон: "...поистине контрасты омолаживают наше сознание, и они всегда живительны. В моем положении я убеждаюсь, что контрасты делают из меня неплохого актера. Если бы я не поленился, то описал бы тебе свой сегодняшний день".

11

Нахимов знал, что его прозвали "матросским батькой", и однажды при генерале Молере употребил это прозвище в споре, сказав: "Не будь я матросским батькой, коли не выдержим мы осаду". А спор касался зимней кампании, новых укреплении и размещения войск.

Не в привычках Павла Степановича было, между тем, прибегать к этим прозвищам и простонародным словечкам. Может быть, потому, что другие любили щеголять молодцеватыми обращениями к солдатам, величая их "русскими орлами" да "героями-ребятушками", и этим сами как бы поднимались в собственных глазах. Нахимову мнилось в этом обращении нечто лубочное.

Полюбившийся севастопольцам генерал Хрулев мог крикнуть своим молодцам, ведя их в атаку: "Благодетели, за мной!" – и земно кланяться им в благодарность, но тот же Молер не выговорил бы этих слов перед строем, а если бы и произнес, то насмешил бы всех!

Молер молчал, но капитан первого ранга Вегов не согласился с высказанным Нахимовым о подготовке к зиме.

– Страшно подумать, судьба России зависит от количества пороха на севастопольских складах. – Он стал лицом к Молеру. – Как старший из севастопольских ветеранов, почту за честь предложить всеми нами любимому адмиралу Нахимову несколько вопросов.

– Спрашивайте, – Молер качнул бритой маленькой головой.

– Первое – о воинском достоинстве. Можно ли брать всерьез обучение наших разночинцев, производимое наспех, и расселение их по редутам? Долголетнему опыту командиров предложить взамен пагубную неопытность волонтеров? Второе: комендант любой осажденной крепости волен не подавать виду, что гарнизон его слаб, но старшие офицеры должны знать, обречена ли крепость или может устоять. Капитуляция смерти подобна, но и оборона без средств на то чревата бесславной гибелью, ибо российские донкихоты не умножат отечественной славы сим военным поражением... Что может быть хуже неведения? Враг, в десять раз сильнейший, коли и победит, но не в позор нам, не Россию возьмет, а Севастополь...

– Я думаю, господину Вегову не пристало говорить далее! – с места выкрикнул Нахимов.

– Но позвольте, Павел Степанович, – поднялся с кресла Молер, – вам ли, столь терпимому к рассуждениям, пенять на некоторую откровенность господина Вегова?

– В дни войны то не откровенность, а паскудство!..

– Ваше превосходительство! – запальчиво крикнул с места Вегов. Сожалея о моем малом чипе, не могу простить оскорблений...

– Пустое, – резко ответил Нахимов. – Позвольте отвечу севастопольскому ветерану.

Он также поднялся с места, и теперь два генерала стояли друг против друга, за столом, вокруг которого настороженно сидели старшие офицеры гарнизона.

– Не частное, сиречь не местное предприятие – защита наших севастопольских твердынь! – звучал в сумрачной тишине хрипловатый голос Нахимова. – Защиту ведет Россия всем опытом обороны своих крепостей и военным знанием, переданным ее полководцами. Был ли обречен Суворов и послушал бы он своего офицера в день взятия Чортова моста, если бы предложили Суворову сдаваться

французам? Для того ли потопили мы семь славных наших кораблей, чтобы рассуждать о своем позоре? И не множатся ли средства обороны самой смелостью защитников, не побоявшихся десятикратно сильнейшего врага? Господину Вегову, хочу надеяться, не помешает в бою выраженное здесь малодушие, он не ослабит свою решительность в действиях этими сомнениями, не делающими ему чести. Корнилова здесь не было. Вечером Павел Степанович приехал в заброшенную свою квартиру в доме унтер-офицерской вдовы и сел за работу. Книги по фортификации, таблицы артиллерийских расчетов лежали на его столе вместе с картами нового Севастополя. Старый – не имел береговых укреплений. Из всех крепостей, которые знала история, Севастопольская будет самая необычная... по замыслу. Нахимов мысленно рисует себе расположение Малахова кургана. Матросские домики пока еще огибают его, лежат в низине бесстрашной, огороженной высокими рвами деревенькой. Только глубиной укреплений и защитным огнем соседних батарей можно помочь ему. Но если бы отрядить сюда тысячу землекопов с лошадьми и воздвигнуть насыпь в большую гору! Говорят, в России мастер Перегудов изобрел землеройную машину. Эх бы сюда Перегудовых!

Нахимов вспоминает разговор с разночинцами и тут же обеспокоенно отмечает в записной книжке: "Смоленского учителя держать в резерве, нужен будет позже. Унтерам учить разночинцев".

