Текст книги "О себе, и своем творчестве (статьи, заметки, стихи)"
Автор книги: Бертольд Брехт
Жанры:
Поэзия
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Брехт Бертольд
О себе, и своем творчестве (статьи, заметки, стихи)
Бертольд Брехт
О себе, и своем творчестве
СОДЕРЖАНИЕ :
Из письма Герберту Иерингу. Перевод И. Фрадкина
Единственный зритель для моих пьес. Перевод В. Клюева
Мои работы для театра. Перевод В. Клюева
Перечитывая мои первые пьесы. Перевод Е. Эткинда
Предисловие к пьесе "Что тот солдат, что этот". Перевод В. Клюева
Оформление сцены в "Трехгрошовой опере". Перевод И. Млечиной
Примечания к опере "Расцвет и падение города Махагони". Перевод Е. Михелевич
Нечто к вопросу о реализме. Перевод В. Клюева
"МАТЬ"
Пьеса "Мать". Перевод М. Подляшук
"Мать". Перевод Э. Львовой
Различие в методах игры. Перевод Е. Эткинда
О стихах без рифм и регулярного ритма. Перевод Е. Эткинда
Умеренное значение формального начала. Перевод Е. Эткинда
О "Свендборгскях стихотворениях". Перевод Е. Эткинда
К эпиграммам. Перевод Е. Эткинда
Фабула "Швейка". Перевод И. Млечиной
"ЖИЗНЬ ГАЛИЛЕЯ"
Лафтон играет Галилея. Перевод Л. Копелева
Добавления к "Лафтон играет Галилея". Перевод Е. Михелевич
Чувственное в Галилее. Перевод Е. Михелевич
О роли Галилея. Перевод Е. Михелевич
Замечания к отдельным сценам. Перевод Е. Михелевич
Хитрость и преступление. Перевод И. Фрадкина
"МАМАША КУРАЖ И ЕЕ ДЕТИ"
Модель "Кураж". Перевод С. Апта
Когда заговорил камень. Перевод Э. Львовой
Проблемы театральной формы, связанной с новым содержанием. Перевод Э. Львовой
Несчастье само по себе – плохой учитель. Перевод Э. Львовой
"ГОСПОДИН ПУНТИЛА И ЕГО СЛУГА МАТТИ"
Перевод Э. Львовой
Опьянение Пунтилы
Актуальна ли еще у нас пьеса "Господин Пунтила и его слуга Матти" после того, как изгнаны помещики?
"ДОПРОС ЛУКУЛЛА"
Перевод И. Млечиной
Примечания к опере "Допрос Лукулла"
Дискуссия об "Осуждении Лукулла"
Музыка Дессау к "Лукуллу"
"КАВКАЗСКИЙ МЕЛОВОЙ КРУГ"
Перевод И. Млечиной
Противоречия в "Кавказском меловом круге"
Примечания к "Кавказскому меловому кругу"
Брехт как режиссер. Перевод Э. Львовой
Где я учился. Перевод Е. Эткинда
Мне не нужно надгробия. Перевод Е. Эткинда
ИЗ ПИСЬМА К ГЕРБЕРТУ ИЕРИНГУ
Я появился на свет божий в 1898 году. Мои родители родом из Шварцвальда. Народная школа докучала мне в течение четырех лет. За время моего девятилетнего пребывания в консервированном состоянии в аугсбургской реальной гимназии мне не удалось сколько-нибудь существенно способствовать умственному развитию моих учителей. Они же неустанно укрепляли во мне волю к свободе и независимости. В университете я слушал лекции по медицине, а учился игре на гитаре.
В гимназические годы я довел себя всякого рода спортивными излишествами до сердечного спазма, который открыл передо мной тайны метафизики. Во время революции я, как студент-медик, работал в госпитале. Затем я написал несколько пьес и весной этого года был доставлен в Шарите по поводу истощения. Арнольт Броннен со своими приказчичьими доходами оказался не в силах в достаточной мере меня поддержать. Прожив на свете 24 года, я несколько отощал.
Аугсбург, 1922
ЕДИНСТВЕННЫЙ ЗРИТЕЛЬ ДЛЯ МОИХ ПЬЕС
Когда я прочитал «Капитал» Маркса, то понял и свои пьесы. Не удивительно, что я желаю этой книге самого щедрого распространения. Не то чтобы я обнаружил, что написал целую кучу марксистских пьес, не имей то том ни малейшего понятия; нет, этот Маркс оказался единственным зрителем для моих пьес, какого я никогда не видел; ибо человека с такими интересами должны были интересовать именно эти пьесы не из-за моего ума, а из-за его собственного; они были иллюстративным материалом для него. Это произошло потому, что у меня было так же мало взглядов, как и денег, и потому, что и на взгляды у меня был такой же взгляд, как на деньги: их нужно иметь, чтобы раздавать, а не копить.
МОИ РАБОТЫ ДЛЯ ТЕАТРА
Вскоре после революции 1918 года я написал комедию «Барабанный бой в ночи». Она описывала возвращение с войны одного немецкого солдата, который застает другие, новые обстоятельства, менее благоприятные по сравнению с теми, которые он оставил, уходя на войну. На некоторое время он примыкает к революционным народным массам, но затем покидает их, как только вновь обретает свои старые права и возможности карьеры. Здесь я описывал поведение людей, которых наблюдал, и цитировал их выражения; мое же собственное поведение, покуда я наблюдал за их поведением и собирал их выражения, определялось некоторым любопытством. Но при создании комедии я переживал своего рода триумф справедливости, ибо писавшие подобно мне и одновременно со мной не хотели замечать повсеместно наблюдавшиеся, действительные явления и рассматривали революцию как чисто духовный, этический подъем. Они приветствовали тот факт, что «человек» поднялся против «несправедливости» и умер за «идею». То, что некоторые умирали, было в интересах авторов пьес, но в меньшей мере в интересах тех, кто действительно погибал, борясь за в высшей степени жизненные, точные и разумные интересы. Они боролись и рисковали жизнью до тех пор, пока того требовали их интересы, а интересы их были весьма различными. Следовательно, и длительность их борьбы была различной, и многие бросали борьбу и даже переходили на сторону противника, как только «добивались своего». В своем отвращении к тем идеологиям, которые лгали нам, будто люди готовы умереть за идеи, не имеющие ничего общего с их интересами, даже противоречащие им, я зашел слишком далеко. Я чрезмерно одобрял стержневого героя моей пьесы и чествовал его как реалиста, избежавшего соблазна беспредметного для него идеала. Таким образом, я упустил из виду других революционеров, боровшихся за интересы, которые хоть и были их собственными, жизненными, точными и разумными, но при этом являлись интересами несравненно более глубокими, общими и значительный. Из-за своего демонстративного сочувствия мелкому реалисту Краглеру, этому солдату-бунтарю из мелких буржуа, я растратил мое куда более серьезное уважение к пролетарским революционерам, к тем, чьей борьбой мелкий буржуа шантажировал свой собственный класс или класс, обычно допускавший его к участию в эксплуатации, и кого затем, использовав, предавал. В свое оправдание я мог бы, вероятно, сослаться на то, что меня очень возмущала позиция моих пишущих современников и их зрителей, господствовавших в театре; и возмущала потому, что они сами были отъявленными мещанами и своей идеалистической болтовней соучаствовали в обмане краглеров. Они выступали провокаторами, мололи вздор о «всеобщих», «человеческих» и «идеальных» интересах, тогда как в действительности отнюдь не были готовы согласиться на то, чего добивались настоящие борцы, пролетарские революционеры: на полное преобразование имущественных отношений и всего с этим связанного. Подобно этому Краглеру, они не собирались умирать за тех, которые все-таки умирали и за них и за других; они были просто бесстыднее Краглера и утаивали его действительное поведение. Восхваляя перед лицом бесстыдной подлости подлость стыдливую, я позабыл и последнюю назвать подлостью, как она того заслуживает. Правда, по этой пьесе было ясно видно, отчего погибла немецкая революция: не только из-за предательства вождей, но и из-за различия интересов у революционных народных масс (предательство начиналось только там, где это различие интересов облыжно отрицалось, чтобы втянуть в борьбу те массы, интересы которых вообще удовлетворению не подлежали). Но действительно большой урок для пролетарской политики должен был заключаться в том, чтобы разъяснить краглерам, что это различие интересов весьма недолговечно, поверхностно и незначительно, что очень долго длиться шантаж не может. Поскольку у пролетарской политики такой _реалистической_ точки зрения не было, то это и стало одной из основных причин того, что десять лет спустя краглеры совершили свою революцию уже без пролетариата и против него.
