Текст книги "Подвиг длиною в жизнь"
Автор книги: Б Семенов
Соавторы: Т. Талатов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Семенов Б , Талатов Т
Подвиг длиною в жизнь
БОР. СЕМЕНОВ, Т. ТАЛАТОВ
ПОДВИГ ДЛИНОЮ В ЖИЗНЬ
киноповесть
1
Гремел оркестр. Бравурно, торжественно, призывно.
Закончив номер, воздушные гимнастки раскланялись и побежали за форганг.
На арене появился невысокий полный человек с напомаженными усами и гладко прилизанной редкой шевелюрой:
– Продолжаем матчи французской борьбы! – выкрикнул он. – Парад – алле! Маэстро, прошу вас...
И опять гремел оркестр.
Поближе к арене, на свободные места устремились мальчишки. А на арену, построившись по росту, гуськом выходили борцы. Они обошли манеж по самой кромке и остановились, когда замкнули кольцо. Оркестр смолк на какой-то высокой ноте, будто захлебнулся. Невысокий, гладко прилизанный, в смокинге, арбитр матчей, выйдя на середину, начал представлять участников. Он чем-то напоминал и провинциальных актеров прошлого века и балаганных зазывал.
– Самый высокий борец в предстоящих схватках, гордость наших гор Осман Абдукаримов!
Осман делал шаг вперед, и оркестр играл несколько тактов туша.
– Прославленный тактик, неповторимый техник Владимир Косуля! – продолжал арбитр.
Теперь вперед выходил Косуля, а дирижер вновь взмахивал палочкой.
– Выдающийся мастер бедрового броска, победитель соревнований в Тбилиси, Куйбышеве и Алма-Ате Ян Одиссов!..
Ян Одиссов становился рядом с Косулей, и зрители, особенно мальчишки, неистово хлопали своему любимцу.
– Неоднократный победитель международных матчей, обладатель самой красивой борцовской фигуры, непревзойденный стратег, – вдохновенно врал арбитр, Всеволод Вец!
Лавров сидел в восьмом ряду. Бутафорский парад вызывал у него едва заметную улыбку. Лишь на минуту она пропала, и во взгляде появилась настороженность – это когда на середину арены вышел Вец.
Оркестр гремел туш.
2
– Как личное впечатление? – спросил генерал.
– Сформулировать трудно.
И хозяин кабинета Сергей Александрович Моисеев и майор Алексей Николаевич Лавров расхаживали по разные стороны огромного стола, обтянутого словно бильярд зеленым сукном.
– Скорее всего смутное, – продолжал Лавров. – В борьбе надо соперника – на лопатки. – Он сложил ладони на уровне груди и верхней прижал нижнюю, будто промокал лист бумаги тяжелым пресс-папье. – В футболе – забить гол. – Теперь Лавров толкнул кончиком сапога бумажку, оброненную на пол.
– Поднял бы, – генерал подвинул пепельницу, стоящую на огромном столе, поближе к Лаврову.
– Но знаменитому футбольному бомбардиру, "забивале" и грозе вражеских ворот, – Лавров не оставлял своей мысли, – тренер говорит: "К воротам не рвись. Главное – пасуй ребятам". Чепуха? А собрать сведения о каком-то пленном солдате – солдате, не генерале – разве это дело для матерого Веца?
Он остановился и посмотрел на генерала.
– А если дело не чепуховое? – спросил тот. – Тогда вся твоя концепция рушится, а вопросы отпадают... Есть сведения о том, что в Ф-6 собирают пленных кавказских национальностей. Это задание скорее всего восточного бюро абвера. Если так, парень нужен им для Баку. А коль речь идет о Баку, значит о нефти: сегодня нефть для них – это быть или не быть.
– Не слишком ли сложно, Сергей Александрович? Восточное бюро. Вец, может, сам Вильке? Из-за солдата-пацана. На кой черт?
Моисеев рассердился:
– Не знаю. И отличаюсь от тебя тем, что хочу знать. Обязательно. Я попросил Николая Мироновича что возможно выяснить про этого паренька. Один штришок оказался очень любопытным – не улыбайся, любопытным даже для самого Вильке. Аббас Керимович – дядя этого Гаджи – главный технолог в институте Алиева... А посему давай поглядим за Вецем, – он загнул палец. – Попроси связаться с людьми из Ф-6, – он загнул второй. – Пусть организуют побег какой-нибудь группы.
– Но время!.. Они уже под Моздоком!
– Спасибо, что сказал, – съязвил генерал. Он остановился у огромной карты, занимающей всю стену. Флажки, которыми была обозначена линия фронта, приближались к Баку. Он долго смотрел на карту, потом, повернувшись к майору, бросил жестко:
– Не дать Вецу действовать.
– То есть? – спросил Лавров.
– Вступай в борьбу. Пора.
3
Толпа валила в цирк. На аляповатой афише значилось:
СЕГОДНЯ В БАКУ
ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНЫЕ МАТЧИ
ФРАНЦУЗСКОЙ БОРЬБЫ.
ПОКАЗАТЕЛЬНЫЕ ВЫСТУПЛЕНИЯ!
НА АРЕНЕ – ВСТРЕЧИ ЧЕМПИОНОВ С ПУБЛИКОЙ!
КАЖДЫЙ ЖЕЛАЮЩИЙ МОЖЕТ
ПОМЕРЯТЬСЯ СИЛАМИ С ЛУЧШИМИ БОРЦАМИ!
Трое мальчишек, сновавших в толпе у входа, умоляли взрослых провести их с собой. Взрослые отмахивались. Наконец мальчишки натолкнулись на Лаврова.
– Денег нет? – спросил он.
– А откуда? – вопросом на вопрос ответил один из мальчишек. – Мать одна, а нас – три горла, – он сказал это с такой интонацией, с которой, видно, говорила сама мать.
– Ну, пошли, – Лавров потрепал мальчишку по голове. – У меня лишние.
– Уважаемая публика! Сегодня в заключительный день наших выступлений в вашем прекрасном городе Баку самые отважные жители города могут померяться силами с лучшими и прославленными борцами-титанами. Первым приглашает партнера из публики Осман Абдукаримов, гордость наших гор! Кто желает из уважаемой публики?
Оркестр негромко пиликал, аккомпанируя конферансу.
– Прошу, кто желает? – опять спросил арбитр.
В амфитеатре оживились. К арене стал спускаться маленький толстый человечек. Он смело шагнул через барьер и встал в стойку.
Осман подошел к нему.
Схватка началась.
В смешном толстяке без особого труда угадывался незатейливый цирковой клоун. Но публике было не до того. А вдруг? Вдруг победит толстяк?
На арене, вывернувшись с "моста", на который он встал явно добровольно. Осман подхватил толстяка, принес в центр ковра и мягко уложил на лопатки.
Арбитр подбежал к Осману, тронул за плечо. Тот поднялся, делая вид, что очень устал.
Публика аплодировала.
– Соперника вызывает Всеволод Вец! – объявил арбитр.
Опять наступила пауза. Но совсем короткая, потому что из разных концов амфитеатра почти одновременно раздались голоса:
– Я попробую.
– Я!
Лавров наклонился к мальчишке, сидевшему рядом, и показал на высокого, тощего, в пальто с чужого плеча, того самого, что крикнул вторым.
– Этот – подставной. Я его который раз вижу.
Подставной уже спускался на арену. Но и первый, парень лет двадцати двух, в пиджаке поверх гимнастерки, пошел туда же. Арбитр встретил его извиняющимся жестом.
– Вы опоздали.
– Нет. Опоздал он, – парень кивнул в сторону подставного и, не дожидаясь приглашения, сбросил пиджак.
– Длинный – подставной! – крикнул мальчишка.
– Подставной! Подставной! Подставной! Пусть этот борется! Пусть этот! загрохотал зал.
Вец, стоявший у форганга, улыбнулся краешком губ.
– Вы знакомы с правилами, молодой человек? – спросил арбитр у парня в гимнастерке.
– Все матчи смотрел.
Он вышел на середину ковра. Вец все еще стоял на месте и улыбался – теперь явно издевательски. Потом он стремительно подошел к парню. Протянул руку для традиционного рукопожатия. Парень, наверное не понял этого, схватил руку и потянул Веца на себя, вниз за бедро. Падая вец вскрикнул.
Арбитр кинулся к ним, оттолкнул парня. Появился врач с чемоданчиком.
Вец сидел на ковре. На его лице застыла боль.
– Сложный вывих, – сказал врач арбитру. – Очень сложный. Это надолго. Немедленно в больницу!
4
Бородатый здоровяк с немецким автоматом за плечом, в ватнике, подпоясанном кожаным армейским ремнем, и в кубанке с высоким верхом, перехлестнутым красной матерчатой полоской, вел Лаврова через лес. Рассвет едва занимался.
Они шли, казалось, не выбирая дороги, пока не уткнулись в заросли орешника, загородившие путь. Бородатый сделал несколько шагов в сторону, раздвинул кусты:
– Сюда.
Лавров шагнул в лаз и оказался на поляне, которую никак не предполагал увидеть. Будто в каком-нибудь городском дворе, здесь сушилось на веревках белье: сорочки, подштанники, портянки.
Бородатый подвел Лаврова к группе таких же бородатых, как и он сам, и майору все они показались поначалу похожими. Разве что самый высокий был постарше.
– Задание выполнено, – доложил проводник, и тот, который был постарше, протянул Лаврову руку.
– Шагин. С приездом.
– Здравствуйте.
– Небось устали?
– Я привычный...
– Пошли почайкуем.
Землянка была обычной, с нарами по обе стороны от входа. Сейчас почти все нары были заняты – люди отдыхали после недавнего боя. Отдых этот проходил в делах самых что ни на есть будничных: в латании гимнастерок, в починке сапог или чтении затрепанной книжки.
В конце землянки, за столом, где стояли лампа-десятилинейка, котелки, по-видимому с кашей, да железные кружки с чаем, сидели человек десять-двенадцать. Двое резко отличались от остальных: лампа освещала их измученные и изможденные лица. Бритва давно не касалась щек, но и бороды еще не отросли, как у здешних. На них были старые, местами рваные гимнастерки, поверх которых новенькие ватники, полученные, конечно, уже тут, у партизан.
– Вот этих у немцев отбили, когда налет на машину делали. Один Гордеевым назвался, другой – Ненароковым, – сказал Шагин.
Ненароков рассказывал:
– Ну, а кормят там как – сами знаете: чтоб не померли сразу, но и не прожили больше года, – через год, видать, дорогу уже достроить должны.
Он замолчал, потому что у стола задвигались, выкраивая местечко для Шагина и Лаврова. Те присели, и кто-то спросил:
– Чайку с дорожки или?.. Каша у нас отменная нынче.
– Я по утрам чай люблю. – Лавров подвинул к себе кружку.
После паузы заговорил Гордеев. Он здорово окал, что сразу выдавало в нем волгаря.
– Лагерь-то наш сложный. Даже не лагерь – школа скорее. Говорят, она абверу принадлежит – разведке армейской. Таких, как наш, – два барака. Это предбанник, что ли. Отсюда или в ров, или, если согласишься, в соловьи.
– Ты понятней объясняй... – перебил его Ненароков.
– Ничего, ничего, – сказал Лавров. – И так все понятно.
– Соловьи – это так батальон называется. По-немецки – "нахтигаль". Они там этих соловьев формируют, – продолжал Гордеев.
– Только мы их и не видели, – опять вмешался Ненароков. – Разве издали, через проволоку – пять рядов.
– В наш-то барак по прежней специальности вроде подбирали, – вновь заокал Гордеев. – Все к химии, к нефти, к бензину отношение имели – летчики, мотористы, лаборанты, нефтяники. Потому, конечно, из Баку народ есть, из Грозного. Люди хорошие, вот только один...
Ненароков добавил:
– Юлит он... юлит... Но то, что предатель, – ясное дело. Только за него один все заступается... Комиссар... Седой...
5
Гордеев с Ненароковым продолжали рассказывать...
Четыреста стояли на насыпи.
Слева была станция, справа – ров-могила для тех, кого сегодня поволокут из строя.
Гауптман шел вдоль шеренг в сопровождении переводчика. Через равные промежутки – видно, гауптман про себя считал шаги – он останавливался и бормотал что-то, грассируя. Переводчик подхватывал, и летели фразы, леденящие душу не только ужасной сутью своей, но тем, что стали обыденностью:
– Политкомиссары, евреи, коммунисты – шаг вперед!
Шеренги не шевелились. Они застыли, будто в кино неожиданно остановился кадр.
Полковник хладнокровно взирал на все это со стороны, оставаясь к происходящему абсолютно индифферентным. Время от времени он поднимал к глазам бинокль, цепко держа его в правой руке, левая была занята стеком – им полковник постукивал по высокому сапогу.
Солдаты вытащили из строя высокого чернявого парня. Был он яростен и еще силен, этот парень лет двадцати трех, а потому отчаянно сопротивлялся. Солдату надоела возня с ним, и он вскинул автомат. Но полковник уже спешил к месту, где возник конфликт. Оказавшись рядом с автоматчиком, он ударил стеком по стволу.
Солдат оторопело открыл рот.
– Где родился? – спросил полковник у парня.
Тот молчал, тяжело дыша после схватки и ненавидяще глядя на полковника. Полковник спокойно выдержал этот взгляд и спросил:
– Тюрк дилини билярсян?
– Я не знаю по-турецки, только несколько слов, – ответил парень. Видимо, до него дошло, что полковник если и не спас его совсем, то уж, во всяком случае, отсрочил конец.
– Марш в строй! – Это уже была команда. Парень отступил в свою шеренгу, а полковник, обернувшись к гауптману, который, как и все остальные, ровно ничего не понял в разыгравшейся сцене, сказал:
– С таким знанием этнографии вы перестреляете всех... А рейху нужны дороги. Их должен кто-то строить... "Этнограф"... – Он явно обрадовался придуманному прозвищу и, постукивая стеком по голенищу, пошел к станции.
6
Две дощатые тропинки, каждая метров триста длиной, начинались у отвала, откуда пленные брали грунт, и заканчивались там, где уже высилась насыпь – по одной тропинке к ней доставляли грунт, по другой возвращались порожняком.
Автоматчики кричали с вышек.
– Быстрее, быстрее!
Дойдя до места, где ссыпали грунт, Гаджи с огромным усилием перевернул тачку, достал кусочек бумаги, выгреб из кармана махорочные крошки и свернул цигарку.
– Брось! – рявкнул конвоир. Но поскольку Гаджи не обратил на окрик никакого внимания, он подскочил к нему. – Курить потом. Сейчас – работать. Быстро, быстро!
Ненароков и Гордеев, шедшие с носилками навстречу Гаджи, видели начало этой сцены. Окрик конвоира не был им слышен, потому Ненароков сказал напарнику:
– И курить ему разрешают...
– Да, – вздохнул Гордеев.
Гаджи понимал, что разговор идет именно о нем, и демонстративно нарушал здешний порядок.
– Порядок необходимо уважать, – полковник внезапно возник перед Гаджи. Это долг каждого пленного. У нас курят после работы. Тебе это объясняли?
Гордеев и Ненароков остановились, как и другие, ожидая, что произойдет. Гаджи не столько увидел это, сколько почувствовал, вновь глубоко затянулся цигаркой и, сложив губы трубочкой, засвистел какой-то мотив: он явно лез на рожон.
– Что это за мелодия? – очень спокойно спросил полковник.
– Страна Баха не знает Гаджибекова?
– Ты музыкант? – опять спросил полковник. И потом, не ожидая ответа: – Я тоже учился музыке.
Он повернулся к подбежавшему офицеру конвоя, хотя продолжал говорить с Гаджи:
– А музыкант не должен целый день толкать тачку... Музыкант должен... – он хмыкнул – ...заниматься музыкой. И скомандовал:
– Доставлять ко мне ежедневно к шестнадцати.
Пленные продолжали наблюдать за этой сценой.
– Работать! Всем работать! – неслось с вышек.
Полковник пошел прочь, а Гаджи, так и не бросив цигарки, покатил дальше свою тачку.
– Вот еще одно доказательство, – сказал волжанину Ненароков.
7
Гаджи закончил мыть на кухне пол и приступил к чистке чайника и кофейника – нехитрой кухонной утвари. Полковник музицировал в кабинете.
Иногда сквозь открытые двери он наблюдал за Гаджи.
От буханки белого хлеба, лежащей на столе, было отрезано несколько здоровых ломтей, и Гаджи твердо решил украсть два или три из них и отнести в барак – люди были зверски голодны, а белого хлеба... Они и не помнили, наверное, когда в последний раз видели белый хлеб.
Попасться на краже означало быть расстрелянным. Гаджи знал об этом, но твердо решил, что хлеб все равно украдет. Он поставил чайник на полку и в то же мгновение, схватив три ломтя, сунул их за пазуху.
Полковник встал из-за инструмента.
– Иди сюда!
Гаджи вошел.
– Я хочу оценить... – полковник задумался, – твою честность... Другой бы мог что-нибудь украсть, скажем... хлеб.
Сердце Гаджи колотилось так, будто там, под грудной клеткой, работала бригада молотобойцев.
– А ты не такой... – полковник взял остаток буханки и сунул ее Гаджи.
– Если хорошо вымоешь руки, можешь поиграть... Репетируй. Потом ты будешь играть на наших вечерах.
– Не буду, – Гаджи наклонил голову, словно желая боднуть.
– Обязательно будешь, – полковник улыбнулся.
– Не буду, – еще раз повторил Гаджи.
– Олух, олух и неблагодарная свинья!.. Как все ваши... "Гаджибеков!" Да что таких скотов интересует? Пожрать да выпить. Вон отсюда! Вон! В барак! Неблагодарная скотина.
Полковник ходил по гостиной взад-вперед.
"Мерзавец! Но нужный. Я бы этой скотине... Ганс, – он продолжал разговор с собой, – ты нервничаешь... Если бы адмирал узнал о твоих нервах..."
Он взял плетку и стал играть ею. Это, видимо, изменило ход его мыслей. Он раздумчиво посмотрел на плетку.
"...И пряник".
8
В бараке едва тлела коптилка. Гаджи отворил дверь, и сидевшие за столом обернулись. Будто по команде замолчали на полуслове. Гаджи подошел к столу и, достав из-за пазухи хлеб, положил его перед ними.
Они смотрели на пухлые, наверное, очень свежие ломти. Хлеб завораживал. Расширились зрачки голодных глаз. Но только одна рука потянулась за ломтем. И тут же отдернулась.
Все молча поднялись и тихо побрели прочь от стола – каждый к своим нарам.
– Теперь будешь там, – сказал один, обращаясь к Гаджи. Его пожитки уже лежали на первых нарах от входа.
Это был открытый акт отчуждения, потому что между нарами, где предстояло находиться Гаджи, и следующими, занятыми, оставалось несколько рядов совершенно пустых: люди, некогда спавшие здесь, уже не могли вернуться.
Гаджи опустился на нары. Что делать? Плакать? Или кинуться на обидчиков? Мысли плясали, прыгали.
А люди снова собрались вместе, только теперь не у стола, а около нар, где умирал человек. Их тени причудливо вытягивались на противоположной стене и сплющивались на потолке. Они метались словно языки пламени, затянутого черным дымом.
Вошел Ненароков.
– Хины нет. Лагерь, мол, не госпиталь. Выгнал...
Он обтер кровь в уголках рта – лагерный врач умел подтверждать свои слова действиями.
– До утра не дотянет, – сказал один из пленных, ближе всех стоявший к умирающему.
– У меня еще в студенчестве был такой случай... Под Чарджоу... Это когда басмачи... И Павел, кажется, в Чарджоу родился... – сказал Седой.
– В Коканде. Там близко, – уточнил Гордеев, будто сейчас это имело какое-нибудь значение.
Гаджи по прежнему сидел на своих нарах, обхватив руками голову.
– За жизнь товарища надо платить любой ценой.
Реплика эта, видимо, относилась к Ненарокову, вытирающему кровь с разбитой губы. А может, о чей-то другом думал Седой, потому что, помолчав минуту, он подвел итог:
– А хина нужна...
Гаджи поднял голову и посмотрел туда, где едва тлела коптилка. Потом он встал с нар и потихоньку выскользнул из барака. Никто на это не обратил внимания. Только Седой обернулся и увидел, как дверь закрылась за Гаджи.
9
Веселились вовсю. Веселье сдабривали вином. Пьяненький лейтенант бренчал на рояле какую-то шансонетку. Потом, с трудом поднявшись, подошел к столу и взял бокал.
– За нашего полковника! Самого доброго начальника из всех, у кого я служил.
– Самый лучший тост, – поднял бокал полковник, – готовые метры дороги, по которой сначала на Баку, а потом на Бомбей ринутся танки фюрера. За фюрера!
Гаджи вошел в тот момент, когда полковник сказал "на Баку". Он остановился в дверях, опустив голову.
Гауптману оставалось выпить за фюрера последний глоток, когда он увидел Гаджи. Поперхнувшись, гауптман заорал:
– Караул!
Выпавший из рук бокал разлетелся по полу хрустальными брызгами. Гауптман схватился за кобуру. Но руки не слушались – парабеллум никак не вылезал из своей кожаной норы.