Адмирал представляет себе, каким станет Малахов, если пустить на него этих пришлых и пока необстрелянный. И без них сколь беспечен этот "смертный бивуак"; в амбразурах не редко увидишь матроса, склонившегося над котелком с кашей. Возле пушек торговки носят горячий сбитень и машут полотенцами, ставят самовары и вместо трубы прилаживают корпус французской ракеты. Забывают, что, не ровен час, залетит сюда "лебедушка" – английская пуля без чашки и "молоденькая" – с чашкой, а то и "лохматка", сиречь бомба. А пароходы, перевозящие людей с южной стороны на северную и обратно, ходят при всех огнях, и на палубах поют песни.

Ночью командующий северной стороны спешивается у домика, бросает поводья адъютанту и спешит на свет керосиновой лампы в окне. Входит в комнату и озирается. Дом давно опустел, вдова уехала в Симферополь, оставив на попечение адмиральских денщиков два сундука с вещами. Впрочем, Павел Степанович сам обещал по возможности сберечь ее добро. Корнилов видит несмятую постель, кинутый в угол "погребец", два адмиральских мундира на вешалке, покрытые пылью, говорит себе, усмехнувшись:

– Заботы о себе не любит, к тому же холостяк!

От него самого жена, уехавшая в Николаев, шестой день вестей ждет и грозит ему вернуться.

– Кто прибыл к нам, кто в пути? – задает Нахимов обычный вопрос.

– Кто в пути? Извольте. – Корнилов присаживается у стола. – Едут хирург Пирогов, госпитальные сестры, девять инженеров, знающих минное дело, шестьдесят три студента-добровольца от Черняева, от наших славянофилов...

– Что в ставке, Владимир Алексеевич?

К ставке Владимир Алексеевич ближе. Этому способствует генерал-адъютантский чин его при должности начальника штаба флота. Правда, светлейший одинаково не любит обоих адмиралов. Обособленность их от армейских стала менее заметной в дни войны, хотя город и выпало защищать севастопольскому гарнизону. Все чаще делится Нахимов с гарнизонными запасами и вчера выслал в адрес командующего армией Липранди тысячу тюфяков и обоз

с сапогами. Но странно: в действия войск не всегда вводят Павла Степановича и о предстоящих армейских операциях ему приходится узнавать подчас стороной. "Дружественные" генералы, среди них Хрулев и Липранди, приезжают из ставки рассказать... адмиралу о намерениях штаба. Бывает, впрочем, что, уже прослышав обо всем, адмирал еще раз выслушивает их с видом человека неосведомленного и обойденного вниманием. Корнилов знает "слабость" Павла Степановича – его стремление не быть на виду, но ничего не выпустить из виду, этакое горьким опытом рожденное хитроумие. При этом трудно встретить среди генералов более прямого и независимого в суждениях.

Корнилов коротко передает о том, что известно о готовящемся наступлении. Он вынимает из нагрудного кармана карту южной бухты. Стоянка кораблей крупно помечена на карте чернилами, стрелами, показано направление огня. Кружочками обозначены корабли французов, среди них "Шарлеман", "Наполеон", "Город Париж", ближние на рейде.

– Час пробил! – говорит он Нахимову. – Сегодня французы закончили свое

построение, и завтра взовьется сигнал: La France vous regarde1. Надо ли нам ждать этого часа?..

–День будет горячим!-соглашается с ним Нахимов, прикидывая, сколько пушек сосредоточено французами на этой стороне. – День будет равен годку, не так ли,

Владимир Алексеевич?

Недавние разговоры их о ставке, об армии и текущие

заботы вдруг кажутся удивительно незначительными: ведь пока армейские полки начнут атаку, союзники с моря могут овладеть городом.

Сознание все еще не привыкнет к этой жестокой неотвратимой возможности, мысль устремляется в будущее Севастополя, к действиям, которые готовит армия, а между тем завтрашний день сулит беду. И, может быть, если не сбить завтра ответным огнем батареи французов, то не идти и полкм Липранди в атаку.

– Хорошо, что вовремя заметили построение французов! – тихо говорит Нахимов. – Они хотят разгромить Малахов.

Взгляд его становится колючим, цепким, мускулы щек твердеют,

________________________________________

1 Франция смотрит на вас.

и тонкое лицо обретает сосредоточенную и строгую красоту.

– Восемьсот корабельных орудий французов против наших ста, это слева...– говорит Нахимов.– Ночуем на корабле! – кричит в раскрытое окно сидящим на скамье адъютантам. – Лошадей!

Теперь он нетерпелив, стремителен, и в самой сутулости его что-то от этой стремительной решимости, от порыва. Он идет быстро, и Корнилов едва поспевает за ним. Денщик гасит лампу и остановившимися глазами растерянно смотрит вслед адмиралу, потом мелко крестится и уходит спать в сторожку, откуда видно ему взморье и неясно очерченный парусами прибрежный строй кораблей.

"Ягудиил" отстаивается в бездействии, превращенный в батарею. Ярко горят масляные фонари по обоим бортам, и видно, как ночная сырость проступает на его бортах блестящими крапинками влаги. Нахимов входит на палубу, скидывает мундир и быстро лезет по веревочным перекладинам на салинг. Оттуда, вымеряя глазом пространство, он долго смотрит на построившийся треугольником головной отряд французской эскадры. Потом тихо слезает и уединяется с Корниловым.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю