Текст книги "Чтец"
Автор книги: Бернхард Шлинк
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
5
На второй неделе было зачитано обвинительное заключение. Чтение длилось полтора дня. Подсудимой вменяется в вину, во-первых… во-вторых… в-третьих… – эти действия подпадают под статью такую-то и такую-то; в-четвертых, следующие действия образуют состав преступления, предусмотренный статьей… Ханна признавалась ответственной за преступные деяния…
Пять обвиняемых были надзирательницами в небольшом женском концлагере под Краковом, который являлся одним из филиалов Аушвица. Их перевели туда из Аушвица весной 1944 года, чтобы заменить надзирательниц, убитых или погибших при взрыве фабрики, где работали заключенные. Один пункт обвинения относился к пребыванию подсудимых в Аушвице, однако он перекрывался остальными пунктами. В чем он состоял, уже не помню. Может, он вообще не касался Ханны, а только остальных подсудимых? Или он действительно был сам по себе слишком незначителен по сравнению с другими пунктами? А может, бывшим заключенным, пережившим Аушвиц, было невыносимо участвовать в процессе, где тех, кто служил в этом лагере и кого удалось поймать, судили за что-то другое, а не за их деяния в Аушвице?
Конечно, эти пять подсудимых не представляли собою лагерное начальство. Ведь существовал еще комендант лагеря, и охрана, и другие надзирательницы. Большинство охранников и надзирательниц погибли под ночной бомбежкой при эвакуации заключенных на запад. Впрочем, некоторые из них скрылись той же ночью; их до сих пор не смогли разыскать, как и коменданта лагеря, исчезнувшего куда-то еще при отправке эшелона.
Из заключенных ту ночь не пережил почти никто. В живых остались лишь мать и дочь; как раз дочь и написала опубликованную в Америке книгу, где рассказывалось о концентрационном лагере и об эшелоне, отправленном на запад. Полиция и прокуратура разыскали не только пятерку обвиняемых, но и нескольких свидетелей, проживавших в той деревне, где разбомбили эшелон. Главными свидетелями были дочь, приехавшая в Германию, и ее мать, оставшаяся в Израиле. Судьи, присяжные, прокуроры и адвокаты ездили туда, чтобы получить от нее свидетельские показания. Это был единственный эпизод судебных заседаний, который прошел без моего присутствия.
Первый, наиболее тяжелый пункт обвинения относился к селекциям, которые производились в лагере. Каждый месяц сюда присылались из Аушвица примерно шестьсот новых женщин, примерно столько же отправлялось обратно в Аушвиц, за вычетом умерших в тот промежуток времени. Все знали, что женщин везут в Аушвиц на смерть, ибо возвращали лишь тех, кто уже не мог использоваться для работы на заводе. Это был оружейный завод, где собственно работа была не особенно тяжелой, но именно ею женщины почти не занимались, так как им приходилось постоянно что-нибудь строить, восстанавливая значительные разрушения после произошедшего весной взрыва.
Другой тяжелый пункт обвинения относился к той ночи, когда был совершен бомбовый налет. Охранники и надзирательницы закрыли заключенных, несколько сотен женщин, в церкви почти пустой деревни, покинутой большинством жителей. Бомб упало совсем немного, они предназначались либо железнодорожной ветке, либо близлежащей фабрике, либо просто были сброшены, так как остались неизрасходованными при налете на крупный населенный пункт. Одна бомба попала в дом приходского священника, где спали охрана и надзирательницы. Вторая бомба упала на церковную колокольню. Загорелась сначала сама колокольня, потом крыша церкви, затем перекрытия рухнули вниз, и загорелись внутренние помещения. Тяжелые входные двери устояли. Обвиняемые могли бы открыть их. Но они этого не сделали, и женщины, запертые в церкви, сгорели.
