Текст книги "Реквием по Наоману"
Автор книги: Бениамин Таммуз
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
10
И было Эфраиму Абрамсону по возвращению из Европы сорок семь лет, и он сдержал клятву: больше ноги его не было за пределами Эрец-Исраэль до дня смерти, через сорок три года.
Вернувшись, он отчитался о поездке в союзе владельцев цитрусовых плантаций, и, несмотря на сплошную цепь успехов и достижений, крестьяне были удивлены тому, что не было на его лице и следа улыбки, и все говорилось с угрюмым и замкнутым выражением лица, которое таким и осталось на всю оставшуюся жизнь.
Дома встретил сообщение о свадьбе Сарры и Аминадава сердитым молчанием, и молодые были сильно удивлены тем, что не сказал ни слова и вообще не проявил к случившемуся никакого интереса. Они даже как-то немного обиделись на это. Конечно же, Аминадав испытывал боязнь перед отчимом, но не было в жизни его случая, как говорится, согрешить перед ним, поссориться, а затем наслаждаться примирением. Учитывая всю необычность женитьбы на Сарре, он ожидал, что отчим будет метать громы и молнии, а затем они помирятся, и таким образом Аминадав узнает, насколько Эфраим его любит. Но все эти ожидания пошли прахом.
– Сарра родит дома, – сказал он Ривке ночью в их комнате, – но после этого я дам им деньги, пусть найдут сами себе место и создадут дом по их разумению.
Ривка не возразила. Она не могла требовать от Эфраима дважды из-за нее позориться перед жителями мошава, и к тому же была убеждена, что ответственность за поведение Аминадава лежит на ее плечах. Для него и так достаточно было решиться взять ее в жены и пойти против комитета мошава.
За год до начала Первой мировой родила Сарра первенца и дали ему имя Овед.
– Все мы земледельцы, работники земли, – сказал Эфраим.
Через полгода молодые переехали жить в Тель-Авив, и там Аминадав открыл фабрику по производству кирпичей и строительных блоков, на которой трудился сам с еще двумя рабочими. Сарра вела дела с подрядчиками и строителями. В свою квартиру на бульваре Ротшильда взяли они ученицу гимназии «Герцлия», которая после учебы следила за ребенком, убирала и варила, а Сарра сидела над счетами с подрядчиками и строителями, а затем ходила на стройки собирать долги и набирать заказы.
Через год Сарра родила еще одного сына, и дали ему имя Эликум, а еще через несколько месяцев грянула Первая мировая война, прекратилось строительство в Тель-Авиве, и фабрика закрылась.
Настали годы скорби, голода, изгнаний, годы, которые стираются из книги жизни. Прекратилась торговля цитрусовыми. Саранча 1913 года оголила плантации, и крестьяне обнищали до такой степени, что в домах не было и куска хлеба.
Через месяц после начала войны пришло Эфраиму письмо из Франции вместе с грудой писем о торговых сделках и делах Союза, и в нем писалось, что Нааман покончил с собой.
Эфраим Абрамсон держал письмо, еще и еще раз перечитывая его, закрывая глаза и говоря про себя: оба умерли, и сын, и мать. Они пишут, что и мать умерла. Нет сомнения, что именно это они хотят мне сообщить.
Он не рассказал Ривке про письмо из Парижа, пошел на плантацию, которая лишь год назад ломилась от плодов, а теперь была пустынна и сожжена, и ветви кололи каждого, кто к ним приближался. Он кружился между обнаженными стволами, грозил кому-то кулаком, носком ботинка сбивал сухие комья земли, бормотал обрывки строк из Священного писания, уже выветривающиеся из памяти – «Страна отдана злодею…», «Да сгинет день, в который я родился… Да станет день тьмою… Да поглотит мрак эту ночь…», наконец сел на землю, порвал рубаху, теребил отставшую от ствола кору дерева и кричал: «Вырвать, вырвать с корнем, ко всем чертям… На что и для кого я потратил дни свои, кровь свою и пот? Кто мне здесь и что мне здесь? Сын мой Нааман, любимый мой Нааман, почему я позволил тебе оставить отчий дом? Зачем я взял тебя в эти проклятые страны? Сирота моя, юноша, играющий на фортепьяно, саженец слабый и нежный, это я убил тебя, я убийца, я, президент Союза владельцев плантаций… Как я прятался за этим отвратительным «почетом и уважением»… Сумасшедший, дурак несчастный, почему я не хотел верить в то, что Белла выбрала смерть. Ей лучше было умереть, чем жить со мной. Где были мои глаза, мое сердце, когда я видел ее блуждающей по дому, как привидение? Дом я ей дал, плантации насадил для нее… Но она всего этого не хотела. Мелодии были у нее в голове, и к ним она жаждала вернуться… Это я, грубая скотина, конь, впряженный в телегу, ходил по кругу и ничего не видел по сторонам, и сердце мое было закрыто, как пустая бочка… Мне было важно пожать руку доктора Вейцмана, одеваться в черное, пустомеле, одержимому страстью суеты, бегущему в места, где никто тебя не знает. Кто простит мне, кто скажет мне: гнусная ты сволочь? А вы, которых уже нет, любимые мои, единственные мои, для чего мне жизнь без вас?»
