Текст книги "Форпост"
Автор книги: Болеслав Прус
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
– Ну, раз вы так говорите, я отдам. Но помните, бог вас накажет за мою обиду.
В душе, однако, он сомневался, что господь бог из-за такого, как он, бедняка станет наказывать столь важную особу, как шинкарь.
Овчаж расстроился и совсем было собрался уходить, когда в корчму вошло несколько косарей-галичан. Усевшись за стол, они стали толковать о больших заработках, которые ожидались на постройке железной дороги.
Увидев таких же, как он, оборванцев, Мацек подошел ближе и спросил:
– А есть ли, правда, где-нибудь на свете железные дороги? Да ведь на такое дело изо всех лавок не хватит железа. У самой казны и то, пожалуй, столько не наберется.
Косари высмеяли его. Но один из них, рослый парень с огромным кадыком, щеголявший в новенькой фуражке, вступился за Мацека:
– Чего же тут смеяться, если простой мужик не знает, что такое железная дорога? Садись, брат, сюда, я тебе все расскажу по порядку, а ты поставь нам бутылку горелки.
Не успел еще Мацек решиться, как водка уже стояла на столе. Подал ее шинкарь со словами:
– Почему бы ему не поставить водки? Вот он и поставил… Он хороший парень…
Что произошло потом, Овчаж не помнил… Кто-то рассказывал, как быстро ездит люфт-машина, кто-то кричал, что Мацек должен купить себе сапоги, а не пропивать деньги. А потом еще кто-то схватил его за руки и за ноги и вынес из корчмы в конюшню. Но кто – Овчаж не знал. Одно было несомненно, что домой он вернулся поздно и без гроша в кармане.
Хозяйка смотреть на него не захотела, а Слимак проговорил, качая головой:
– Эх, ты! Нет, никогда тебе, видно, не разбогатеть, потому что в тебе черт сидит и подзуживает якшаться с кем попало.
Таким образом, Овчаж не купил себе новых сапог, зато через несколько недель ему привалила прибыль, о которой он никогда и не помышлял.
Был ненастный сентябрьский вечер. С наступлением сумерек небо гуще заволокло слоями разодранных в клочья туч, которые нависали все ниже и становились все мрачней. Леса, холмы, деревню, даже плетни вокруг хат постепенно окутала серая завеса, сквозь которую сеялся частый, мелкий, пронизывающий дождь. Насыщенные влагой поля размякли, как сырое тесто, по дороге побежали грязно-желтые ручейки, во дворе растеклись большие темные лужи. Сыростью пропитались крыши и стены хат, шерсть животных, одежда и даже души людей.
В хате Слимака подумывали об ужине, но все были как-то не в духе. Хозяин зевал, хозяйка сердилась, мальчикам хотелось спать, и даже Магда двигалась сегодня ленивее, чем обычно. Все поглядывали то на печку, где потихоньку доваривалась картошка, то на дверь, откуда должен был войти Овчаж, то на окно, за которым шелестели дождевые капли, падавшие и с верхних и с нижних туч и с тех туч, что стлались почти над землей, со всех строений, со всех увядающих листьев, с крыши, со стен и со стекол. Время от времени дробный стук капель сливался в один звук, и тогда казалось, будто кто-то идет.
Вдруг скрипнула дверь в сенях.
– Мацек, – пробормотал хозяин.
Но никто не вошел. Зато послышался шорох, как будто кто-то шарил рукой по стене, не находя двери в хату.
– Ослеп он, что ли? – проворчала хозяйка и нетерпеливым движением отворила дверь.
У входа кто-то стоял, но не Мацек: небольшого роста, широкий, закутанный в промокшее рядно. Хозяйка попятилась назад, в сени упал отблеск огня, и из-под рядна показалось лицо медного оттенка, точно прокопченное, с коротким толстым носом и косыми глазами, которые едва виднелись из-под опухших век.
– Слава Иисусу Христу, – проговорил хриплый голос.
– Это ты, Зоська? – с удивлением спросила хозяйка.
– Да, я.
– Ну, входи скорей, а то холоду напустишь в хату.
Странная гостья вошла и молча остановилась на пороге. Теперь можно было разглядеть на руках у нее ребенка, белого, как кость, с посиневшими губами; из-под рядна высунулась его ручка, тоненькая, как прутик.
– Куда ты собралась в такую пору? – спросил Слимак.