– Идиот, – снисходительно бросил полковник. – Господа, – он хлопнул в ладоши, и тотчас воцарилась тишина. – Этому парню я велел играть для нас... Садись за рояль, – полковник даже не скрывал своей радости: пришла победа над этим упрямым человеком, который десять раз заслужил, чтобы его отправили к праотцам. Но это совершенно не входило в планы полковника, ему нужно было другое – заставить Гаджи работать. И все же интуиция подсказала полковнику, что приход Гаджи отнюдь не капитуляция, а поступок, пока еще не понятый им.
Гаджи прошел к роялю, стараясь не смотреть на собравшихся, и пальцы профессионала, хотя давно и не прикасавшиеся к клавишам, побежали по ним, сначала спотыкаясь, а потом легче и свободнее. По комнате понесся слащавый мотивчик.
Лица собравшихся засветились блаженством, и ничего не надо было им сейчас, кроме этой музыки, этого примитивного мотивчика.
Полковник слушал. Ему было приятно, что на физиономиях гостей не мелькнуло и подобия мысли – тем острее чувствовалось собственное превосходство над окружающими. Потом он подошел к Гаджи:
– Хам! Здесь немцы. Люди великой нации. А эта дребедень... Сыграй Бетховена. Можешь?
Еще ни разу в жизни у Гаджи не было такого неудержимого желания ударить, ударить в этот находящийся так близко подбородок. И пожалуй, еще никогда Гаджи так ясно не понимал, что, кроме желания, есть долг. Он вновь начал играть.
Музыка рассказывала о весне, и мягких лучах всеозаряющего солнца, и о поле, по которому идет любимая, и о цветах, что цепляются за ее платье, – о мире безмятежного покоя и тепла.
Но как-то сразу, минуя лето, наступала осень, и шумел ветер возвещая бурю, и от далеких зарниц веяло неотвратимой бедой. Тревожная перекличка высоких трелей, похожих на трепетание умирающей птицы, и грозных басов, олицетворяющих саму смерть, входила в этот еще совсем недавно безмятежный мир. Гибли вовсе не птицы, а человек, одинокий и всеми покинутый.
Постепенно Гаджи подходил к раздумьям о торжестве человеческого единения. И уже торжественно гремел финал – марш, созданный гением двух великих немцев:
Как светил великих строен
В небе неизменный ход.
Братья, так всегда вперед,
Бодро, как к победе воин.
Прозвучал последний аккорд. На лице Гаджи лежала восковая бледность. Полковник решил, что это от усталости и голода, а потому сказал:
– Можешь взять со стола, что хочешь... Ешь...
Гаджи поднялся из-за рояля.
– Мне нужна хина.
– Ты болен?
– Это не для меня.
Загадка, терзавшая полковника все это время, была разгадана тем, кто сам ее загадал.
– Я не врач. Надо обратиться к врачу.
– Не дает.
– Бауэр!
Врач вышел в прихожую, достал из чемоданчика флакон с таблетками, потом вернулся в комнату и передал лекарство полковнику. Тот долго рассматривал этикетку. Наконец поднял глаза:
– На. И никогда не лги... Немцы – самые гуманные люди планеты. Немецкие врачи – самые гуманные из немцев. Понял?
Конец фразы покрыл гомерический хохот. Офицеры корчились от смеха, и их лица виделись Гаджи клоунскими масками, которые выставляются в музеях при цирках. Только эти были куда страшнее и отвратительнее. Маски кривились, корчились и, наконец, застыли.
10
В бараке все так же плясали на стенах тени людей, и напряженная тишина висела в воздухе.
Гаджи подошел к столу, молча поставил флакон. Никто не пошевелился.
– Это хина. – Гаджи побрел к своим нарам.
Он лег. Закрыл глаза. Сказывалось страшное напряжение всех этих часов. Гаджи засыпал.
Люди, стоя вокруг стола, неотрывно смотрели на флакон с лекарством.
– Хину с водой принимают, – сказал Седой. Один из пленных, подтверждая это, кивнул. Но Ненароков пожал плечами.
– Вражью подачку?
– Кто сказал, что он враг? – спросил Седой.
– Факты.
– Как смотреть на них, – отрезал Седой. – То, что выжил, еще не предательство. Пока все мы живы.
– А хлеб? – опять спросил Ненароков.