Упал Эфраим лицом в прах между пнями, пока не напал на него сон. И сидел там, во сне, за столом заседания Союза владельцев цитрусовых плантаций, и вдруг вспомнил, что дети не накрыты, и могут простудиться, вышел из зала заседаний, пересек коридор и вошел в детскую спальню, стоял на пороге. Волна великого счастья затопила его душу и он сказал про себя: вот, твой дом полная чаша, полны закрома зерном, не во всем ли тебе благословение?
Детская была окутана сумраком, и он пытался услышать мягкое дыхание, витающее над детьми. Тут вспомнил, что пришел-то накрыть детей, приблизился к постели, увидел, что она пуста, закричал в ужасе и проснулся.
Подняв лицо от земли, перевернулся на спину, увидел небо и звезды, услышал голоса ночных зверушек. Он помнил свой сон, подумал: «Если бы пустая детская была полна детьми, а полный людьми зал заседаний был пустым, какой бы прекрасной могла быть жизнь». Лицо его скривилось, он выплюнул песок, застрявший в зубах, продолжал отплевываться, затем встал на ноги. «В конюшню, – сказал он себе, – место лошади в конюшне. Иди жевать сено, скотина».
11
Жители Тель-Авива были изгнаны турками на север, и Сарра с Аминадавом и двумя детьми Оведом и Эликумом приехали на телеге со всеми пожитками и поставили свой шатер рядом с мошавом, откуда пришла сестра Эфраима. Местные жители показали им ее дом, в котором умерли ее муж и трое детей.
В южном мошаве колебались, куда двинуться, пока не разбрелись кто куда, на север, на юг, в английский лагерь в Египте. Эфраим, Ривка и маленький их сын Герцль уехали в Египет и там прожили четыре года.
В Египте Эфраим встретил посланцев барона Де-Манше и с их помощью нашел работу подрядчика в Александрии, снял небольшую комнатку для семьи, а Ривка стала поварихой в еврейском ресторане около порта.
Военные дела касались сердца Эфраима лишь в той степени, с которой влияли на положение в Эрец-Исраэль. И все это он находил у господина Алекса, который нередко наведывался в Каир и брал с собой Эфраима, и там узнавал последние новости, чтобы хоть немного оживить душу. Возвращаясь из Каира, за ужином приказывал Ривке опустить шторы, а Герцлю – слушать и держать язык за зубами. Секретов было много, и были они нелегки. Группа евреев в Зихрон-Яакове шпионит в пользу англичан, ибо англичане будут властвовать в Эрец-Исраэль после окончания войны. Группа эта в общем-то истинные крестьяне, сыновья земледельцев и виноделов, любовь к земле заполняет их сердца и они готовы пожертвовать жизнью во имя родины. Но против них ополчаются рабочие из разных коммун, сотрудничающие из страха с турками, вздрагивающие при падении каждого листика с дерева и мешающие шпионам в их деле. Уже был случай, когда они выдали героя «Нили» преследующим его туркам, и те расстреляли его в Стамбуле.
– Запомните, что я вам говорю, – шептал Эфраим на ухо жене Ривке и сыну Герцлю, – огонь вырвется из дел этих и выжжет наш ишув, съест его на много поколений. Сыновья земледельцев не простят рабочим, а те будут ненавидеть этих сыновей крестьян, когда поймут, что те были изначально правы. Евреи крепки памятью: то, чего они не простили Амалеку после тысяч лет, они естественно не простят один другому через считанные годы.
– Ну прямо так уж, – говорила Ривка, – все забудется, как только война кончится, таковы пути мира.
– Женщина! – сердито говорил Эфраим. – Плохо ты знаешь свой народ. Эта война просто детская игра в сравнении с войной, которая разразится между евреями в дни мира.
Ривка замолкает, Герцль молча слушает, и когда отец завершает свой монолог, спрашивает:
– Отец, хочешь, я присоединюсь к шпионам?
– А ты вообще иди на свое место, – приказывает ему Эфраим.
– Вырастешь, станешь мужчиной, хватит и на тебя всяких авантюр. Так что не беспокойся.
И Абрамсоны возвращались к своим повседневным делам, ожидая завершения войны, время от времени выслушивая новости, которые отец привозил из Каира. И между этими ночными разговорами жизнь их текла мерно и мирно, несмотря на то, что вокруг мир горел огнем. Они жили и вели себя, как их отцы и праотцы вот уже тысячи лет: не обращая внимания на шум и балаган, который устраивали народы вокруг. Сердца их, как и праотцев, направлены были к единому центру, скрытому в глубине, и притягивались единственным местом, раскинувшимся по берегам Иордана. От степей Украины Иордан был далек. Но совсем близок от Александрии.
И было Герцлю семнадцать, когда он сошел с отцом и матерью в Александрию. Большую часть дня он занимался в колледже, где быстро выучил английский и французский, а по вечерам встречался с друзьями из сынков богатых евреев. Отец и мать баловали его, и он одевался не хуже дружков, и в кармане были деньги, и, естественно, настроение было приподнятым.
Друзья преподали ему уроки большого города, и вскоре он стал их вожаком и лидером. Ходили компанией к итальянским проституткам, курили сигареты с ароматными наркотиками. Отрастив себе усы, он так их никогда не сбривал, и до дня кончины, в возрасте семидесяти семи, они украшали его верхнюю губу.
С юности консервативно относился к одежде: всегда носил тщательно отглаженный воротничок, рубахи с манжетами, цвет которых подбирал к галстуку, и опять же был этому верен всю жизнь, холостяк, покупавший любовь за деньга, чтобы не быть обязанным никому, ни мужчине, ни женщине.
И так как молодость свою он провел в чужеземной стране, пристал к нему этакий запах отдаленности и чужеземья, странный-иностранный, и он старался этот запах сохранять и лелеять всю свою жизнь.
Эфраим с нетерпением ждал окончания войны, чтоб вернуться к своим цитрусовым садам и дому, и Ривка разделяла его нетерпение, работая споро, но в напряжении ожидания. Только Герцль вел себя так, словно ничего не изменится в его повседневной жизни и не ждет его никакая дальняя дорога. Словно бы здесь родился и останется навсегда. Молод был, и молодость эту сохранит в течение жизни благодаря своему консервативному характеру.
Со временем отдалился от еврейских дружков и нашел себе компанию среди итальянцев, греков и арабов. Война кончилась, и он мог бы легко ассимилироваться среди всего этого разноязычного вавилонского столпотворения Александрии, из порта которой многие нашли путь через Средиземное море, чтобы на всю жизнь осесть в разных местах Европы.
Но война, заставившая Абрамсонов покинуть Эрец-Исраэль, кончилась, и возвращение домой было самим собой разумеющимся для такого владельца цитрусовых садов и хозяйства, как Эфраим.
Поблагодарили людей барона Де-Манше, хозяина столовой, пожали руку директору колледжа, сделали подарки арабке, помогавшей по дому, и почти тут же вычеркнули из памяти эту страницу жизни в Египте.
Только в сердце Герцля жизнь эта осталась, подобно некому зеркалу: тот, кто в нее смотрит – видит. Кто же не видит – для него там ничего и нет.
12
В 1917 английские войска вошли в Иерусалим, а в 1918 закончилась война, семьи стали разыскивать своих близких, возвращаться и соединяться. Герцлю по возвращению исполнился двадцать один год, и он в совершенстве владел английским и французским, выученными в школе миссионеров в Египте. Войдя в свой двор, Абрамсоны увидели, что из всех построек уцелела лишь конюшня, устроили в ней ночлег и так прожили несколько месяцев, пока не восстановили всё разрушенное.
В первую ночь, затем еще несколько ночей, Герцль вскакивал в постели, пытался вспомнить, в каком месте этой конюшни он застал занимающихся любовью Сарру и Аминадава тринадцать лет назад.
Другая ветвь семьи – Сарра и Аминадав Бен-Цион с детьми – вернулась также домой, в Тель-Авив. Заказали на фабрике Вагнера в Яффо машины для производства кирпичей и строительных блоков и вернулись к делу, которым занимались до войны. Английские власти не ограничивали строительство в Тель-Авиве, и город стал расширяться на восток и на север, так что работы у семьи Бен-Цион было невпроворот. Первенец их Овед стал учеником гимназии «Герцлия», а маленький Эликум пошел в детский сад на улице Иегуды Алеви. Один раз в месяц дед Эфраим приезжал из мошава с двумя мешками овощей и фруктов, а в канун праздников приезжала Ривка с курами, яйцами, медом и пирогами. Никогда Эфраим и Ривка не приезжали вместе, и только на Песах вся семья собиралась в мошаве на пасхальный седер, в новом доме, построенном на месте старого.