– Работу иду искать, – ответила женщина.
Она посмотрела по сторонам, словно искала, где присесть, но, не найдя, отошла к дверям и села на корточки у порога, прислонившись к стене.
– В деревне болтают, – говорила она глухим, хриплым голосом, – что у вас теперь деньги завелись. Я подумала, может, вам потребуется работница, вот и пришла…
– Не надо нам работницы, – сказала хозяйка. – Живет у нас Магда, и той делать нечего.
– Ты как же умудрилась без места остаться? – спросил Слимак.
– Летом я ходила жать, а теперь никто не хочет меня брать с ребенком. Одну скорей бы взяли.
В эту минуту вошел Мацек и вздрогнул от изумления, увидев Зоську.
– Ты как сюда попала?.. – спросил он.
– Работу ищу. Говорят, Слимак стал богач. Я и зашла; думала, может, возьмут меня в работницы. Да с ребенком и Слимак не берет.
– О, господи, господи… – прошептал батрак при виде нищеты, еще горшей, чем его собственная.
– Что-то ты уж очень причитаешь над ней, как будто совесть тебя грызет? – язвительно проговорила хозяйка.
– Всякому жалко смотреть на такую нужду, – пробормотал Слимак.
– А уж особенно тому, кто в этом виноват, – снова съязвила Слимакова.
– Я не виноват, – ответил Мацек, пожимая плечами. – А все-таки жаль мне и ее и ребенка.
– Так и бери ее, раз тебе жалко, – сердито сказала хозяйка. – А что, Зоська, отдала бы ты ребенка Овчажу?.. Кто там у тебя: мальчик или девочка?
– Девочка, – прошептала Зоська, глядя на Овчажа. – Ей уже два года. – И прибавила: – Хочешь, возьми ее себе…
– Куда мне ее? – ответил батрак. – Оно, конечно, жалко…
– Хочешь, бери… Бери, бери ее, если хочешь… Слимак теперь богач, и ты богач…
– Он-то у нас богач. По шесть рублей в одно воскресенье пропивает, – издевалась Слимакова.
– Если вправду ты такой богатый, что по шесть рублей в одно воскресенье пропиваешь, так бери ее, – говорила Зоська все настойчивее.
Она развернула рядно, взяла ребенка и положила его на мокрый земляной пол. Ребенок, казалось, стал еще бледнее, но не издавал ни звука.
– Глупые это шутки, Ягна, – буркнул Слимак, оборачиваясь к жене.
Зоська потянулась и вскочила на ноги.
– Вот мне и легко, хоть один разок в жизни… – возбужденно проговорила она. Глаза ее дико горели. – Сколько раз я думала: «Ох, не вытерплю, брошу ее где-нибудь на дороге, а то и в воду…» Ты, если хочешь, бери ее… Возьми, возьми, только смотри береги, а то я, как вернусь да не найду ее, все зенки тебе выцарапаю…
– Что ты болтаешь, взбесилась ты, что ли?.. – вразумлял ее Слимак. – Перекрестись!..
– Пускай тот крестится, кто идет на смерть, а я пойду работать… Болтали, будто вы теперь богач… Я думала, может, потребуется вам работница, вот и зашла… А нет, так и не надо, пойду дальше…
– Чего с дурой толковать! Садитесь ужинать, – прикрикнула хозяйка и в сердцах схватила горшок с огня.
От резкого движения головешки рассыпались по всему полу, а одна упала наземь, прямо к босым ногам Зоськи.
– Горит!.. Горит!.. Горит!.. – закричала Зоська, отскакивая к двери. – Все сгорит, хата сгорит и рига сгорит… Только Зоська убежит, в одной рубахе убежит и… в одной рубахе так и будет ходить до самой смерти…
Как пьяная, она толкнулась в дверь, шатаясь, выбежала в сени, из сеней во двор, все повторяя: «Горит!.. Горит!..» Крик ее послышался за окном, потом в палисаднике, потом на дороге. Наконец, он затих, заглушенный шумом дождя. В хате на полу остался ребенок, худой и странно тихий.
– Держите ее! – в бешенстве крикнула Слимакова. – Беги, Мацек!..
Но Мацек не двинулся с места, зато поднял голос Слимак:
– Что ты болтаешь? Кто побежит за помешанной среди ночи? Разве затем, чтобы черт башку ему оторвал?
