355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Садовской » Новеллы (-) » Текст книги (страница 2)
Новеллы (-)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:14

Текст книги "Новеллы (-)"


Автор книги: Борис Садовской



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)

Встав из-за стола, Иван Петрович махнул Афимье убирать самовар, прошелся медленно по саду и в раздумье, поглаживая бороду, остановился у забора перед цветущими зарослями желтокудрявых акаций. Они так и гудели. Пчелы из соседского пчельника облепили их дружным роем; тут же басистый, черный, как деготь, шмель, распевая, с налету впивался в нежные лепестки, поджимая бархатное с желтыми полосами брюшко. Ударили к вечерней, и гул колокольный плавно смешался с пчелиным гудом.

IV

Злыгостев с дочерью жил в Ямской слободе, под самым Девичьим монастырем. Домик у него был маленький, старый, с низенькой светелкой наверху: как есть избушка на курьих ножках. Взойдя в полутемную горницу, Прокофьич долго, покачиваясь из стороны в сторону и сопя, всматривался во все углы, но, кроме старых образов с почернелыми ликами и свежей ярко раскрашенной лубочной картинки с изображением Бонапарта, готовящего из вороны суп, ничего не встречал его мутный взгляд.

– Настёнка! – крикнул он наконец и сел у стола на трехногом стуле.

Настя быстро со своей светелки спустилась к отцу. На ней был праздничный желтый сарафан с разводами и козловые башмаки; к белой стыдливой шее жались скромно голубенькие бусы. Боязливо и открыто глядя в лицо отцу, остановилась она почтительно у порога. Злыгостев ухмыльнулся.

– Ну, чего смотришь? Подь поближе. Что во сне видела? То-то.

Помолчал.

– Глупы вы, девки. Счастья своего не знаете. Сватаются за тебя, слышь!

Настя охнула.

– Кто, тятенька? – еле вымолвила она.

– А сватается за тебя человек хороший. Кулибин, Иван Петрович, что вчерась заходил.

У Насти губы перекосились. Она задышала часто-часто.

– Да! – продолжал самодовольно Злыгостев, не примечая, что лицо у дочери стало белее мела. – Вот кого в мужья тебе Бог дает. Ну, и то сказать, мы ведь не лыком шиты: исконные здешние мещане. Так ведь Иван-от Петрович в Питере всех анаралов и министров знает, амператрица покойная сама ему медаль на шею навесила: заслуженный человек, знамо. И в мошне есть-таки немало. Оно...

Тут речь его внезапно прервалась глубоким, жалобным плачем. Настя, присев на корточки, сжимала обеими руками голову и рыдала горько. Огромные две косы, перехлестнувшись из-за спины, свернулись кольцами на полу и вздрагивали, будто живые, при каждом движении наливных плеч.

– Э, да ты с дурью, – молвил, наконец, ошалевший было от изумления Прокофьич, – ну, у меня ты этого не смей! Вечером жених придет, и ты должна быть при нем как следовает, во всем параде. А реветь будешь, я тебя на неделю в чулан запру.

Злыгостев схватил Настины косы, намотал их себе на левую руку и, распоясавшись, собрался было легонько поучить дочь. Тут он вспомнил о женихе: пожалуй, синяки увидит, прогневается. Прогнал Настю в светелку, а сам прилег на лавке соснуть.

Майский день готовился догореть, когда Иван Петрович Кулибин стукнул чуть-чуть резным слоновым набалдашником палки – подарок покойного Шувалова – в узкую захватанную дверь злыгостевского дома.

На стук его не отозвался никто, и Иван Петрович, пождав немного, взошел в горницу. Здесь всё уже было чисто прибрано; на столе ожидала закуска и зеленел орленый штоф подле сиявшего ярко самовара. Даже лампадку у образов догадался заправить суетливый Прокофьич. Сам он теперь восседал за столом и в ожиданье нареченного зятя понемногу опохмелялся: оттого и не слыхал, как подошел Кулибин. Заегозил Прокофьич; усадил почетного гостя под образа; вина налил, чаю заварил, а сам нет-нет да и поглядит в дверь: нейдет ли Настенька.

– Какое время ему нонеча настало,– молвил Иван Петрович, указывая на картинку, где Наполеон в треугольной шляпе щипал перед котелком ворону. Француз-то. Попал как кур во щи!

– То-то, батюшка, знать, не до кур уж ему теперь: ворон жрет. А опасались мы было шибко в те поры: пойдет француз на Нижний, разорит вконец.