Таким образом, Герцль встречался со своей сестрой и ее мужем один раз в год, и отношения между ними были весьма прохладны, хоть и уважительны. Быть может, годы разлуки привели к этому, а быть может, воспоминание о той встрече в конюшне еще не стерлось из их памяти. И несмотря на то, что теперь они были взрослыми, а может, именно потому – не смогли они найти возможность стереть это воспоминание или обратить его в шутку детских лет.
13
Крестьяне южных мошавов взяли ссуды в лондонских банках и в отделении англо-палестинского банка в Яффо и начали восстанавливать цитрусовые плантации. Те, у кого не хватало терпения и был пуст карман, обязывались отдавать урожаи на три-пять лет вперед. Эфраим же был осторожен, ибо предвидел будущее, в котором цены на цитрусовые будут расти и расти, и жалко терять эти прибыли.
Когда он попросил в банке ссуду на более долгий срок и на таких же удобных условиях, какие давали кибуцам, ответил ему управляющий банком Залман-Давид Левонтин, что кибуцы получают деньги из особых национальных фондов, ибо они, кибуцники, идеалисты и не жаждут мгновенных прибылей, и вся их цель – обрабатывать землю и создать справедливое общество нового типа.
– С чего это вы взяли? – удивился Эфраим.
– Так они говорят, – ответил господин Левонтин, управляющий англо-палестинским банком.
– А мы, крестьяне, что? – поднял голос Эфраим. – Мед пили в дни турецкой власти? Я гоняюсь за прибылью? Взгляните на мои руки, господин Левонтин. Что они в ваших глазах? Руки картежника или что? Что это за вещи вы говорите мне?
Улыбался господин Левонтин и говорил Эфраиму, мол, такова теперь новая мода: те крестьяне, которые приехали в конце прошлого века, это – крестьяне, как и во всем мире; а вот новые, приехавшие после 1905 и создавшие кибуц Дгания, – идеалисты. И если господин Абрамсон так не считает, он может об этом написать статью в газету.
Разговор этот до того вывел из себя Эфраима, что он решил записать его как первый пункт обсуждения на будущем собрании союза владельцев цитрусовых плантаций. И там, перед своими коллегами, выступил так по этому вопросу:
– Тот, который считает такое положение нормальным, пусть возвращается домой и отдыхает в своей постели. Но тот, кто бдителен в сердце своем, да обратит внимание на это новшество. В чем же оно? Я скажу вам в чем. Человек, которому осточертела жизнь мелкого лавочника, коробейника, маклера, с ее унижениями и ленью, приехал в Эрец-Исраэль, чтобы жить по-человечески, принести в свой дом уважение, растить детей своих свободными и завершить свою жизнь в своем доме и своей постели, короче, быть крестьянином, как все крестьяне в мире. Так, оказывается, он грубая скотина, корыстолюбец и злодей. А те, кто занимался идолопоклонством, социалистической революцией и большевизмом, пока гои не дали им, с позволения сказать, мягко выражаясь, под зад, и они, приехав в Эрец-Исраэль, чтобы жить здесь без хулы и святости и рассказывать нам байки о том, что не нужны им деньги и нет у них стремления к имуществу, и все они такие симпатичные и чистоплюи, существа не от мира сего, желают добра всему миру при условии, что дадут им ссуду из особых фондов на удобных им условиях, а то и вовсе без всяких условий, вот они, эти люди, оказывается, – идеалисты.
Господа, друзья мои, я вам тут заявляю торжественно, что такая штука, коллективная жизнь, вообще не существует и не существовала никогда, это сказочки для дураков, для отвода глаз, чтоб разрушить и уничтожить наш класс, тех, кто обрабатывает землю. Нас и дело нашей жизни, страну эту, которую мы поливаем потом и кровью, возводя ее со времен нашей юности. Смотрите, я предупредил вас, и важно понять это вовремя.
И еще скажу вам, друзья мои, то, о чем я думал ночами, что не дает мне покоя. Этакая идея, что ли. Говорю я себе: ну что можно требовать от человека во плоти и крови? Требовать, чтоб не был бандитом, чтоб работал в поте лица своего, чтобы помогал бедным. Это, в общем-то, человек может выполнить, хотя и с большим трудом. Но прийти к человеку и сказать ему: слушай, друг, с этого дня будешь работать, но за это ничего не получать. Изойдешь потом день-деньской в поле, но вечером не вернешься в свой дом, чтобы получить миску любимого твоего супа, приготовленного умелыми руками жены, а пойдешь, как та корова в коровник, и там получишь корм, одинаковый для всех, выдаваемый порциями на столы коллективной столовой. А после того, как омоешь свою плоть в общей душевой, в присутствии нагих женщин, извините за выражение, ты не вернешься домой поцеловать на ночь детей своих, а пойдешь в детский дом, и там воспитательница позволит тебе побыть с детьми ровно час или полтора, и затем придешь в пустой свой дом. Я это все изучил основательно после того, как господин Левонтин объяснил мне, что они получают ссуды из особых фондов… Пусть мне сказки не рассказывают. Невозможно это требовать от человека. Да еще надолго. Все это обанкротится, лет через десять, думаю. И тогда не будет тех, кто сможет возвратить долги национальным фондам. Что это вообще – национальные фонды? Кто дает в них деньги? Не евреи? Ну и что? А ничего. В один прекрасный день проснется коллективный человек и скажет: надоело. Пойдет он и украдет деньги из общественной кассы. Перестанет работать, начнет обманывать своих товарищей, а они – его. Все вместе будут обманывать народ Израиля, и все это дело исчезнет, как будто его и не было.
Невозможно сказать человеку: не будь человеком. Будь выше его. Будь святым. Будь праведником. От этих бесконечных требований что в результате получится? Одни обманщики и мошенники. Вот, о чем я размышлял ночами, и я говорю вам: мы должны требовать от наших банков те же условия, которые получают кибуцники. Невозможно это требовать от лондонского банка, но от Левонтина следует, а он требование это доведет до сведения сионистского руководства, и увидим, что они решат. Ни за что не отступать, господа!
Раздались жидкие аплодисменты, но тотчас же воцарилась тишина.
«Они не поняли, подумал про себя Эфраим, да ему и не было столь важно. Свой корабль он умел вести и в бурном море. И если товарищи его не чувствуют приближения шторма, тот душу свою спасет, кто умеет плавать».
На собрании было несколько молодых, которые пересказали своим товарищам то, что говорил Эфраим, слух дошел до Тель-Авива, докатился до людей профсоюзов еврейских рабочих в Эрец-Исраэль, а те рассказали одному из секретарей кибуцного движения. Когда же это дошло до собрания одного из кибуцов в Галилее, явно по испорченному телефону, слова Эфраима обрели совсем другое звучание, и сказано там было, примерно, следующее:
– Как мы учили у Маркса и Борохова, нам известно, что буржуазия организует свои ряды против пролетариата, который делает еще один шаг на пути к освобождению. Поэтому мы не удивляемся тем сообщениям, которые пришли из южных мошавов. Там собираются еврейские кулаки, которые, главным образом, зарабатывают на дешевой арабской рабочей силе, и они готовят планы борьбы с нами. И во главе их стоит некий по имени Абрамович или Рабинович, и нечего нам его бояться. Лет через десять, не более, эти кулаки начнут исчезать. Они не выдержат, ибо нет у них ничего, кроме жажды зарабатывать деньги, а это они могут делать гораздо успешнее в Америке. Они уедут, и страна эта будет пионером мира истинного социализма.
И если позволено мне процитировать из Танаха, – завершил свою речь оратор, – да осуществится, ибо «из Сиона выйдет Тора», но на этот раз это будет Тора Карла Маркса, которая, кстати, не так далека от Торы Моисея для тех, кто умеет верно читать Танах.
Все это происходило в начале двадцатых годов XX-го века, а к середине двадцатых еврейский ишув в Эрец-Исраэль разделился на два отчетливо отличимых лагеря: буржуа и социалистов. Все остальные в течение следующих лет разделились на тридцать шесть партий, яростно воюющих одна с другой напоказ, а тайком совершающих между собой сделки – и это вовсе не были ростки, а скорее раковые ответвления все тех же двух лагерей: Эфраим Абрамсон – с одной стороны, и Карл Маркс – с другой.
– Говорил я вам, – сказал Эфраим на одном из собраний после двадцати пяти лет. Но товарищи уже и не помнили, что он вообще имеет в виду.
– О чем старик говорит? – пожимали они плечами. – Его же внук ушел в кибуц.
Об этом еще будет рассказано, а пока мы все еще в двадцатых годах.