– Прикидывается помешанной, а сама дитенка нам подбросила, – ворчала хозяйка.
– Чего тут прикидываться? Помнишь небось, когда она еще у нас жила, всякий раз к новому месяцу она словно порченая делалась. А теперь и вовсе рехнулась, как погорели они у Скшипа.
– Она и подожгла.
Слимак махнул рукой.
– Кто это видел? На убогих-то все валят, а лихие люди пользуются.
– А что ты будешь делать с этой приблудой? – вспыхнула хозяйка. – Может, думаешь, я буду кормить всякую найденку?
– Ну вот, не за ворота ж ее выбросить? Да ты не бойся, придет за ней Зоська – не нынче, так завтра.
– А не придет, ты эту найденку в волость свезешь. Не хочу я ни одной ночи держать у себя в доме такого ребенка, – выходила из себя хозяйка.
– Куда ж ты ее денешь? – вскипел Слимак.
– Я ее к себе возьму, в конюшню, – тихо проговорил Овчаж.
Он подошел к порогу, неловко поднял ребенка с пола и, усевшись в углу на лавке, принялся его кутать и укачивать. В хате вдруг все затихло; потом из неосвещенной половины вынырнула Магда, за ней Ендрек и Стасек; они окружили Овчажа, разглядывая маленькую.
– А уж высохла она, как щепка, – прошептала Магда.
– И не шевелится, только все смотрит, – прибавил Ендрек.
– Придется вам, Мацек, кормить ее из тряпочки, – снова сказала Магда. – Я найду вам чистенькую.
– Садитесь ужинать, – позвала хозяйка уже не так сердито.
Она посмотрела на ребенка – сперва издали, потом склонилась над ним и, наконец, коснулась пальцами его желтого, сморщенного личика.
– Сука, а не мать! – пробормотала она. – Магда, – прибавила она громче, – налей-ка молока в чашку да покорми найденку, а ты, Мацек, садись ужинать.
– Пускай Магда вперед поест, я сам накормлю сиротку, – сказал батрак.
– Ну как же, он накормит!.. Да он и держать ее толком не умеет! – огрызнулась девушка и хотела отобрать у него ребенка.
– Не тронь! – проворчал Овчаж.
– Отдайте ее!.. – кричала Магда.
– Ну, оставь, не тормоши ее, Магда, – сказала хозяйка. – Налей молока да сверни чистую тряпицу, и пускай Мацек ее кормит, раз ему охота.
Через минуту Мацек уже держал в руках тряпочку, свернутую рожком, и кормил ребенка, к неудовольствию Магды, которая, забыв про ужин, поминутно делала замечания:
– Нет, гляньте-ка, все лицо ей вымазал!.. А на пол-то как проливает… Чего вы ей в нос-то суете тряпку?.. Еще задохнется девочка!..
Батрак чувствовал, что он плохая нянька, но ребенка из рук не выпускал. Он наспех проглотил немного затирухи, не доев, отставил миску, укутал сиротку зипуном и поскорей улизнул к себе в конюшню.
Едва он вошел туда, одна лошадь заржала, а другая впотьмах повернула голову и стала обнюхивать ребенка.
– Так, так, поздоровайся! – сказал Овчаж. – Видишь, новый конюх к нам нанялся, только кнута еще в руке не удержит. Ха-ха!
На дворе все еще лил дождь. Двери конюшни затворились, и все затихло. Когда через некоторое время из хаты вышел Слимак посмотреть, не прояснилось ли, ему послышалось, что Мацек уже храпит в конюшне.
– Спят, видно, – пробормотал хозяин.
Он поглядел на небо и вернулся в сени.
– Как, тепло там найденке? – спросила мужа хозяйка.
– Спят уже, – ответил мужик.
Загремел засов, в печке догорал чуть тлевший огонек и, наконец, погас. Было поздно. Петухи пропели полночь, в ответ им пролаяла собака и запряталась от дождя под телегу; в хате все уснули.
Тогда чуть слышно скрипнула дверь из конюшни и показалась какая-то тень; она скользнула вдоль стены и осторожно прокралась в закут. Это был Мацек. Он вытащил из-за пазухи всхлипывающего ребенка и приложил к коровьему вымени.
– Пососи скотинку, – шепнул он, – раз родная мать тебя бросила. Пососи…
В закуте послышалось тихое почмокивание. Дождь лил по-прежнему.
VI
Весной должны были приступить к постройке дороги, и весть об этом вызвала волнение в деревне. В зимние вечера за пряжей вместо сказок рассказывали то о каких-то неизвестных людях, скупавших у крестьян землю, то о бедном мужике, который продал песчаный холмик, а купил за него десять моргов самой лучшей земли, то о незнакомых евреях, понаехавших в местечко и к ним в деревню – в корчму и к арендатору.
В декабре, после летней поездки, вернулся помещик с женой, и тотчас распространился слух, что имение будут продавать. Правда, сам пан по-прежнему играл на органе и только улыбался, когда кто-нибудь из служащих робко его спрашивал, верно ли, что он расстается с родовым поместьем. Но пани каждый вечер рассказывала горничной, как им весело будет в Варшаве, куда они переезжают. Час спустя горничная шепотом пересказывала эти новости писарю, который собирался на ней жениться; писарь на другое утро передавал их по секрету управляющему и приказчику, а в полдень их повторяли уже везде – на кухне, в клетях, в хлевах, в конюшнях и овчарнях – разумеется, под строжайшим секретом.
К вечеру весть проникала в корчму, из корчмы разносилась по хатам, и, наконец, докатывалась до местечка.
Слимак, часто работавший в имении, тоже слышал эти разговоры и видел их последствия. Видел и удивлялся могуществу такого слова, как «продажа».
Поистине, оно творило чудеса. Из-за него батраки теперь работали спустя рукава, из-за него с нового года уволился управляющий. Из-за него отощала безропотная рабочая скотина, из-за него из овинов исчезали снопы, а из амбаров зерно. Слово это пожирало запасные колеса и сбрую, вырывало замки и скобы у дверей, выламывало доски из заборов и колья из плетней. Оно же каждый вечер уводило прислугу в корчму, а чуть ночь потемней – неведомо куда угоняло то гуся, то индейку, то поросенка или овцу!
Всемогущее слово! Оно прозвучало по всему имению, по деревне и по местечку, откуда каждый день торговцы приносили счета. Его можно было прочесть на лицах обитателей имения, в печальных глазах отощавшей скотины, на всех дверях, во всех выбитых окнах, заклеенных бумагой. Не слышали его только двое: пан, все время игравший на органе, и пани, мечтавшая об отъезде в Варшаву. Если же кто-нибудь из соседей спрашивал, правда ли, что имение продается, он только улыбался и пожимал плечами, а она отвечала со вздохом:
– Мы хотели бы продать, в деревне такая скука. Но что же делать, если муж не находит покупателя!..
Слимак, которому иногда случалось встречаться с помещиком, зорко к нему присматривался и не верил в продажу.
«Какой он там ни есть, – думал о нем мужик, – а ведь загоревал бы он от такой-то беды. Ведь они тут живут испокон веков: и родились тут и выросли, все их деды-прадеды похоронены на здешнем погосте. Камень, не то что человек, и тот бы извелся, если б кто столкнул его со старого места. Да и с чего бы ему продавать, банкрот он, что ли? Деньги у него есть, это все знают».
Так думал мужик, потому что мерил пана на свой аршин, и уж вовсе не способен был понять, что такое молодая жена, скучающая в деревне.
А в то время, как он, обманутый спокойным лицом помещика, делал свои выводы, в корчме, под руководством шинкаря Иоселя, между мужиками побогаче происходили важные совещания.
Однажды утром, в середине января, в хату к Слимакам влетела старуха Собесская. Зимнее солнце еще не успело осмотреться по сторонам, а у нее уже огнем горели щеки и налились кровью глаза. Бабка прибежала в старом, как она сама, тулупе и в рубахе, разорванной на иссохшей груди.
– Ну, ставьте-ка водку, – закричала она, споткнувшись о порог, – а уж я вам кой-чего расскажу.
Слимак собирался молотить, но после такого вступления сел у печки и велел подать старухе водки, зная, что бабка не бросает слов на ветер.
Она выпила большую чарку, топнула ногой и крякнула: «Ух-ха!..» Потом утерла рот и начала рассказывать:
– Слыхали, что пан продает имение: леса, поля – все? Может, только оставит себе дом да сад…
Слимаку на ум пришел его луг, и он весь похолодел. Но коротко ответил:
– Басни!