6
Ход процесса складывался для Ханны самым неблагоприятным образом. Она произвела плохое впечатление на суд уже при установлении личности. После зачтения обвинительного заключения она попросила слова, чтобы указать на неточность; председательствующий выразил недоумение, сделал ей замечание, которое сводилось к тому, что до начала судебного процесса у нее имелось достаточно времени для изучения обвинительного заключения и для возражений, теперь же процесс начался, и это уж дело судебного следствия установить, что в обвинительном заключении соответствует фактам, а что нет. В начале судебного следствия председательствующий предложил не зачитывать немецкого перевода той книги, которую написала дочь, так как эта книга готовится к публикации немецким издательством, а потому была представлена в рукописи для ознакомления всем участникам процесса; под удивленным взглядом председательствующего адвокату Ханны пришлось уговаривать ее дать согласие на это предложение. Ханна долго не соглашалась. Она отказывалась и от зафиксированных протоколом допроса собственных показаний, что ключ от церкви находился именно у нее. Дескать, ключ от церкви у нее не мог находиться, такого ключа вообще ни у кого не было, потому что для разных дверей существовали разные ключи и все они торчали в дверных замках снаружи. Однако в прочитанном и подписанном ею протоколе допроса значилось иное, а ее вопрос, почему ей хотят приписать то, чего на самом деле не было, скорее ухудшил ее положение, нежели улучшил. Вопрос прозвучал не громко, не агрессивно, однако очень настойчиво, хотя при этом мне послышалась какая-то растерянность и беспомощность. Она вроде бы никого не упрекала в том, что ей хотят приписать, чего на самом деле не было, не жаловалась на чей-то злой умысел, однако председательствующий истолковал все именно так и отреагировал крайне резко. Адвокат Ханны вскочил, закипятился, но когда его спросили, поддерживает ли он высказывание своей подзащитной, замолчал и сел на место.
Ханна хотела, чтобы все делалось правильно. Если ей казалось, что допущена ошибка, она возражала, но зато подтверждала показания, когда считала их верными, и соглашалась с обвинениями, когда считала их справедливыми. Она возражала с таким упорством, а подтверждала с такой готовностью, будто подтверждение дает ей право на возражение, а возражая, она берет на себя обязательство добросовестно признавать все то, чего не может опровергнуть. Она не замечала, как раздражает председательствующего подобным упрямством. Она не понимала ни контекста происходящего, ни правил игры, ни формул, по которым ее показания или показания других превращаются в слагаемые вины или невиновности, осуждения или оправдания. Вероятно, адвокату стоило бы попытаться смягчить этот недостаток какими-то объяснениями, которые помогли бы ей почувствовать ситуацию, придали больше уверенности, позволили набраться опыта, однако, возможно, ему самому не хватало профессионализма. Пожалуй, Ханна и сама слишком усложняла его задачу: судя по всему, она не очень доверяла ему, однако отказалась выбирать защитника, который сумел бы завоевать ее доверие. Адвокат был назначен Ханне председателем суда.
Иногда Ханне удавалось добиться своего рода успеха. Помню, как ее допрашивали о селекциях, которые проводились в лагере. Другие обвиняемые оспаривали участие в селекциях и даже любую причастность к ним. Ханна же признала свое участие – не в качестве единственной исполнительницы, но вместе и наравне с остальными – с такой готовностью, что председательствующий решил расспросить ее подробнее.
– Как осуществлялись селекции?
Ханна рассказала, что надзирательницы договорились между собой отбирать из шести блоков, равных по численности заключенных, одинаковое количество женщин, то есть по десять человек, чтобы всего выходило шестьдесят, но в зависимости от большего количества больных в одном блоке и меньшего в другом нормы могли превышаться или недобираться, тогда надзирательницы собирались вместе, чтобы решить, сколько женщин из каких блоков будут возвращены в Аушвиц.
– Никто из вас не уклонялся от селекции, все участвовали?
– Да.
– Разве вы не знали, что посылаете заключенных на верную смерть?
– Знали, но прибывали новые партии, и надо было освобождать места.