ПЕРЕЧИТЫВАЯ МОИ ПЕРВЫЕ ПЬЕСЫ
Из моих первых пьес наиболее полемична комедия «Барабаны в ночи». Здесь борьба против достойной забвения литературной традиции едва ли не привела к забвению настоящей борьбы – социальной. «Нормальное», то есть традиционное ведение сюжета развивалось бы так: солдат, который вернулся с войны и который потому примкнул к революции, что девушка в его отсутствие обручилась с другим, этот солдат либо получил бы назад свою девушку, либо окончательно утратил бы ее, но в обоих случаях он остался бы в революции. В «Барабанном бое в ночи» солдат Краглер получает назад свою девушку (правда, «испорченную») и поворачивается к революции спиной. Этот вариант кажется самым жалким из всех возможных, тем более что есть, основание предположить и сочувствие Краглеру самого драматурга.
Теперь я вижу, что свойственный мне дух противоречия (я подавляю в себе желание снабдить это словосочетание эпитетом "юношеский", ибо надеюсь, что и сегодня еще обладаю этим духом в той же степени, что и прежде) привел меня на самую грань абсурда.
Студента-биолога отталкивала от себя экспрессионистическая драматургия того времени – "О, человек!" – с характерным для нее нереальным псевдоразрешением конфликтов. В ней был сконструирован абсолютно невероятный и уж, во всяком случае, неэффективный коллектив "добрых" людей, который был призван при помощи морального осуждения навсегда уничтожить войну, это сложное явление, которое глубоко коренится в общественной форме бытия. Я почти ничего определенного не знал о русской революции, но даже скромный опыт, который я приобрел в качестве солдата-санитара зимой 1918 года, давал мне возможность смутно ощущать, что на сцену выступила совсем другая, совсем новая сила всемирно-исторического значения – революционный пролетариат. Видимо, моих познаний не хватало на то, чтобы показать всю серьезность пролетарского восстания зимы 1918/19 года; их оказалось достаточно лишь для того, чтобы показать несерьезность участия в этом восстании моего "героя" скандалиста. Инициаторами борьбы были пролетарии; он пользовался ее плодами. Им, чтобы подняться на борьбу, не требовалось нести никаких потерь; его же можно было удовлетворить компенсацией его потерь. Они были готовы драться и за его интересы; а он предал интересы своих заступников. Они были трагическими фигурами; он – комической. Как показало мне недавнее чтение, все это я безусловно имел в виду; но мне не удалось заставить зрителя взглянуть на революцию иначе, чем ее видел "герой" Краглер, а он видел в ней романтическое начало. В то время я еще не владел техникой очуждения.
Читая 111, IV и V действия "Барабанного боя в ночи", я испытал такую неудовлетворенность, что уже думал, не отбросить ли вообще эту пьесу. И только мысль о том, что литература принадлежит истории и что историю нельзя фальсифицировать, а также чувство, что мои нынешние взгляды и способности имели бы меньшую ценность в глазах тех, кто не знал бы прежних (если исходить из предположения, что они улучшились), удержали меня от этого аутодафе. К тому же отбросить – этого мало; ложное должно быть исправлено.
Впрочем, многого я сделать не мог. Образ солдата Краглера, мелкого буржуа, я не имел права трогать. Должно было остаться также и относительное оправдание его позиции. Ведь пролетарии всегда лучше понимают мелкого буржуа, защищающего собственные интересы (пусть эти интересы самые ничтожные и пусть он даже защищает их против тех же пролетариев), нежели того, кто участвует в революции из приверженности романтике или из боязни прослыть трусом. Но я осторожно усилил противоположную сторону. Трактирщику Глуббу я дал племянника, молодого рабочего, который участвовал в революции и погиб в ноябрьские дни 1918 года. В лице этого рабочего солдат Краглер получил некоего антипода, который, правда, очерчен лишь весьма бегло, но благодаря угрызениям совести трактирщика приобретает известный вес.
Придется положиться на то, что читатель или зритель сам, без помощи необходимого в данном случае очуждения, перейдет от сочувствия герою комедии к антипатии.
Для тех, кто не научился мыслить диалектически, в пьесе "Ваал" может встретиться немало трудностей. Они едва ли увидят в ней что-нибудь, кроме прославления голого эгоцентризма. Однако здесь некое "Я" противостоит требованиям и унижениям, исходящим от такого мира, который признает не использование, но лишь эксплуатацию творчества. Неизвестно, как Ваал отнесся бы к целесообразному применению его дарований; он сопротивляется их превращению в товар. Жизненное искусство Ваала разделяет судьбу всех прочих искусств при капитализме: оно окружено враждебностью. Он асоциален, но в асоциальном обществе.
Через двадцать лет после того, как я написал "Ваала", меня захватила тема (для оперы), которая оказалась опять связанной с основной идеей "Ваала". Есть такая китайская резная из дерева фигурка, обычно длиной с палец, которую тысячами выбрасывают на рынок – толстенький божок счастья, который блаженно потягивается. Божок этот, 'пришедший с востока, должен был после кровопролитной войны вступать в разрушенные города и побуждать людей к борьбе за их личное счастье и благополучие. Он собирает множество молодежи и навлекает на себя преследование властей, едва только некоторые из этих юношей начинают понимать, что крестьяне должны получить землю, рабочие овладеть заводами, дети рабочих и крестьян – завоевать школы. Его арестовывают и приговаривают к смерти. Палачи пробуют на божке счастья свои искусные приемы. Но ему дают пить яды, а божку они кажутся прохладительными напитками; ему отрубают голову – и тотчас вырастает другая; его вздергивают на виселицу – а он пускается в пляс, заражая всех вокруг своей веселостью, и т. д. и т. п. _Невозможно до конца убить в человеке потребность счастья_.
Для настоящего издания первая и последняя сцены "Ваала" были восстановлены по первоначальной редакции. В остальном я сохраняю пьесу такой, какая она есть, – у меня нет сил менять ее. Согласен (и предупреждаю): этой пьесе не хватает мудрости.
Помню, хоть и не вполне отчетливо, как писалась пьеса "В чаще городов"; во всяком случае, помню о желаниях и намерениях, которыми я был обуреваем. Известную роль сыграло то, что я посмотрел в театре "Разбойников", посмотрел один из тех скверных спектаклей, в которых – вследствие их худосочности выступает общий контур хорошей пьесы, и благие намерения автора становятся явными вследствие того, что они не реализованы. В этой пьесе борьба за буржуазное наследство ведется средствами отчасти небуржуазными, борьба ожесточенная, дикая, страшная. В этой борьбе меня интересовала именно дикость; а так как в те годы (после 1920 года) мне нравился спорт, в особенности бокс – одно из "великих мифических наслаждений городов-гигантов по ту сторону великого пруда", – то в 'моей новой пьесе изображалась "борьба как таковая", борьба, не имеющая иной причины, как только удовольствие от борьбы, не имеющая иной цели, как определение "лучшего", победителя. Добавлю, что передо мной витала в то время странная историческая концепция, история человечества в столкновениях массового характера – определенного, именно исторического значения, история все меняющихся новых типов отношений, которые можно было наблюдать то здесь, то там на земном шаре.