– Ты думаешь, ссыплю грунт не туда – борюсь. Правильно. Но бороться можно по-всякому... Вот хина...
– Лекарство нужно обязательно, – это сказал тот, кто стоял рядом с больным.
Все словно по команде поглядели в тот угол, где лежал Гаджи. Лицо его было усталым и повзрослевшим. И вдруг Гаджи улыбнулся уголками рта – наверное, сквозь сон до него дошла реплика Седого:
– И принять хину надо сейчас же.
11
В землянке Гордеев с Ненароковым заканчивали свой рассказ.
– А утром как за щебенкой поехали, так нас партизаны и отбили, – проокал Гордеев.
– Вот и кончилось, – вздохнул Ненароков.
12
Конец сентября, когда Вец вышел из больницы, выдался теплым, словно осень еще и не наступала. В те дни он часами бродил по городу, и маршруты его были вне всякой системы – нелепыми, запутанными, повторяющимися. А может, и была в них какая-то система, понятная только ему одному. Наверное, была. Потому что, получив в киоске "Баксправки" розовые квиточки, Вец все чаще и чаще кружил вокруг одних и тех же мест.
То у консерватории.
То возле большого серого дома на Коммунистической, где много лет жила семья Гаджи.
У этого самого дома Вец и остановил какую-то женщину, что-то выспросил у нее, а потом стал мерять шагами тротуар – сто вперед, столько же назад.
Наконец Вец встрепенулся. Но вовсе не тогда, когда прошел патруль, а когда на улице появился высокий старик с суковатой палкой. Потом они долго ходили перед домом, по-видимому говоря о чем-то для них важном и очень сокровенном, ибо старик по-отцовски обнял Веца за плечи.
Эта сцена была абсолютно немой. Наблюдая в кино за ее очень медленным развитием, мальчишки обязательно бы заорали: "Звук, сапожник!" Но вовсе не этот выкрик, а веселый, добродушный смех нарушил тишину маленького кинозала, где вне всякого порядка стояли несколько глубоких кожаных кресел.
– Переигрываешь, Николай Мироныч. Ей-богу, переигрываешь, – сказал Моисеев, обращаясь к высокому старику, что на экране встречался с Вецем. Рядом со стариком сидела черноволосая смуглая девушка с косами. И еще Лавров, вернувшийся от партизан, который сказал:
– МХАТ. Все по системе.
– У Станиславского вовсе не так, – отозвался генерал. – До войны я, как в Москву приезжал, в первый же вечер – в МХАТ. "Анну Каренину" несколько раз видел. С Тарасовой.
На экране старик, прощаясь с Вецем, крепко жал ему руку.
И сразу же, без всякого перехода или логической связи, принятых в "нормальном" кинематографе, Вец оказывался у консерватории и, встретив ту самую молоденькую и хорошенькую девушку, которая сейчас была в зале, расхаживал с ней, о чем-то спрашивая. А она, делая большие глаза, говорила ему что-то страшное, а потом очень-очень грустное. Вец понимающе кивал, нежно держа ее под руку.
– Соблазнительница, – смеялся Моисеев. – Коварная соблазнительница.
И опять куда-то торопился Вец.
Много лет спустя метод, которым снимались эти кадры, получил в кино название "съемки скрытой камерой": на экране мелькали эпизоды, снятые не резко, или перекошенные по горизонту, или совсем "бракованные", когда между Вецем и объективом появлялись неожиданные препятствия.
В зале зажгли свет.
– Вот и артистами стали, – констатировал Моисеев.
13
Наступила пауза. Видимо, генерал думал не о Баку, где все это происходило. Видимо, его мысли были далеко-далеко отсюда, там, за линией фронта, куда Вец с помощью своего передатчика посылал таинственные точки, тире, точки.
– Верочка, – обратился Моисеев к худенькой брюнетке, – попросите Львова, чтобы зашел ко мне... Спасибо. – Он поднялся. – Можете быть свободны.
Это относилось ко всем, кроме Лаврова, поэтому все направились к дверям, а Алексей остался на месте.
Сергей Александрович обернулся к нему.
– Пошли.
– Что ты думаешь о связи? – генерал задал вопрос, едва Лавров притворил за собой дверь кабинета.
Тот ждал этого вопроса, был заранее готов к нему и потому ответил без промедления:
– Если Вец днем не уедет, то выйдет на связь в двадцать два ноль-ноль.
– Уверен?