– На Нижний идти ему было не рука, – Иван Петрович отхлебнул из большой чашки, расписанной алыми розанами и зелеными листками.

– Не рука, батюшка Иван Петрович, то-то не рука. Не слыхать, что в Ведомостях-то пишут, как ноне Светлейший Кутузов, какое намерение имеет?

– Нового не слыхать ничего. По всей видимости, войну прикончим. Врага теперь прогнали, чего же больше?

– Так, батюшка, так... прикончили... прогнали... так... да... Прокофьич поддакивал, поддакивал, наконец, не вытерпел, встал и постучал кулаком в стену.

– Настасья! Скоро ты там?

– Иду, тятенька, – прозвенел тонкий голосок.

Как ни сдерживал себя Иван Петрович, но, заслыша легкие Настенькины шаги на лестнице, завозился на месте, и старческий, яркий румянец залил ему не только лицо и шею, но засквозил даже из-под белой, волнистой бороды. Откашлявшись, встал он навстречу Насте и поднес ей в презент сверток дорогого шуршащего атласу на платье. По столичной своей обыклости, Иван Петрович, кроме того, вручил невесте и сверток конфет московских. Настенька робко приняла подарки и, вся зардевшись, благодарила Ивана Петровича под строгим отцовским взором.

Между тем Кулибин взял ласково Настю за руку и посадил за стол.

– Вот, Настасья Семеновна, хочу я тебя замуж за себя взять, как тебе, охота за старика идти?

Настя потупилась; из-за наплывших на ресницы слез видела она, как в тумане, седую бороду.

– Так как же, Настасья Семеновна, сказывай. Не охота?

– Аль ты оглохла? – сурово молвил Злыгостев.

Настенька взглянула торопливо на отца и прошептала:

– Охота.

– Ну, ин и толковать больше нечего,– весело порешил Кулибин. – Подь в горницу к себе, а мы тут с родителем побеседуем.

Настя поспешно кинулась наверх; там, у себя на постели, залилась она неслышными слезами, кусала и рвала толстые косы; тщетно удерживаясь от рыданий, грызла подушку и ломала руки.

V

Выйдя от Злыгостевых, Иван Петрович не домой пошел: надоела ему и так одинокая его обитель, а захотелось пройтись за монастырь, по арзамасской дороге.

Яснела робкая ночь. В синих кустах, закрывших мглистой пеленой весь нагорный берег, соловьи заливались и гремели на все лады; ближние вдруг перебивали дальних, в свистанье одного вливался щекот другого, и всё враз покрывалось рассыпчатым дружным грохотом. Дробили и трелили, словно задыхались, смеясь от счастья, ночные певуны, и смеяться хотелось, слушая их, Кулибину. Забыл он старость свою и годы, неумолимо лежавшие на плечах; видел только вдали перед собой зарю молодого счастья. И впрямь, занималась майская долгая заря; туманы, свиваясь, поползли, как длинные воздушные змеи, по седым полям и начали таять; мнилось, холсты, разостланные для ангельских одежд, убирали небесные ткачихи. Соловьи ахали и хохотали громче. Отряхая с кафтана прозрачную росу, Иван Петрович быстрым шагом подходил к Крестовоздвиженскому монастырю и уже собирался было повернуть налево, чтобы через Телячью улицу пройти прямо к Успенью, да ноги словно сами понесли его по Ямской: не мог он пройти мимо заветного дома: хотелось хоть издали полюбоваться на невестино оконце, пожелать Насте снов спокойных. Вот и злыгостевский палисадник; в окнах темно, но сиреневые кусты шевелятся, и можно издали различить высокого молодца в поддевке и заломленном лихо картузе. Что такое? Не вор ли? Ближе подошел Иван Петрович и замер, увидя в оконце наверху склоненную голову своей невесты. Слышится ему шорох благоухающих сиреневых ветвей и горячий шепот:

– Стало, пропадать мне теперь. Одно выходит: в Волгу вниз головой либо в солдаты.

– Ох, миленький, золотенький, что ты, полно.

– Не любишь, ты меня, Настя.

– Люблю, Митя.

– А коли любишь, слушайся меня. Завтра же бежим.

– Нельзя, Митя, грех.

– Так всё одно ведь обвенчаемся потом; неужто ты старика-то любишь? Ведь вот судьба: у него же всё мастерство прошел, в Питере целый год работал, и место теперь готово, а приехал в Нижний утром, хвать, к вечеру тебя просватали. И как это ты за него идешь?

– Тятенька велит.

– Тьфу! Дура! – Митя сорвал картуз и швырнул оземь изо всех сил.– Ну, слушай, Настасья: либо соглашайся со мной бежать, либо прощай сейчас и больше ты меня не увидишь. Ну?

Настя молчала. Митя шагнул из палисадника.

– Ох, постой, Митя, не уходи: согласна я; куда хочешь с тобой пойду.

– Завтра?

– Завтра.

Оконце закрылось. Митя поднял картуз, обмахнул его бережно рукавом и надел прямо. Быстро прошел он почти мимо Ивана Петровича, не заметив его.

Поплелся, вздыхая, домой и Иван Петрович.

VI

Настенька венчалась с Митей за неделю до Петровского заговенья в Успенской церкви. Посаженым отцом у жениха был знаменитый механик Иван Петрович Кулибин. После венца молодые вскоре отправились в Ардатовский уезд, на Выксу, где Митя поступил мастером на завод.

1911

ПОГИБШИЙ ПЛОВЕЦ

(1834)

Марии Михайловне Блюм

Кити минуло сегодня шестнадцать лет. В прозрачном облаке волнисто-розовой кисеи, плавно, как большая, сошла она с террасы в цветник к любимой розе. Обе они в этот день распустились полным весенним цветом; обе нежны и прекрасны,– и млеющие влажные лепестки такие же розовые и душистые, как длинное платье Кити. Полдневная тишина разнежила истомленные сиреневые кусты; задумавшись, забыли шелестеть вековые липы; одна иволга на рябине звучно затвердила свое "люблю". В усадьбе обычная воскресная тишина. После обедни и пышного пирога домашние все разбрелись куда попало. Девятилетний Поль с Карлом Федорычем удит под обрывистым берегом Москвы-реки; шалун то швыряет потихоньку камешки и любуется, как по водному зеркалу бегут стальные круги, то, карабкаясь по глинистому обрыву, тревожит касаток, визгливо вылетающих из земляных своих гнезд. Карл Федорыч, в клетчатом фраке, зорко из-под черепаховых очков высматривает прыгающий поплавок и с довольной улыбкой пускает в плетеное ведерко красноперых трепещущих окуньков. Фавр украдкой опустила стыдливые занавески на своем белом окне: значит, теперь продремлет до обеда. Уснули все: няня, дворецкий Прохор, горничная, садовник, оба лакея; даже казачок Тришка свернулся на конике* в передней, и дружные мухи облепили ему рот.

* ...на конике... – коник – ларь с откидной крышкой.

Из цветника Кити медленно прошла в боковую аллею. Здесь темно; в тени добродушных престарелых лип акации, вздрагивая, дышат трепетно, весело и неровно; бледным кружевным узором осыпают они убитые дорожки. Сюда каждую ночь прилетает соловей. Дальше – огород с черными грядами синеватой рассады и нежными кудрями гороха; чучело протягивает растопы-ренные руки; с воровским шорохом взлетывают над ними стайками воробьи. За огородом у издыхающего, зацветшего давно пруда плакучая береза грустно склонила повисшие густые ветви. Кити присела к ней на скамью, прижалась к душистой седой коре, и вот уж ей хочется смеяться, плакать и замирать от счастья; сладкая тоска запела на душе, примчавшись с лугов вздыхающей сиротливо песней. Лучистые глаза обмахнул батистовый платок; под черными локонами ярко загорелись щеки.

Второй уже час. Скоро в дорожной пыли зальется знакомый колокольчик; из Москвы воротится papa со своим "сюрпризом". Необычайное что-то ожидает Кити; знает она: Иван Сергеич никогда не обещает ничего даром; конечно, он воротится не один. Но кто этот гость? Верно, какой-нибудь томный загадочный красавец с длинным профилем, как у лорда Байрона, в небрежно накинутом плаще, или стройный, сияющий золотом гусар, или... все равно: это будет он. И вот уже они здесь; он гостит в Ильинском; каждый день они встречаются, гуляют вдвоем в саду. Наконец, в один тихий вечер он признается в любви. Их благословляют; они – жених и невеста. Вот она, опустив глаза, стоит под венцом в торжественном белом платье, в дрожащем блеске свечей. Певчие поют дивно; вся Москва съехалась на торжество: "Какая красавица!"

Колокольчик звякнул слабо и несмело где-то за поворотом: ближе, ближе, – голосисто распелся малиновый звон; вот слышно, как бубенчики и глухари подыгрывают валдайскому, и, громыхая, влетела во двор пыльная коляска.

* * *

– Знаешь, Кити, кого привез papa? Солдата! Правда, Карл Федорыч?

– О, ja... Но сей есть особый Soldat...

– Я видел, как он вылез из коляски, посмотрел на меня и улыбнулся. У него глаза... орлиные! Право!

Кити серебристо засмеялась, а ей хотелось заплакать. Так вот какой сюрприз приготовил ей papa! Привез какого-то простого солдата. Но, может быть, Поль ошибся, и это лишь дорожный костюм... Обеденный стол готов, и Прохор, величественный, в вязаных перчатках, ждет приказания подавать. Фамильный сервиз с гербами, граненый старый хрусталь, снежные торчащие салфетки, графины разноцветные, радужно играющие лучами, веселый мушиный перелет – все дразнит, смеясь, опечаленную Кити.

Раздались шаги; на мгновение взрыв приветствий; к вспыхнувшей щеке дочери смеющийся, румяный Иван Сергеич прижал выбритый полный подбородок: Кити прячет браслет, целует широкую отцовскую руку и глядит изумленно на склоненного перед ней молодого человека.

Поль не солгал: это точно солдат, обыкновенный, простой армеец, широкоплечий, сутуловатый, в казенном мундире с хвостиками, в грубых сапогах, с запахом дегтя и казармы. Смуглое лицо озаряют огромные прекрасные глаза; нежный рот детски улыбается под маленькими пушистыми усами.

Посмеиваясь, Иван Сергеич подвел гостя к столу и разлил золотисто-оранжевую рябиновку по граненым рюмкам.

– Прошу. За здоровье новорожденной.

Солдат чокнулся: загорелая маленькая его рука в жестком обшлаге заметно дрожала.

– Поздравляю вас, Екатерина Ивановна, и желаю вам полного счастья,тихо молвил он и, не пригубив, поставил рюмку.

– Что ж это такое? А еще поэт! Надо выпить до дна!

– Благодарю, я ведь не пью. Нельзя мне, Иван Сергеич.

– И слушать не хочу. Рябиновки нельзя, налью вам сливянки или вишневой.

Поэт? Он поэт! Кити с благодарным восхищением взглянула на отца. Ей, любящей стихи больше всего на свете, можно ли придумать лучший сюрприз!

– А знаешь ли, Кити, кого я привез? – Иван Сергеич маслянистым куском пирога заел изумрудную горькую листовку и взялся за свое раздвижное кресло. Все уселись. Кити сгорала от любопытства. Солдат скромно принял из рук madame Фавр полную тарелку. Иван Сергеич еще выдержал немного. – Ведь это Александр Иваныч Полежаев.

* * *

Третью неделю гостит в Ильинском молодой солдат. Домашние им не нахвалятся: всем он полюбился, со всеми он ласков и дружелюбен. С Иваном Сергеичем беседует об урожае, о наливках, о путанице старинных родословий; вместе прохаживаются они на огород надергать к столу редиски, посмотреть, созревает ли в парнике выписная дыня. У Поля рыба не будет клевать, если не подсядет к нему с удочкой Александр Иваныч; иногда вдвоем ловят они у мельницы решетом гольцов. По утрам Александр Иваныч на террасе занимается с шаловливым Полем, учит его читать наизусть французские стихи. Карл Федорыч хотя и ревнует немного своего питомца, но, повстречавшись с гостем, всякий раз растягивает лицо в веселую улыбку. Едва Александр Иваныч за чаем примется рассказывать о кавказских своих походах, как уже в дверях важно супится и покашливает Прохор, вздыхает няня и толчется Тришка с разинутым вечно ртом. Но всех дружней с поэтом барышня, Екатерина Ивановна.

Вечереет. На террасе позванивают чашками, накрывая к чаю. Под древней березой, на скамье, сидят Кити и Александр Иваныч.

– Нет, Екатерина Ивановна, не говорите так; я не человек. Я живой мертвец, несчастная жертва рока. Жизнь вздымала на меня грозные бури, била меня в грудь волнами лютых бедствий. Погибающий пловец, я ношусь по океану бытия в утлом челноке. В детстве не знал я ни ласки, ни забот; несчастный отец мой, может быть, и любил меня, но лучше бы мне вовсе не родиться. Затем бесприютная юность, которую я сам загубил, предавшись пылким страстям натуры; наконец, последний жестокий удар безжалостной судьбы. Я – вечный раб. Все надежды, все мечты мои погребла навеки серая шинель.