Моя пьеса должна была продемонстрировать это чистое наслаждение борьбы. Уже на стадии замысла я обнаружил, как удивительно трудно вызвать к жизни и провести через пьесу осмысленную борьбу, то есть, согласно моим тогдашним воззрениям, борьбу, которая что-то доказывает. Пьеса все больше и больше становилась произведением о том, как трудно вызвать такую борьбу к жизни. Главные действующие лица предпринимали то одно, то другое, чтобы одолеть своих противников. Полем боя они избирали семью одного из сражавшихся, место его работы и т. д. и т. д. Собственность противника тоже была "введена в бой" (и я таким образом, сам того не зная, близко подошел к действительной борьбе, которая разыгрывалась передо мной и которую я идеализировал, борьбе классовой). В конце сражавшиеся приходили к пониманию того, что их борьба не что иное, как бой с тенью {Боксеры тренируются, сражаясь без партнера, то есть с предполагаемым противником.}, они не могли сойтись даже как противники. Смутно начинает проясняться одно: в период позднего капитализма страсть борьбы это лишь дикое извращение страсти к конкуренции. Диалектика пьесы носит идеалистический характер.
В то же время я лелеял и некоторые, казалось бы, чисто формальные замыслы. В Берлине, в тогдашнем "Штатстеатер ам Жандарменмаркт", я видел "Отелло" в постановке Иесснера с участием Кортнера и Гофера, и на меня произвел впечатление один технический элемент спектакля – освещение. Скрещением прожекторов Йесснер создал на сцене своеобразный распыленный свет, в котором актеры резко выделялись: двигаясь в этом свете, они казались фигурами Рембрандта. К этому прибавились другие впечатления: чтение "Лета в аду" Рембо и романа о Чикаго Й. Йензена "Колесо". Затем чтение какой-то переписки – название я забыл; письма были выдержаны в тоне холодном, окончательном, – почти что в тоне завещания. Следует сказать и о влиянии предместий Аугсбурга. Я часто ходил на ежегодную осеннюю ярмарку, на "малый учебный плац", уставленный бесчисленными зрелищными павильонами; здесь гремела музыка каруселей и были панорамы, где демонстрировались впечатляющие картины, вроде таких, как "Расстрел анархиста Ферреро в Мадриде", или "Нерон смотрит на пожар Рима", или "Баварские львы штурмуют дюппельские укрепления", или "Бегство Карла Смелого после сражения при Муртене". Я запомнил коня Карла Смелого. Его огромные глаза были полны ужаса, словно он чувствовал ужас исторической ситуации. Большую часть пьесы я сочинил на ходу, шагая под открытым небом. Рядом с домом моих родителей тянулась вдоль старинного рва аллея каштанов; с другой стороны аллеи высился вал с остатком древней городской стены. По водной глади, напоминавшей пруд, плавали лебеди. Каштаны сбрасывали желтую листву. Я писал на тонких листках машинописной бумаги, сложенных вчетверо, чтобы они помещались в моей кожаной записной книжке. Я составлял слова, как составляют жгучие напитки, целые сцены из физически осязаемых слов определенной консистенции и цвета. "Kirschkern, Revolver, Hosentasehe, Papiergott" – такие это были соединения слов. Разумеется, я в то же время работал над сюжетом, характерами, моими взглядами на человеческое поведение и его общественную роль, и, может быть, я несколько преувеличил формальный элемент, но мне хотелось показать, какое это трудное занятие – такого рода сочинительство, как одно входит в другое, как формальное вытекает из содержания и в свою очередь влияет на содержание. И до того и после я работал иначе и с других позиций, и пьесы получались более простые и более материалистические, но и при их оформлении многие элементы формы проникали в содержание.
Обработку "Жизни Эдуарда II Английского" Марло мы создали вместе с Лионом Фейхтвангером, потому что нужно было написать пьесу для мюнхенского театра "Каммершпиле", – сегодня мне с этим делать почти нечего. Мы хотели помочь созданию спектакля, который бы поломал сценическую традицию немецкого Шекспира, – тот гипсово-монументальный стиль, который так дорог мещанскому сердцу. Отдаю ее в печать без всяких изменений. Может быть, читателя заинтересует повествовательная манера елизаветинской драматургии зарождение новой сценической речи {См. "О стихах без рифм и регулярного ритма".}.