– Басни?.. – повторила старуха, стараясь подавить икоту. – А я вам скажу, что не басни это, а истинная правда. И еще вам скажу, что нынче мужики, главные наши богатей, сговариваются с Иоселем и с Гжибом купить имение у помещика… Как есть, все имение, провались я на этом месте!..
– Как же это они сговариваются без нас? – сердито спросила Слимакова.
– А вас они не хотят принимать. Говорят, что и так вы будете у самой дороги и что вы уже успели на ней подработать и обидеть других…
Старуха выпила еще чарку и хотела продолжать, но водка ударила ей в голову. Она только крякнула: «Ух-ха!» – и потащила Слимака плясать, однако силы сразу ее покинули. Как подкошенный стебель, она повисла на руке мужика; тот вынес ее в сени и едва уложил в углу на подстилке, как бабка захрапела, до того ее разморило.
Следующие полдня Слимак потихоньку советовался с женой, что делать в такой оказии. К вечеру он надел новый овчинный полушубок и отправился в корчму на разведки.
Пока он шел, на дворе стемнело, и в корчме зажгли огонь. Отворив дверь, Слимак увидел за столом Гжиба и Лукасяка. При свете сальной свечи мужики в тяжелой зимней одежде походили на огромные камни, какие дремлют кое-где в полях, охраняя межи. За стойкой сидел Иосель в грязной полосатой фуфайке. У него был острый нос, острая бородка, острые кончики пейсов, острые локти, даже во взгляде было что-то колючее.
– Слава Иисусу Христу! – поздоровался Слимак.
– Вовек! – небрежно ответил Иосель.
Гжиб и Лукасяк, сидевшие, развалясь, за столом, только кивнули ему головой.
– Что нынче пьют хозяева? – спросил Слимак.
– Чай, – ответил шинкарь.
– Дай-ка и мне. Да черного, как смола, и побольше араку.
– Вы пришли сюда чай пить? – насмешливо спросил Иосель.
– Не за чаем я пришел, а разузнать…
– О том, что вам наговорила Собесская, – проворчал шинкарь.
Слимак уселся подле Гжиба и повернулся к нему.
– Вы что, имение надумали покупать у пана?
Мужики взглянули на Иоселя, он усмехнулся. Наконец ответил Лукасяк:
– Э-э… Так, толкуем от нечего делать!.. Да и у кого в деревне найдутся деньги на такое дело?
– Вы двое могли бы купить, – заметил Слимак, – вы да Гжиб.
– Может, и могли бы, – подхватил Гжиб, – да для себя и для своих деревенских.
– Ну, а я что же? – спросил Слимак.
– Вы нас не пускали в свои дела, так не суйтесь в наши.
– Не ваше это дело, а общее.
– Именно мое! – горячился Гжиб.
– Такое же, как и мое.
– Именно не такое… – настаивал на своем старик, стуча кулаком. – Не понравится мне кто, не приму его в долю – и баста!..
Шинкарь усмехнулся.
Лукасяк, заметив, что Слимак бледнеет от бешенства, взял Гжиба за руку.
– Пошли, кум, домой, – сказал он. – Чего ругаться, когда и дело-то еще неверное? Пошли, кум.
Гжиб взглянул на Иоселя и поднялся с лавки.
– Стало быть, без меня хотите покупать? – снова спросил Слимак.
– Цыплят-то вы летом скупали без нас, – ответил Гжиб.
Оба пожали руку Иоселю и вышли из корчмы, не простясь со Слимаком.
Шинкарь посмотрел им вслед, продолжая усмехаться.
Когда скрип шагов по снегу затих, он повернулся к Слимаку.
– Ну, хозяин, видите, как нехорошо у евреев хлеб отбивать? Из-за вас я потерял рублей пятьдесят, а вы и всего-то заработали двадцать пять, зато вражды себе нажили в деревне на целую сотню.
– И они без меня купят землю у пана? – спросил Слимак.
– А почему бы им не купить без вас? Какое им дело, что вы на этом потеряете, если им будет хорошо?
Мужик покачал головой.
– Ну-ну! – прошептал он.
– Я, верно, мог бы помирить вас с деревней, – продолжал Иосель, – но зачем мне это? Один раз вы уже меня обидели, а сердце у вас никогда ко мне не лежало.
– И не помиришь? – спросил Слимак.
– Помирить я могу, но у меня есть свои условия.
– Ну?..
– Во первых, вы отдадите мне те пятьдесят рублей, которые я летом из-за вас потерял, а потом… построите на своей земле хату и сдадите ее моему шурину.
– А что он там будет делать?
– Он будет держать лошадей и будет ездить на железную дорогу.
– А мне что делать с моими лошадьми?
– А у вас останется ваша земля.
Мужик поднялся с лавки.
– Нет уж, не надо мне чаю, – сказал он.
– А я и в доме его не держу, – пренебрежительно ответил шинкарь.
– Не дам я вам эти пятьдесят рублей и хату для шурина вашего не стану строить.
– Ну-ну, как хотите, – ответил Иосель.
Слимак вышел из корчмы, хлопнув дверью. Иосель повернул ему вслед свой острый нос и острую бородку, меланхолически усмехнувшись. В ночной темноте Слимак сперва наткнулся на господского батрака с тяжелым мешком ржи на спине, потом заметил девку-работницу, которая кралась между плетней, пряча под тулупом гуся, а Иосель все продолжал усмехаться. Он усмехался, отдавая батраку два злотых за рожь вместе с мешком; усмехался, покупая у девки гуся за бутылку прокисшего пива; усмехался, слушая мужиков, совещавшихся насчет покупки имения; усмехался, когда платил старому Гжибу два рубля в месяц со ста, и усмехался, когда брал у молодого Гжиба два рубля в месяц с десяти.
Усмешка казалась неотделимой от его острого лица, как грязная полосатая фуфайка от его тела.
В хате Слимака уже погас огонь в печке и давно спали дети, когда он, вернувшись из корчмы, стал впотьмах раздеваться.
– Ну что? – спросила его жена.
– Это все Иоселевы проделки, – ответил мужик. – Он ими вертит, как хочет.
– И не примут тебя в долю?
– Они-то нет, да я пойду к самому помещику.
– Завтра пойдешь?
– Завтра. Не то пропадет у меня луг. А без него – что мне, горемычному, делать?.. – вздохнул мужик.
Пришло завтра, пришло и послезавтра, пролетела целая неделя, а Слимак все еще не собрался в имение. Один день он говорил, что ему надо молотить рожь на продажу; другой – что в такой мороз носа не высунешь на улицу; потом – что он надорвался и нутро у него ноет. На самом же деле он и не молотил и не надорвался, но что-то удерживало его дома. То, что мужики называют робостью, шляхта – ленью, а ученые люди – отсутствием воли.
В эти дни он мало ел, ничего не делал, на всех сердился и, вздыхая, бродил по всему хутору. Чаще всего он останавливался у покрытой снегом лужайки и думал; в нем происходила борьба. Рассудок говорил ему, что надо идти в имение и так или иначе покончить с этим делом, а какая-то другая сила наполняла его душу тревогой и сковывала ноги или нашептывала на ухо: «Не спеши, погоди еще денек, все само собой образуется…»
– Юзек, ты чего не идешь к пану? – кричала жена. – Все равно ведь придется пойти и потолковать.
– А ну, как он не продаст мне луг; что тогда?.. – отвечал мужик.
Так он и не мог ни на что решиться, пока однажды вечером Собесская не дала ему знать, что депутаты от деревни были днем у помещика с просьбой продать им имение.
Собесскую совсем одолела ломота в костях, и она попросила у Слимаковой наперсточек водки. Чарка сразу развязала ей язык…
– Дело, видите, вот как было. Пошел Гжиб, да Лукасяк пошел, да Ожеховский, разоделись, словно к святой евхаристии. Пан зазвал их в контору, а Гжиб только откашлялся и давай чесать прямо с порога: «Слыхали мы, говорит, ваша милость, что хотите вы продать свое поместье. Конечно, продать свое добро каждый имеет полное право, равно как и всякий может купить, только бы заплатил как следует. Но, как там ни говори, не годится, чтобы земля, которой испокон веков владели ваши деды-прадеды и которую мы своим мужицким трудом пахали да засевали, не годится, чтобы этакое дело перешло в чужие руки. Стало быть, продайте, ваша милость, имение нам, своим мужикам и соседям, и не смотрите вы на чужих людей, которые землю вашу святую не уважат». Уж так-то хорошо говорил, да чуть ли не целый час, – продолжала Собесская, – ну, точно ксендз с амвона. У Лукасяка так даже поясницу свело, и все, как есть, ревмя ревели. А потом мужики – давай в ноги кланяться пану, а пан – давай обнимать их за шею…
– И что же, покупают?.. – потеряв терпение, перебил ее Слимак.
– Чего ж не покупать?.. Покупают… – протянула бабка. – Только малость в цене не сошлись: пан хочет сто рублей за морг, а мужики-то дают пятьдесят. Но, скажу я вам, так они плакали да целовались, так говорили, чтоб стоять заодно мужику и пану, что богатей наши, наверное, прибавят рубликов по десять, а остальное пан им уступит. Иосель говорит, чтобы по десятке накинули, не больше, да не спеша, тогда, конечно, сторгуют… А умный, холера его возьми, этот Иосель… За эти две недели, что мужики сговариваются в корчме, у него такие барыши, будто сама богородица у нас в деревне объявилась… Ох, царица небесная, чудотворная…
– А против меня он бунтует мужиков? – спросил Слимак.
– Бунтовать не бунтует, – отвечала старуха, – только иной раз ввернет словечко, что, дескать, вы уже не крестьянин, а вроде как купец. Мужики на вас взъелись похуже, чем он. Все забыть не могут, как вы курят у них покупали по злотому, а землемерам продавали по два…
После этих известий Слимак на другое утро отправился в имение и в полдень с кислым видом вернулся домой.
– Ну что? – спросила жена.
– Ну сходил; потом расскажу, дай-ка поесть.
Он разделся и, усевшись за миску щей, начал рассказывать.
– Вошел это я в ворота, смотрю: по одну сторону дома все окна настежь. В такую-то стужу!.. Слышь, Ягна?.. Ну, думаю, может, помер кто, не приведи бог? Заглянул, а тут, в самой большой горнице (в той, где белые столбы, громадная такая, как костел), ездит по полу лакей, – Матеуш его звать. Без сюртука, в фартуке, щеткой подпирается да так и катит, как ребятишки на льду. «Слава Иисусу Христу, – говорю я ему. – Что это вы делаете, Матеуш?» – «Во веки веков, отвечает. Видите, пол натираю. Нынче гостей ожидаем, танцы будут». – «А пан, говорю, не вставал еще?» – «Эх, говорит, встать-то встал, да сейчас он с портным плащ примеряет. Пан-то для танцев рядится краковянином, а пани – цыганкой». – «А я, говорю, хотел пана просить, чтобы он мне луг продал». А Maтеуш, стало быть лакей этот, говорит: «Глупые ваши слова, Слимак! Станет с вами пан толковать про луг, когда у него голова забита краковянином». И опять как пошел ездить, так у меня в глазах и зарябило! Отошел я от окна и малость постоял возле кухни. Слышу шум, гам, огонь пылает, как в кузне, масло так и трещит. Вдруг, смотрю, вылетает из кухни Игнаций Кэмпяж, – поваренком он в доме, – но до того беднягу раскровянило, словно кто топором его тяпнул. «Игнаций, кричу, бог с тобой, кто это из тебя краску пустил?» – «Это, говорит, не из меня. Просто повар съездил мне по морде битой уткой, вот меня и вымазало». – «Слава всевышнему, говорю, что сок не из тебя вышел, а ты вот что скажи: как бы мне поймать пана?» Он и говорит: «Подождите здесь. Только что, говорит, привезли козулю, так пан, верно, выйдет посмотреть на нее». Игнаций побежал к колодцу, а я жду, жду, все кости у меня разломило, а я все жду.
– Ну, а пана ты видел? – в нетерпении прервала его жена.
– Еще бы не видел!
– И говорил с ним?
– А то как же?
– О чем же вы говорили?
– Гм… ну, я говорю: «Прошу вашей милости насчет лужка». А он мне тихо: «Ах… оставь ты меня в покое с делами, не до того мне сейчас».
– Только и всего? – спросила баба.
Слимак развел руками.
– Схожу туда завтра или послезавтра, как отоспятся после танцев.
В это время Мацек Овчаж ехал на санях в лес за дровами. Он вез топор, лукошко с убогой снедью и дочку дурочки Зоськи. Мать, покинув ребенка осенью, по нынешний день не справлялась о нем, и Овчаж выхаживал сиротку. Он кормил девочку, укладывал в конюшне спать и держал при себе, где бы ни работал, боясь хоть на минуту оставить ее без присмотра.
Девочка была хилая, почти не двигалась и даже не кричала. Слимаки и особенно Собесская предсказывали, что она скоро умрет.
– Недели не проживет.
– Завтра помрет.
– Ого! Найденка-то кончилась.
Так говорили о ней в хате. Но девочка прожила неделю, не померла и назавтра и даже, когда ее раз уже все сочли покойницей, снова открыла блеклые глазки.
Мацек, слушая эти предсказания, только отмахивался и приговаривал: «Выживет, ничего с ней не сделается…»
Каждую ночь он тайком давал ей сосать коровье вымя, а днем никогда с ней не разлучался.
– Охота тебе, Мацек, возиться с такой дохлятиной! – не раз повторяла Слимакова. – Ты ей что хочешь говори, хоть молитвы читай, ничего она не смыслит, уж больно глупа. Сроду я такой дурехи не видывала…
– Ну нет!.. – отвечал батрак. – Про себя она все понимает, только не умеет сказать. А вот станет говорить, самых умных за пояс заткнет!
И возил ли он на поле навоз, молотил ли, веял или чинил свои лохмотья, девочка всегда была с ним. Он рассказывал ей о своей работе, поил из бутылочки молоком и убаюкивал, фальшиво напевая песенку о сиротке:
Шла она лесами,
Затравили псами…
Сегодня Мацек повез ее в лес. Он закутал девочку в остатки старого тулупа, поверх обмотал рядном, привязал к передку саней и поехал – то с горы, то в гору, а то и оврагом; такая уж горбатая была тут местность. Вдруг они выехали на равнину прямо против солнца, и косые лучи его, отражаясь в безбрежной глади снегов, ударили им в глаза ярким блеском.
Девочка заплакала. Овчаж повернул ее на бочок и принялся читать наставления:
– Вот видишь, я тебе говорил: закрывай глаза. Ни один человек на свете, будь он хоть сам епископ, не может смотреть на солнце, ибо это фонарь господень. Каждый день до свету Иисус Христос берет его в руки и обходит все свое хозяйство на земле. Зимой, когда донимает мороз, он выбирает путь покороче и дольше спит по ночам. Зато уж летом встает в четыре и целый день до восьми вечера смотрит, где что делается на свете. Так и человек должен трудиться – от зари до зари. Ну, тебе-то можно еще поспать и днем; все равно от тебя немного проку, хоть бы ты и не спала. Нно-о!.. Нно-о!..
Они въехали в лес.
– Ну вот, видишь, – толковал Овчаж ребенку, – это лес, да только не наш, а господский. Купил тут Слимак четыре сажени дров; мы перевезем их сейчас, пока дорога хорошая и лошади в поле не нужны. Вот вырастешь, будешь летом бегать сюда с детишками по ягоды. Только смотри далеко не ходи и поглядывай по сторонам, а то как раз волк на тебя выскочит. Тпру… стой!..
Они остановились подле груды дров. Овчаж отвязал девочку от передка саней и, отыскав укрытое от ветра местечко, положил ее на кучу можжевельника. Потом достал из лукошка бутылку с молоком и поднес ее к ротику ребенка.
– На, попей, наберись сил, придется нам малость поработать. Поленья, сама видишь, какие: тут здорово наломаешь спину, покуда нагрузишь сани. Что, не хочешь больше?.. А-пчхи!.. Будь здорова. Понадобится тебе что, ты крикни.
«А как ни говори, с такой маленькой и то веселей, чем одному, – прибавил он уже про себя. – Прежде, бывало, словом не с кем перекинуться, а нынче хоть наговоришься всласть».
Он принялся накладывать дрова.
– Ты присмотрись, как делается такое дело. Ендрек – тот бы сразу схватил полено, всю бы сажень развалил, замучился бы зря и сейчас бы бросил. А ты бери бревнышко сверху, – так, хорошо; теперь тащи его полегоньку, клади на плечо – и в сани. Вот одно и готово. Теперь второе. Бери полегоньку с самого верху, на плечо – и в сани. Вот у тебя и два. Да помаленьку, не рывком, а то устанешь…
– Само-то полено, будь оно неладно, не хочет идти в сани, тоже ведь оно имеет понятие, знает, что его ждет. Всякий держится своего угла, какого ни на есть, а своего. Только тому все равно, – прибавил он со вздохом, – у кого своего угла вовсе нет. Здесь ли, там ли пропадать – все одно…