– Стало быть, поскольку вы хотели освободить места, то говорили: вот эту и эту надо отправить назад и уничтожить. Так?
Ханна не поняла, что подразумевал председательствующий, задавая свой вопрос.
– Но я… видите ли… А что бы вы сделали на моем месте?
Ханна задала свой вопрос вполне серьезно. Она действительно не знала, как должна была или как могла поступить тогда иначе, и поэтому хотела услышать от председательствующего, как бы он поступил на ее месте.
Воцарилась тишина. В немецком суде не принято, чтобы обвиняемый в ходе следствия задавал судье вопросы. Но вопрос был задан, и теперь все ждали ответа. Судья должен был ответить на этот вопрос, от него нельзя было отмахнуться, отделаться выговором или встречным вопросом. Всем это было ясно, в том числе и ему самому, поэтому я вдруг догадался, почему он так часто изображал недоумение на своем лице. Недоумение было его маской. Скрывшись за нею, он выгадывал время для ответа. Однако времени у него было немного; чем дольше тянулась пауза, тем больше росло напряжение и тем лучше должен был быть ответ.
– Есть дела, в которых просто нельзя участвовать и от которых надо устраняться, если, конечно, от этого не зависит собственная жизнь.
Возможно, подобный ответ мог бы показаться удовлетворительным, если бы судья говорил не вообще, а лично о себе или же о Ханне. Ее вопрос был слишком серьезным, чтобы можно было ограничиться абстрактными рассуждениями о том, что надо или чего не надо делать и чем можно или нельзя при этом рисковать. Ведь Ханна хотела услышать, что следовало делать именно на ее месте, а не то, что есть дела, от которых лучше держаться подальше. Ответ судьи получился беспомощным, жалким. Так его все и восприняли. Послышались разочарованные вздохи, многие с удивлением глядели на Ханну, пожалуй одержавшую победу в этой словесной дуэли. Сама же она осталась погруженной в собственные мысли.
– Значит… Выходит, не следовало мне тогда на «Сименсе» давать согласие?
Но это уже не был вопрос к судье. Она разговаривала сама с собой, спрашивала себя, еще нерешительно, еще сомневаясь, правильный ли она задала себе вопрос и какой может быть на него ответ.
7
Если председательствующего раздражало упорство Ханны, с которым она возражала, то других обвиняемых злила ее готовность к признаниям. Эти признания сыграли фатальную роль для их защиты, да и для защиты самой Ханны.
Собственно говоря, положение подсудимых было сравнительно неплохим. Доказательная база по первому главному пункту обвинения состояла лишь из свидетельских показаний матери и дочери, а также из написанной дочерью книги. Хорошая защита сумела бы, не подвергая сомнению содержание этих показаний, вполне убедительно оспорить утверждение, что именно эти обвиняемые участвовали в селекциях. В этой части показаниям недоставало четкости, да ее и не могло быть: ведь в лагере имелся комендант, существовала охрана, были и другие надзирательницы, наличествовала иерархия отдачи приказаний и система распределения обязанностей, которые были известны и понятны свидетельницам далеко не полностью. Примерно так же обстояло дело и со вторым главным пунктом обвинения. Мать и дочь были заперты в церкви, поэтому не могли свидетельствовать о том, что происходило снаружи. Правда, обвиняемые не имели возможности отрицать свое присутствие на месте событий. Другие свидетели, остававшиеся в деревне жители, разговаривали тогда с ними и помнили их. Однако этим свидетелям приходилось остерегаться упрека в том, что у них самих была возможность спасти заключенных. Ведь если бы на месте событий находились только нынешние обвиняемые, то неужели нельзя было справиться с несколькими женщинами и открыть двери церкви? Не выгоднее ли было им поддержать линию защиты, которая состояла в том, что подсудимые действовали вынужденно или по принуждению, и тем самым снимала тень подозрений и со свидетелей? Приказы или принуждение могли исходить от вооруженной охраны, которая на ту пору еще не разбежалась, а если даже и отсутствовала, то, по мнению свидетелей, отлучилась лишь на короткое время, например, чтобы доставить раненых в лазарет и тут же вернуться.