Дверь приоткрылась, заглянул Львов.
– Заходите, – сказал Моисеев. – Выкладывайте, что у вас, шах или мат?
– Смеетесь, Сергей Александрович... Но опять – шахматы. Вец пользуется девятой партией матча Капабланка – Ласкер. Индексы расшифровываются, как ходы белых пешек и коней. Хитроумно и примитивно одновременно. Как все у немцев. Я обязательно бы поставил второй ключ.
Он волновался, то и дело поправляя очки. Он всегда волновался, когда докладывал генералу.
– Что касается двенадцатого и ноль четвертого, – продолжал Львов, – мы не могли передать им новый шифр: Тимченко не дошел.
– Знаю, – сказал Моисеев. Он вспомнил Тимченко, вспомнил, как прощался с ним в последний раз, и доклад Львова: "Напоролся, капсулу с шифром уничтожил, подорвал себя гранатой". – А если еще раз попробовать старым?
– Но рядом с двенадцатым Штуббе. Я знаком с ним давно. У него страстная любовь к шахматным шифрам. Мы им уже трижды ставили мат. Кстати, о мате шифру Веца они так и не подозревают.
Моисеев перевел взгляд на Лаврова, потом куда-то вдаль, И было совершенно неясно, к чему относилась его последняя реплика – то ли к тому, что немцы могли разгадать старый шифр, то ли к тому решению, которое генерал уже принял.
А суть принятого им решения сводилась к тому, чтобы выяснить, не Вильке ли прибыл в Ф-6. И если именно он, этот матерый и опытный враг, один из руководителей восточного бюро абвера, вербовал и готовил в Ф-6 свою агентуру, необходимо было создать там группу контрразведки.
Значит, опять Борода. Оттуда можно пытаться забросить в лагерь своих людей. Задача эта представлялась исключительно сложной. Ее решение было под силу разве что Лаврову. В крайнем случае он сам должен будет попасть в Ф-6. Однако засылка в лагерь... В каком качестве там мог оказаться Лавров? В качестве пленного? Подвергнутый постоянному риску, что в любую минуту его жизнь может быть оборвана шалой пулей конвоира?
Моисеев молчал. Молчали Лавров и Львов.
Генерал должен был принять еще одно, чрезвычайное, решение.
– Ты понимаешь степень риска, Алеша?
– Вы о чем?
– Тут важно правильно использовать профиль лагеря, – вступил в разговор Львов.
Лавров поддержал:
– И Гордеев с Ненароковым и двенадцатый утверждают, что в Ф-6 концентрируются люди, как-то связанные с нефтью. Если мне придется идти, а я, предположим, летчик, раньше работавший на промыслах?
– Ты не храбрись, – одернул Лаврова генерал. – С этим не шутят.
– А Алеша, по-моему, прав, Сергей Александрович. Конечно, риск. Но если придется идти Алеше, у двенадцатого есть возможность помочь Бороде.
– Не надо меня агитировать, – неожиданно резко сказал Моисеев. – Сегодня решать не буду.
Он поднялся, давая понять, что разговор окончен.
14
...Поздней осенью двенадцатый получил шифровку: "Друг будет заброшен вашу зону среду или пятницу. Ускорьте непосредственный контакт Бородой. Желаю успеха".
15
Роскошный "Телефункен", оленьи рога да копия картины Крамского в золоченой раме, невесть откуда доставленные заботливым ординарцем, придавали землянке комдива Брагина вид городской квартиры.
В землянку спустился адъютант.
– Трое новеньких, товарищ комдив. Их вперед к начштаба или к вам звать?
– Зови сюда, – сказал Брагин, убирая стакан в серебряном подстаканнике, стоявший прямо на картах, и застегивая верхние пуговицы гимнастерки.
Адъютант поднялся ступеньки на три и кому-то крикнул, повторив интонации комдива, только построже:
– Зови сюда!
По лестнице загромыхали шаги.
Очень разными были эти трое прибывших. Высокий, какой-то нескладный старший лейтенант Медведь с застенчивыми глазами под совершенно бесцветными ресницами. Яркий брюнет Коханов. И абсолютно "никакой" Лавров.
– Вы садитесь за стол, у нас запросто, авиация не пехота: и комдив и комэск вместе летают, – сказал Брагин. Он сделал паузу, а потом будто заторопился: – Вы, лейтенанты, на каких машинах летали? В скольких боях были?