На узорчатых ресницах Кити блеснули слезы.

– Александр Иваныч, зачем предаетесь вы таким ужасным мыслям? У вас талант.

Горькая усмешка шевельнула пушистые усы.

– Что талант, ежели жизнь моя безотрадна? Где я найду сердце, которое поймет меня? Кому я нужен?

Как минутный

Прах в эфире,

Бесприютный

Странник в мире

Одинок,

Как челнок,

Уз любови

Я не знал,

Жаждой крови

Не сгорал.

Сердце Кити стучало. Она подняла отуманенный долгий взгляд – на нее грустно смотрели большие синие глаза под белой фуражкой; загорелая рука, вздрагивая, обрывала василек. Невольным порывом Кити вскинула легкие свои руки; пальцы ее нежно скользнули по шершавому сукну. И тотчас, уронив платок, как птичка, полетела она аллеей.

Усталое солнце прощальным золотом затопило сад. Тихо, только в акациях резко пощелкивают стручки.

* * *

Ночь светла и прозрачна. Не спится Кити. Не раздеваясь, открыла она окно; внизу белый двор с амбарами и колодцем застыл в сонной, голубовато-зеркальной тишине. Месяц улыбнулся ей. Вздыхая, уронила прекрасную голову на тонкие руки, утонула недвижным взглядом в голубой пустыне.

Месяц, смеясь, уставился прямо в лицо белыми глазами; ночь сладко дышит в волосах то холодом, то теплом. А что-то теперь в саду? – и тихо, звякнув стеклянной дверью, вышла Кити на заднюю террасу.

Господи! Месяц хочет ночь сделать светлее дня; в его серебряном царстве, сияя, чеканится каждая ветка, каждый листик на старых липах, а внизу темные клумбы и рогатые кусты изнемогают, упоенные росой. Стрекозы в крапиве без умолку трещат; меж белых колонн пляшет летучая мышь; разрисованный пестрый сыч косо шмыгнул под крышу.

Что это? Кити узнала знакомый голос. Это он, Александр! Он творит стихи в эту волшебную полночь. Один, в саду.

Нет, не один! Чу! Засмеялся кто-то. Опять мерное чтение... И опять смех.

Шаль на плечах, – Кити порхнула лестницей вниз; не дыша, призрак ее скользит по сонному дому и беззвучно погружается в блеск и прохладу седых аллей. Месяц заколдовал тишину, и голоса в ней растворяются, как в морской воде.

– Стало быть, нашлась какая ни есть анафема и предала, значит, вас, Александр Иваныч?

– То-то, да. Ну, так слушай дальше... Только сперва надо горло промочить...

– В один секунд! Пашка! Садовник! Заснул? Стаканчик Александр Иванычу!

– Ничего, хорошо и так... Давай сюда полштоф... Всё едино... А теперь хлебцем... Так. Ну, вот, положил он мне руку на плечо и говорит: иди в солдаты, там себе прощенье заслужишь. Прощенье... какого черта? Девятый год ремнем мозоли натираю, а где оно, прощенье-то? Ну, да что! Дай-ка сюда... Эх!

– Не обессудьте уж на закуске-то, Александр Иваныч. Какая есть.

– Ладно... На Кавказе посолишь, бывало, себе язык, вот и закуска... А что-то мне спать хочется...

– Выпили маненечко, оно и клонит... А только мы так смекаем, Александр Иваныч, что вы недолго теперь под ружьем помаетесь, а, гляди, еще к нам в господа произойдете. С барышней-то нашей вы как есть пара...

– Что ты говоришь? А, барышня! Хо-хо! Видали мы... Мало в ней мозгу. Я, брат, с бабьем не люблю возжаться. Побаловать можно бы и с ней, да не стоит: худа больно... Я грудастых люблю... Эх, в Москве у нас, на Драчевке, была одна!

Лунной тенью, белой ночной бабочкой Кити мчалась через аллеи. Шептали ей вслед темные глухие липы и трепетные, серебристые тополя; два раза бузина цеплялась за шаль, и алмазные брызги падали с кустов, такие же чистые, как слезы Кити. Вот уже она наверху; на коленях припала к своему окну. Месяц побледнел и смутился; уже не глядит он на Кити и не ласкается к вздрагивающим плечам; только добрая ночь дышит в детский затылок еще ласковее и нежнее. Так и заснула Кити, разметанными черными кудрями закрывая пылающее лицо.