За чтение комедии "Что тот солдат, что этот" я принимался, испытывая особые опасения. У меня и здесь был выведен социально отрицательный герой, обрисованный не без сочувствия. Проблема пьесы – ложный, дурной коллектив ("банда") и его притягательная сила, тот коллектив, который в эти годы сколачивал Гитлер и его наниматели, эксплуатируя смутную тягу мелких буржуа к зрелому настоящему социальному коллективу рабочих. Я располагал двумя вариантами: поставленными в 1928 году в берлинском театре "Фольксбюне" и в 1931 году в берлинском "Штаатстеатер". Я пришел к выводу, что восстановить следует первый вариант, где Гэли Гэй завоевывает горную крепость Зир эль Джоур. В 1931 году я кончал эту пьесу после большой, состоящей из нескольких эпизодов, девятой сцены, потому что не видел никакой возможности сообщить росту героя в коллективе отрицательный характер. Тогда я предпочитал отказаться от описания роста.
Однако в правильно очужденном спектакле показ этого роста героя в сторону преступности безусловно возможен. Я попытался облегчить его некоторыми добавлениями " последней сцене.
По поводу тематики и проблем этих первых пьес можно было бы сказать: зачем к ним возвращаться? Почему не убрать со стола, чтобы на нем было чисто? Почему не говорить о сегодняшнем дне? Но, чтобы прыгнуть далеко, надо на несколько шагов отойти назад. Сегодня входит в Завтра, обогащенное своим Вчера. Может быть, история, убирая со стола, и любит, чтобы на нем было чисто, но пустого стола она не терпит.
Все эти пять пьес взятые вместе (четыре из них – полемические, пятая копия, страстное напоминание об эпохе, более счастливой для театра) показывают без всякого сожаления, как на буржуазный мир обрушивается всемирный потоп. Сначала перед нами еще земля, на ней блестят лужи, которые, разрастаясь, становятся озерами и заливами; потом, насколько хватает глаза, видна повсюду черная вода и стремительно тают разбросанные там и сям острова, подмываемые волнами.
Март 1954
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПЬЕСЕ «ЧТО ТОТ СОЛДАТ, ЧТО ЭТОТ»
Видите ли, в наших пьесах содержатся частично такие новые вещи, которые пришли в мир еще задолго до мировой войны. Но одновременно это означает, что большей части привычных старых вещей в этих пьесах уже нет. Почему ж в них нет больше таких вещей, которые в свое время _были_ признаны и _считались_ правильными? Думаю, что на это я могу ответить совершенно точно. В наших пьесах нет этих старых вещей потому, что люди, для которых они были важны, сегодня уже сходят на нет. А в такие времена, когда сходит на нет широкий слой людей, активность их становится все меньше и меньше, сила их фантазии ослабевает, их аппетит уменьшается, и вся их история уже не представляет собой ничего примечательного, даже для них самих. Но по деятельности такого уходящего слоя людей нельзя судить о деятельности людей вообще. В искусстве же это означает, что такие люди не могут больше ни создавать, ни !воспринимать никакого искусства.
У этого слоя людей его великая эпоха уже позади. Они воздвигнули монументы, которые сохранились, но и эти оставшиеся памятники вдохновлять уже неспособны. Огромные здания Нью-Йорка и великие открытия в области электричества сами по себе еще не увеличивают триумфа человечества. Ибо – и это важнее их – сейчас, именно сейчас формируется _новый тип человека_, и интерес всего мира сосредоточен на его развитии. Пушки, которые уже имеются, и пушки, которые еще надлежит сделать, выступают за этого человека или против него. Дома, уже построенные и которые еще надлежит построить, выстроены для того, чтобы его задавить или приютить. Все живые произведения, которые созданы в это время или приспособлены к нему, пытаются обескуражить этого человека или же придать ему мужество. А произведения, которые не имеют с ним ничего общего, нежизненны и не связаны, ни с чем. Этот новый тип человека будет не таким, каким представлялся человеку старого типа. Я думаю, что он не позволит машинам изменить его, а сам преобразит машины, и как бы он ни выглядел впредь, он прежде всего будет выглядеть человеком.
Теперь я хочу вкратце сказать о комедии "Что тот солдат, что этот" и объяснить, зачем мне понадобилось это введение о новом типе человека. Ведь не все же, конечно, эти проблемы появятся и будут разрешены в данной пьесе. Разрешат их где-нибудь еще. Но я подумал, что многое в пьесе "Что тот солдат, что этот" поначалу вас поразит, особенно все, что делает или чего не делает главный персонаж, грузчик Гэли Гэй; а потому будет лучше, если вы представите себе, будто перед вами не старый ваш знакомый, который рассказывает вам о вас или о себе – именно это почти всегда и происходило до сих пор на театре, – а некий новый тип человека, вернее, может быть, предшественник того нового типа человека, о котором я говорил. Вероятно, интересно непосредственно наблюдать за ним с этой точки зрения, чтобы по возможности точнее выявить его отношение к вещам. Вы увидите, что он, в частности, большой лжец и неисправимый оппортунист; он может приспособиться ко всему, почти без труда. По-видимому, он привык переносить очень многое. Даже собственное мнение он позволяет себе иметь крайне редко. Когда ему, например, – как вы услышите – предложат для перепродажи явно поддельного слона, то он поостережется высказать по этому поводу собственное мнение, поскольку слышит, что есть покупатель на слона. Я полагаю также, что вы привыкли считать человека, не умеющего говорить "нет", человеком слабым; но этот Гэли Гэй совсем не слаб, а еще как силен. Правда, наибольшую силу он обретает тогда, когда перестает быть частным лицом; сильным он становится в массе. И если, например, под конец он завоевывает целую горную крепость, то лишь потому, что как бы выполняет безусловную волю большой человеческой массы, желающей пройти именно этой узкой тропой, которую запирает горная крепость. Вы наверняка скажете, что скорее это печально, если с человеком сыграли такую скверную шутку и он просто вынужден расстаться со своим драгоценным Я, с единственным, так сказать, чем он обладает; но это не печально, а забавно. Ибо Гэли Гэй не только не терпит никакого убытка, а даже выигрывает. И человек, занимающий такую позицию, должен выиграть. Но, может быть, вы придете к совершенно другому выводу? Против чего я менее всего стану возражать.
Апрель 1927
ОФОРМЛЕНИЕ СЦЕНЫ В «ТРЕХГРОШОВОЙ ОПЕРЕ»
Сцена в «Трехгрошовой опере» будет оформлена тем вернее, чем больше будет различие между ее оформлением в ходе самой пьесы и во время исполнения сонгов. В берлинской постановке 1928 года в глубине сцены стояла большая ярмарочная шарманка, на ступеньках возле которой располагался джаз, и когда играла музыка, пестрые лампочки на шарманке ярко вспыхивали. Справа и слева были два гигантских экрана в красных бархатных рамах, на которые проецировались картины Неера. Во время исполнения песенок на экранах большими буквами возникали их названия, и с колосников спускались лампы. Чтобы смешать ветхость с новизной, роскошь с убожеством, занавес, соответственно, представлял собой маленький, не очень чистый кусок бязи, двигавшийся по проволоке. В парижской постановке 1937 года роскошь была выдвинута на передний план. На красной бархатной драпировке с золотой бахромой были по бокам и сверху развешаны большие гирлянды лампочек, которые загорались во время исполнения песенок. На занавесе были нарисованы две фигуры нищих, больше натуральной величины, которые показывали на название: «Трехгрошовая опера». Спереди, справа и слева стояли щиты с нарисованными на них фигурами нищих.
Нищенский гардероб Пичема должен выглядеть так, чтобы зрителю было понятно, что представляет собой эта своеобразная лавка. В парижском спектакле на заднике были две витрины, в которых стояли манекены в одеждах нищих. На деревянном стеллаже в лавке висели модели одежды и головные уборы, снабженные белыми номерками и табличками. На специальной маленькой плоской подставке стояли разрозненные рваные ботинки, тоже с номерками, как экспонаты в музейных витринах. Московский Камерный театр показывал, как клиенты господина Пичема входили в лавку нормальными людьми, а выходили оттуда страшными калеками.
1957
ПРИМЕЧАНИЯ К ОПЕРЕ «РАСЦВЕТ И ПАДЕНИЕ ГОРОДА МАХАГОНИ»
1. ОПЕРА – НО ПО-НОВОМУ!
С некоторых пор все жаждут обновления оперы. Хотят, чтобы опера, не меняя своего "кулинарного" характера, стала _актуальнее_ по содержанию и _техничнее_ по форме. Так как обычным посетителям оперных театров опера дорога именно своей традиционностью, напрашивается мысль о привлечении новой публики, с новыми вкусами; так возникает стремление к _демократизации_ оперы, – конечно, в обычном понимании демократии, которое заключается в том, что "народ" получает новые права, но не реальную возможность ими воспользоваться. В конце концов официанту все равно, кого обслуживать, лишь бы обслуживать! Итак, самые прогрессивные требуют и защищают нововведения, направленные на обновление оперы, – но никто не требует и, пожалуй, не стал бы защищать принципиальной перестройки оперы (ее функции!).
Такая скромность требований самых прогрессивных людей имеет экономические причины, частью не известные им самим. Опера, драматический театр, пресса и другие мощные механизмы идеологического воздействия проводят свою линию, так сказать, инкогнито. В то время как они уже с давних пор используют людей умственного труда (в данном случае – музыкантов, писателей, критиков и т. д.), – причастных к доходам, а значит, в экономическом смысле и к власти, а в социальном отношении уже пролетаризировавшихся, – лишь для того, чтобы насыщать чрево массовых зрелищ, то есть используют их умственный труд в своих интересах и направляют его по своему руслу, сами-то люди умственного труда по-прежнему тешат себя иллюзией, что весь этот механизм призван лишь использовать плоды их мыслительной деятельности и представляет собой, следовательно, производное явление, не оказывающее никакого влияния на их труд, а только обеспечивающее резонанс их труду. Это непонимание своего положения, господствующее в среде музыкантов, писателей и критиков, имеет серьезные последствия, на Которые слишком редко обращают внимание. Ибо, полагая, что владеют механизмом, который на самом деле владеет ими, они защищают механизм, уже вышедший из-под их контроля, – чему они никак не хогят поверить, – и переставший быть орудием для производителей, а ставший орудием против производителей, то есть против самого их творчества (поскольку оно обнаруживает собственные, новые, неугодные или враждебные механизму тенденции). Творцы становятся поставщиками. Ценность их творений определяется ценой, которую за них можно получить. Поэтому стало общепринятым рассматривать каждое произведение искусства с точки зрения его пригодности для механизма, а не наоборот – механизм с точки зрения его пригодности для данного произведения. Если говорят: то или иное произведение прекрасно, то имеется в виду, хоть и не говорится: прекрасно годится для механизма. Но сам-то этот механизм определяется существующим общественным строем и принимает только то, что укрепляет его позиции в этом строе. Можно дискутировать о любом нововведении, не угрожающем общественной функции этого механизма, а именно развлекательству. Не подлежат дискуссии лишь такие нововведения, которые направлены на изменение функций механизма, то есть изменяющие его положение в обществе, ну хотя бы ставящие его на одну доску с учебными заведениями или крупными органами гласности. Общество пропускает через механизм лишь то, что нужно для воспроизводства себя самого. Поэтому оно примет лишь такое "нововведение", которое нацелено на обновление, но не на изменение существующего строя – хорош ли он или плох.