Когда обвиняемые и их защитники поняли, что подобная стратегия рушится из-за готовности Ханны давать откровенные показания, они перестроились и начали теперь использовать эту готовность Ханны, чтобы снимать вину со своих подопечных, перекладывая ее на Ханну. Защитники делали это с профессиональной сдержанностью. Подзащитные вторили им возмущенными репликами.
– По вашим словам, вы знали, что отправляете заключенных на смерть. Но это относится только к вам, не так ли? Вы же не можете знать, известно это было другим надзирательницам или нет. Вы можете только что-то предполагать, но не утверждать, не правда ли?
Такой вопрос задал Ханне защитник другой подсудимой.
– Но мы все это знали…
– Сказать «мы» и «все знали» гораздо легче, чем «мне одной было известно», не так ли? Кстати, верно ли, что только у вас, у вас одной, были в лагере свои любимицы, молоденькие девушки, сначала одна, потом другая?
Ханна помедлила.
– По-моему, не только у меня…
– Грязная ложь! Это только у тебя были любимицы, у тебя одной! – Одна из обвиняемых, дородная, похожая на наседку визгливая женщина явно заволновалась.
– Похоже, вы всегда говорите «знаю», когда в лучшем случае следовало бы сказать «предполагаю», или говорите «по-моему», когда просто фантазируете, а? – Адвокат сокрушенно покачал головой, словно услышал от Ханны утвердительный ответ. – Верно ли также, что, когда вам любимицы надоедали, вы отправляли их в Аушвиц ближайшим же эшелоном?
Ханна не ответила.
– Это была ваша особая, личная селекция, не так ли? Но вы не хотите в ней признаваться, вам хочется покрыть ее тем, что якобы делали все. Только…
– О господи! – Дочь, вернувшаяся после дачи показаний к зрителям, закрыла лицо руками. – Как же я могла это забыть?
Председательствующий спросил, не хочет ли она дополнить свои показания. Не дожидаясь приглашения, она встала и сказала прямо со своего места в зале:
– Да, у нее были любимицы, она всегда отбирала самых слабеньких, самых нежных, брала их под опеку, освобождала от работы, устраивала на место получше, подкармливала, а по вечерам забирала к себе. Девушкам не разрешалось говорить, что она с ними делала, и мы думали… поскольку потом их увозили… мы думали, что она забавлялась с ними, пока не надоест. Только это оказалось не так, одна девушка все-таки проговорилась, и мы узнали, что они читали ей вслух каждый вечер, каждый вечер. Это все же лучше, чем… И лучше, чем изнурительная работа на стройке, которой они бы не выдержали, я думала, что, наверное, так было лучше, а то бы не забыла. Только разве это лучше? – Она села.
Ханна обернулась и посмотрела на меня. Она сразу нашла меня взглядом, отчего я догадался, что она все время знала о моем присутствии. Она просто посмотрела на меня. Ее лицо ничего не просило, не искало, ни в чем не уверяло и ничего не обещало. Она просто смотрела. Я увидел, как ее измучило внутреннее напряжение. Под глазами темнели круги, на щеках обозначились вертикальные морщины, которых раньше не было, – еще не глубокие, но уже похожие на тонкие шрамы. Когда я покраснел под ее взглядом, она отвернулась и снова уставилась на стол, за которым сидели судьи и присяжные.
Председательствующий поинтересовался у адвоката, который опрашивал Ханну, есть ли у него еще вопросы. Затем обратился к адвокату Ханны.