Месяц побледнел и растаял, почуяв вдали зарю. Переливаясь, запел пастуший рожок. Ласточка взвизгнула, взмыв над ухом у Кити. Ничто не потревожило ее мирного девического сна.

А в акациях до утра провалялся Александр Иваныч. Насилу Пашка-садовник растолкал его.

1910

ИЛЬИН ДЕНЬ

Всякую голову мучит свой дур.

Сковорода*

Василий обедал у Владимира. Они были помещики, соседи; оба молодые и неженатые. Василий смуглый, в черных завитках, Владимир длинноволосый и белокурый. Домик его выстроен был недавно из свежих сосновых бревен.

Отобедав, приятели вышли на крыльцо. Василий не любил чаю. Долговязый слуга его налил барину чашку из кофейника. Хозяин присел у самовара.

– А у меня от кофею голова болит. Выпил бы ты чашку со мной, Василий.

Василий вынул колоду карт.

– Чет или нечет?

– Чет.

– Проиграл. Не везет тебе.

Василий прихлебнул.

– Как это ты, Владимир, за границей от чаю не отвык? Ведь немцы его совсем не пьют.

– Нет, пьют, да тамошний чай мне не по вкусу. А в Веймаре я больше пиво пил.

– Чет или нечет?

– Чет.

– Проиграл опять.

– Ладно. И какой городок хорошенький этот Веймар! Весь в садах. Там проживал тогда тайный советник Гёте,** так у него в цветнике розанов бывала такая сила, что веришь, Вася, мимо пройти нельзя, так и захватит дух. Мы там в кегли играли. Немцы игру эту любят.

– И тайный советник с вами?

– Что ты, как можно: такой почтенный. Ведь ему лет восемьдесят было. Он и скончался при мне. Признаться, я хоть частенько видал его, а все как словно боялся: больно уж важный старик. Вот герр Эккерман*** был куда веселее.

* Сковорода Григорий Саввич (1722-1794) – украинский философ, поэт, педагог.

** Гёте – Гёте Иоганн Вольфганг (1749-1832) – немецкий исатель, автор трагедии "Фауст", мыслитель и естествоиспытатель.

*** Эккерман Иоганн Петер (1792-1854) – личный секретарь И. В. Гёте, автор мемуаров "Разговоры с Гёте...".

– А что?

– Он нам, бывало, что тайный советник скажет, все растолкует, да так, что лучше не надо.

Василий зевнул.

– Экая невидаль твой Гёте. Я каждую ночь с ним в пикет играю.

Владимир выпучил глаза.

– Да ведь он помер.

– Ну так что?

– Как что? Нешто мертвые могут в пикет играть?

– Стало быть, могут. А ты вот слушай: твой Гёте высокого росту, видный, так?

– Так.

– Лицо чистое, нос грушей, малость красноват. Ходит в халате с меховой опушкой, тут звезда.

– Верно. Откуда ты знаешь?

– Понюхай-ка табачку: гишпанский.

– Нет, вправду, как это ты?

Василий протягивал Владимиру табакерку с черепом на крышке.

– Опять ты меня Костей потчуешь.

Слуга в дверях встрепенулся.

– Каким Костей, что ты городишь?

– Ах, и вправду, вот вышло смешно! Это нянюшка покойная все адамовой головой меня пугала: вот Костя съест. А ведь твой Костя в самом деле похож на череп: желтый, костлявый и зубы скалит. Батюшки, что это? Да он настоящий череп!

Василий погрозил Косте мизинцем. Тот вытянулся у косяка.

– За то ему и прозвище Череп. Что же, табачку?

Владимир чихнул. Он пробовал удержаться и не мог. Сквозь слезы видел он желтое лицо Кости: оно кривлялось и казалось опять настоящим черепом. Василий тасовал карты. Но зазвенел колокольчик, послышалось ржанье, голоса, и Владимир очнулся.

Из крытого тарантаса вылез дородный барин. Взобравшись на крыльцо, он обнял хозяина.

– Дядюшка! Вы ли это?

– Я сам. Хоть я тебе не то чтобы совсем дядюшка, пуля в лоб, однако не чужой, а потому и заехал.

– Дядюшка, чайку. Да какими судьбами... А это мой друг и сосед Вася...

– Погоди, братец, не спеши. Мы с господином поручиком друг друга довольно знаем.

– Здравствуйте, Елпифидор Сергеич.

– Здравствуй, пуля в лоб. Что же ты, в отставке?

– Мы оба в отставке, дядюшка. Только я как абшид получил, вышел и в Веймар уехал, а он до прошлого года все служил.

– Так. Ну, а в карточки, небось, поигрываешь, а?

– Играю. Не угодно ли?

– Спасибо, пуля в лоб. Да с кем же ты здесь играешь?

– А вот с Владимиром.

– Со мной он играет, дядюшка, каждый день. Сто тысяч я ему проиграл.

– Сто тысяч?

– Да ведь это мы, дядюшка, так, от скуки, на орехи.

Василий усмехнулся.

– Вы один, Елпифидор Сергеич?

– Нет, не один, а с дочкой.

– С Проичкой? – Владимир кинулся к тарантасу. – Кузина! Проичка! Пробудитесь!

В тарантасе зазвенел смех.

– Не спит она, а туалет поправляет. Проичка, ты готова?

– Готова, папенька. – Головка в соломенной шляпке показалась было из тарантаса.

Василий протянул руку, но Проичка оперлась на ладонь Владимира и вспорхнула весело на крыльцо.

Все чинно уселись за столом.

– Пифик, трубку! – крикнул Елпифидор Сергеич. Откуда-то из-под тарантаса выскочил запыленный казачок с дымящимся чубуком.– Главного-то ты еще не знаешь, пуля в лоб. Ведь мы Москву бросили недаром. Теперь твои соседи.

– Как так?

– Ты Анну Ивановну помнишь, покойницу бригадиршу? Нет? Ну так она моей Проичке доводилась крестной и Чулково свое по духовной ей отказала. Три тысячи душ, дом с парком.

– Поздравляю, дядюшка, поздравляю.

– Наследство хорошее, – заметил Василий и спрятал карты.

Проичка прилежно кушала землянику.

– Ну, нам пора, пуля в лоб. Прощайте, господа. Ждем вас к себе обоих.

Тарантас отвалил. Василий глядел в глаза Владимиру.

– Так на орехи?

– Что?

– На орехи играем, говорю? Вот же тебе орехи.

Он вытащил из кармана целую горсть и рассыпал на столе.

Владимир недоумевал: подскочивший Костя начал выкладывать новые пригоршни. Волоцкие, грецкие, кедровые, миндальные завалили стол. Наконец, Костя выхватил кокосовый орех, ткнул в него пальцем и, осклабясь, на ладони поднес Владимиру. Вместо ореха был череп.

Владимир обиделся.

– Однако, это...

Василий погрозил Косте. Слуга, повернувшись, вышел. Скоро у крыльца застучали дрожки, и Череп, подсадив барина, растопырился за ним сзади.

– Владимир, прощай. А что табачку, не хочешь? Хорош табак, недурна и табакерка. Мне прошлой ночью ее Наполеон проиграл. Денег у него не было с собой; возьми, говорит, Вася, табакерку.

Владимир фыркнул: "А, чтоб тебя!" – и засмеялся вослед умчавшимся дрожкам.

Орехов на столе он не нашел и долго дивился фокусу.

Приятели часто начали наезжать в Чулково. Елпифидор Сергеич их развлекал обедами, а Проичка разговором. Она была девица веселая, ровного нрава, лишь из кокетства иногда жеманилась, как героиня романа. Этих романов начиталась она в Москве. Василий, навещая бригадиршу, привозил цветы, конфекты и модные книжки.

Была уже середина лета, когда Владимир решил признаться Проичке в чувствах и просить руки. Тут явилась ему преграда в лице приятеля. Едва Владимир, уединившись с Проичкой, намеревался говорить, тотчас показывался Василий. Зачем он ездит в Чулково? Владимир ревновал.

Он придумал открыться Проичке после всенощной, накануне Ильина дня. Под визг и щебет стрижей над ветхой колокольней, задевая воздушным платьем могильные кресты, прошлась Проичка с Владимиром вокруг церковной ограды.

– Знаете, кузен, мне сегодня утром это же самое сказал ваш приятель.

Владимир замер.

– Что же вы?

– Я просила его обождать до завтра. Уж подождите и вы. За ночь я все обдумаю и решу.

Владимир не находил слов.

– Но как же... тут нечего решать... Я ваш друг детства.

– А он друг юности.

Они вышли из церковных ворот. Коляска с Пификом на запятках понесла их к дому. Стрижи звенели над переливами спелой ржи.