Спроси же ее, пронеслось у меня в голове. Спроси, не потому ли она отбирала самых слабых, что они все равно не выдержали бы работы на стройке, и не потому ли, что их все равно возвратили бы ближайшим же эшелоном в Аушвиц, и не потому ли, что ей хотелось хоть немного облегчить им жизнь в этот последний месяц. Ответь, Ханна. Скажи, что ты хотела облегчить им жизнь в этот последний месяц. Скажи, что именно поэтому ты отбирала самых нежных и слабых. Что другой причины не было и быть не могло.
Но адвокат ни о чем не спросил, а сама Ханна ничего не сказала.
8
Немецкое издание книги о концентрационном лагере, которую написала дочь, вышло после судебного процесса. Рукопись перевода существовала уже во время суда, но ее раздали только участникам процесса. Я прочитал книгу по-английски, что в ту пору было для меня непривычно и далось тяжело. И как всегда, чужой язык, которым толком не владеешь и с которым приходится сражаться, рождал смешанное чувство близости и отчуждения. Я проработал текст на редкость основательно и все же не до конца осознал его. Он остался мне чужд, как и язык, на котором он был написан.
Спустя несколько лет я перечитал эту книгу и увидел, что она сама по себе вызывает чувство отчуждения. Она не приглашает читателя отождествить себя с автором, не пытается вызвать симпатию к кому-либо из персонажей, будь то мать или дочь, будь то другие женщины, разделявшие их страшную участь в различных концлагерях, вплоть до Аушвица и краковского филиала. Что касается старших по бараку, надзирательниц, охранников, то они получились фигурами довольно безликими, а потому трудно было различить, кто из них хуже или лучше. В книге ощущается та притупленность восприятия, о которой я уже говорил. Правда, несмотря на нее, дочь не утратила наблюдательности и способности анализировать события. Ее взгляд оказался не замутнен ни жалостью к самой себе, ни чувством уверенности в себе, которое, видимо, окрепло благодаря сознанию того, что ей удалось не только выжить в тяжелые годы лагерей, но и осмыслить их в литературной форме. Она пишет о своей наивности и раннем взрослении, а также о необходимой в тех обстоятельствах изворотливости с той же трезвостью, с которой описывает все остальное.
Ханна не названа в книге по имени и не фигурирует в ней каким-либо узнаваемым образом. Иногда мне казалось, что ее можно узнать в молодой, красивой надзирательнице, которая, по словам автора, относилась к своим обязанностям с «бессердечным усердием». Впрочем, я не был уверен в правильности моей догадки. Если сравнивать Ханну с другими подсудимыми, то это могла быть только она. Но ведь были и другие надзирательницы. Книга упоминает, например, в одном из лагерей надзирательницу по прозвищу Кобыла,[55]55
Кобыла – прозвище Хермины Браунштайнер, надзирательницы из концлагеря Майданек. Процесс над эсэсовцами из этого концлагеря состоялся в 1975–1981 гг. в Дюссельдорфе. Он стал самым долгим судебным процессом над нацистскими преступниками в ФРГ и единственным, где среди обвиняемых были женщины (пять надзирательниц).
[Закрыть] тоже молодую, красивую, усердную, но особенно жестокую и стервозную. Краковская надзирательница была чем-то похожа на эту Кобылу. Может, и другим приходило в голову подобное сравнение? Не знала ли об этом и сама Ханна, не потому ли так задело ее, когда я сравнил ее с лошадью?
Краковский лагерь был последней остановкой для матери и дочери на пути в Аушвиц. Здесь было сравнительно лучше, чем в прежних местах: работа, при всей тяжести, была полегче, еда получше, и спали они по шестеро в помещении, а не по сотне человек в одном бараке. А еще здесь было теплее; по дороге на работу и с работы женщинам разрешалось подбирать щепу и доски для печек. Да, все боялись селекции. Но тут этот страх был не так ужасен, как в Аушвице. Туда отправлялись ежемесячно шестьдесят женщин, шестьдесят из примерно тысячи двухсот; значит, даже при среднем физическом состоянии можно было рассчитывать на то, что впереди еще двадцать месяцев жизни, а ведь почти каждая надеялась, что у нее чуть побольше сил, чем у средней заключенной. Теплилась надежда и на то, что война кончится раньше, чем истекут эти двадцать месяцев.
Самое худшее началось с ликвидацией лагеря и эвакуацией заключенных на запад. Стояла зима, шел снег; одежда, в которой женщины могли более или менее держаться в лагере, но мерзли на заводе, была совершенно непригодной для дороги; еще хуже обстояло дело с обувью, которую часто заменяли тряпки или даже газетная бумага – ими можно было кое-как обмотать ноги, но обмотки сразу же расползались во время долгих переходов по льду и снегу. К тому же женщин заставляли даже не идти, а бежать. «Марш смерти? – спрашивает автор книги и отвечает: – Нет, это была смертельная гонка, смертельный галоп». Многие валились без сил на марше, другие не могли подняться после ночлега в сарае или просто под каким-либо забором. За неделю погибло около половины женщин.
Церковь была гораздо более удобным ночлегом, чем сарай или затишек под забором, которые доставались женщинам до сих пор. Когда они проходили мимо брошенных хуторов и ночевать приходилось там, то жилые помещения занимали охрана и надзирательницы. Здесь же, в полупокинутой деревне, они заняли дом священника, а заключенным предоставили все-таки не сарай и не место под забором. Это, а также то, что в деревне женщинам дали похлебать теплой баланды, показалось им едва ли не предвестием конца страданиям. Женщины заснули. Немного позднее посыпались бомбы. Пока горела колокольня, пожар был слышен в церкви, но не виден. Даже когда верхушка колокольни рухнула на церковную крышу, прошло еще несколько минут, прежде чем показалось пламя. Но затем огонь стремительно проник вниз, у кого-то загорелась одежда, сверху посыпались горящие балки, занялись амвон и скамьи для прихожан, вскоре крыша провалилась внутрь нефа и все исчезло в пламени.
В книге говорится, что женщины, возможно, сумели бы спастись, если бы сразу начали действовать сообща и постарались взломать одну из дверей. Но пока они сообразили, что происходит и что им грозит, пока поняли, что дверь им никто не откроет, было уже поздно. Проснулись они от взрыва бомбы, кругом была темная ночь. Некоторое время они прислушивались к странному, пугающему гудению на колокольне, все притихли, чтобы лучше расслышать этот шум и угадать по нему, что происходит. Сообразить, что это бушует пламя, что отсветы за окнами – зарево пожара, а страшный удар, отдавшийся в их головах, означал перепрыгивание пожара с колокольни на церковную крышу, сумели они лишь тогда, когда загорелись перекрытия. Все поняв, они заголосили, закричали от ужаса, принялись звать на помощь, бросились к дверям, начали биться в них, продолжая кричать.
Когда горящие перекрытия рухнули внутрь нефа, то каменные стены образовали подобие камина. Пламя разбушевалось, и большинство женщин не задохнулись, а сгорели в этом ярком, клокочущем огне. В конце концов пламя прожгло даже железную обивку входных дверей. Но это было уже несколько часов спустя.
Мать и дочь уцелели лишь потому, что случайно нашли единственно правильный выход. Когда среди женщин началась паника, обе бросились прочь от них. Они кинулись вверх, на хоры, побежали навстречу огню, но им было все равно, им хотелось остаться одним, хотелось вырваться из свалки орущих, давящихся, горящих тел. Хоры были настолько узкими, что падающие балки почти не задевали обеих. Мать и дочь стояли, прижавшись к стене, видя и слыша, как под ними бушует огонь. Днем они не решились спуститься вниз. Ночью побоялись оступиться на лестнице. На рассвете второго дня они все-таки вышли из церкви и встретили нескольких жителей деревни, которые сначала недоуменно и безмолвно разглядывали их, но потом дали еду, одежду и отпустили.




