В столовой Елпифидор Сергеич раскладывал гранд-пасьянс. Василий следил за его занятием. Кипел самовар.

– Пифик, трубку! Ну что, помолилась, Проичка?

– Помолилась, папенька.

– За бригадиршу Анну молилась ли?

– Я за всех молилась.

– Славная была старуха, пуля в лоб. Только уж не взыщи: другого разговору у ней не было, как про бригадира-покойника да про матушку-царицу. Бывало, зайдешь к ней, ну как, мол, Анна Ивановна, пуля в лоб, что новенького на свете? "Да что, – скажет, – ничего, батюшка, не слыхать, окромя того, что мой Иван Савельич царице намедни представлялся". А уж его лет сорок как схоронили. И сейчас расскажет, пуля в лоб, как ждал у царицы в приемной Иван Савельич. Ждал, ждал, и смерть ему курить захотелось. Не вытерпел бригадир, закурил трубку, ан царица-то и выходит. "Ничего, говорит, – кури, Иван Савельич, покурила бы и я с тобой, да вишь, больно дела много". Ну, уж тут всегда, бывало, всплакнет старушка.

После чаю Проичка спустилась в цветник. К ней подошел Василий.

– Жажду услышать мой приговор.

– Нет,– твердо сказала Проичка.

– Нет?

– Нет.

– А если бы не было его? – Василий кивнул на Владимира, стоявшего на балконе.

– Тогда... Не знаю... – Проичка вспомнила, что говорят в таких случаях героини, но Василия ей было жаль. Чтобы утешить его, она дала ему розу.

Владимир с балкона видел это.

Приятели выехали верхами, конь-о-конь. На душе у обоих было нехорошо.

– Да, бишь, забыл совсем, – сказал Василий, обрывая рассеянно свою розу.– Мне деньги нужны, так ты припаси сто тысяч, что проиграл намедни.

Владимир едва удержался на седле.

– Ты шутишь?

– Нет, не шучу.

– Откуда я возьму?

– А я почем знаю? Чай, ты не маленький, в гвардии служил и порядок помнишь.

Владимир готов был зарыдать. "Это ему на свадьбу",– мелькнуло в уме, и стало темно на сердце.

– Ну ладно, дам тебе отыграться, так и быть. Поедем ко мне, у меня ночуешь, а завтра сядем.

Кони неслись галопом.

В сумерках приятели подъехали к усадьбе. Становилось совсем темно. В передней, мерцав-шей розовым светом, их встретил Костя. Он прыгал, вихлялся, скалил зубы. В припадке радости, подпрыгнув до потолка, зацепился за крюк и повис, кривляясь; одна нога отскочила со стуком. Владимир опешил, но Костя проворно сорвался, поднял ногу, приставил и бойко прошел в столовую.

– Вот не подумал бы, что у твоего Черепа деревянная нога.

– И не думай, – отозвался Василий кисло. – Пойдем, закусим.

Никогда еще Владимиру не случалось ужинать у Василия, и потому, должно быть, столовая приняла в глазах его небывалый вид. Разные тени на потолке и на стенах, метаясь, тянулись из углов, исчезали снова и выплывали опять. От их игры то рыцарь на картине высовывал язык, то у бронзовых львов из пасти валились маки, то выглядывал из отдушины карлик в алом колпаке.

Костя с салфеткой стоял за стулом Василия. Ключница, горбатая старушка с огромным носом, принесла блюдо раков. Она не шла, а точно неслась над полом и так же плавно вылетела в дверь. Красные раки, дымясь, ворочались и шуршали. Одни поползли на тарелку к Василию, другие, падая на пол, пробирались к Косте, и тот их глотал целиком.

Владимир хотел взять одного, покрупнее, но рак больно ущипнул его за палец. Тут Костя, заплясавши от восторга, выморгнул оба глаза на ладонь, подбросил, поймал и вставил опять на место.

– Череп, не дури, – строго сказал Василий.

– Напоследок можно, – проскрипел Костя таким голосом, что Владимир вздрогнул.

Совсем не по себе ему стало в диванной, где ждал его ночлег. В розовом сумраке, казалось, таяли стены. Владимир снял фрак, улегся и закрыл глаза. Внезапно послышались шаги. Он вскочил. Светлая полоса скользнула из-под порога. Вошел тайный советник Гёте в красном халате с меховою опушкой. Он нес осторожно колоду карт. За ним крался Эккерман со свечами. Гёте сел и стал раскладывать карты. Эккерман светил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю