Текст книги "Гаранфил"
Автор книги: Азиза Ахмедова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Азиза Ахмедова
Гаранфил
Пусть останется только надежда.
Наби Хазри
Новость, всколыхнувшая небольшую улочку за мечетью Таза-пир, была подобна пожару, раздуваемому ветром.
Гаранфил выходит замуж!
Длиннокосая Гаранфил, тоненькая, с тихими, бездонно темными глазами на нежном, легко розовеющем лице… Когда она шла по улице со стареньким портфелем и ветер вскидывал над плечами крылья школьного фартука, озорно обтягивая еще по-девчоночьи острые грудки, самые хулиганские мальчишки, присмирев, провожали ее долгими, беспокойными взглядами. Вздыхая, переглядывались старухи, похожие на ворон в своих низко надвинутых черных келагаях. «Салам алейкум», – тихо говорила соседям Гаранфил и краснела, пряча глаза за мохнатыми ресницами. «Алейкум салам, доченька, – отвечали соседи, – да будешь ты утешением своей матери». И снова вспыхивала Гаранфил, чуть приоткрывая в сдержанной улыбке яркие, будто накрашенные, губы.
Маленькая, тесная улочка, карабкающаяся от мечети в гору, не имела почетного названия – просто Параллельная, Третья Параллельная. Когда кто-нибудь с соседних улиц искал керосиновую лавку или старую Сарию, промышлявшую всякими целительными снадобьями из трав – от дурного глаза, от колик в животе или бесплодия, – люди говорили: «Это там, где живет Гаранфил».
Вот какая красавица была Гаранфил. Случалось к ногам ее, обутым зимой в резиновые ботики с бархатными отворотами, летом – в босоножки на деревянной подошве, летели из подворотни записки с пылкими признаниями влюбленных мальчишек. Но ни разу не нагнулась, не подняла записку Гаранфил; она только убыстряла шаги и краснела. Даже пробор в туго стянутых над чистым, округлым лбом волосах делался розовым. Когда сын сапожника Муса – у него одна нога была короче – из-за этого его и на фронт не взяли – начал вдруг вечерами играть на дедовском таре, вся улица знала: для Гаранфил играет Муса. «Выйди, выйди, душа моя, – пел Муса, – свет глаз моих, ослепших от тоски по тебе». Замирали притаившиеся в темени дворы, слушая, как стонут и плачут струны под пальцами Мусы.
«Бедный, он заболеет от любви, – судачили женщины. – Кто прокормит тогда братьев и сестер… Отец на войне пропал… В золотые руки дело отца перешло».
Негромкий, глуховатый голос то замирал, то взвивался, как от боли.
«Выйди, выйди, джейран мой, прекрасная, как луна… В сердце моем умирает даже надежда…»
Но ни разу не вышла за ворота Гаранфил, даже отворачивалась, завидя издали стройного, чуть прихрамывающего парня в большой, с чужого плеча телогрейке. Правда, сапоги Муса носил дорогие, из настоящего хрома, – сам шил. И отпущенные усы очень шли его худощавому, скуластому лицу. Да что толку? Сколько ни смотри в узкое, всегда плотно занавешенное окно Гаранфил, даже кончика бровей не увидишь, только разве взглянешь на нее, когда из школы идет, скромно опустив свои прекрасные, лучистые глаза.
Безусые сверстники Гаранфил почти все уже работали, кто на заводе, кто на промысле или на стройке; в каждой семье теперь недоставало кормильца. Вечерами они собирались под единственным деревом на пыльной улочке, старым тополем, курили потихоньку от взрослых, пряча в кулак самокрутки, переговариваясь осипшими от усталости голосами.
– Вот кончится война, придет отец… В мореходку пойду. Большие деньги в море платят. И тогда… – Эльдар с непривычки давился табачным дымом.
Керим больше помалкивал. Он до седьмого класса учился вместе с Гаранфил, а теперь работал на промысле, иногда в две смены. Привалится к дереву, закроет глаза, не поймешь, спит или о чем-то думает.
Главным в компании был Музафар – он учился на шофера. Важно сплевывая вязкую, горькую от курева слюну, все жаловался на своего инструктора: «психованный старик». «Старику» было тридцать лет, он приходился Музафару дальним родственником; собственно, он и пристроил мальчишку в транспортную контору.
– Я уже и сам могу за рулем – не дает. Рано, говорит. Это все мать, бегает, просит – «побереги сына». Женщина, она и есть женщина, ей разве объяснишь… Скорей бы отец вернулся, вот тогда…
Остряк и задира Мурсал, посмеиваясь, читал ругательные стихи про Гитлера, которые сам сочинял, – один раз его даже в заводской многотиражке напечатали, и захватанная эта газета обошла все дворы их улочки. Мурсал даже про Гаранфил сочинял стихи.
Гаранфил, эй, Гаранфил!
На всю жизнь тебя полюбил,
Пусть никто тебе не мил,
Моей будешь, Гаранфил,
Мурсалу очень хотелось послать ей эти стихи по почте, да все не решался; вдруг обидится, матери своей скажет, так его матери ругаться придет. Вся улица узнает, засмеют. Нет, он уж лучше подождет. Кончится война, придет отец, вот тогда…
Все, что не договаривали ребята, многозначительно и туманно ссылаясь на «потом, когда вернется отец», было связано с Гаранфил.
В те годы рано взрослели мальчишки. Все, кто носил папаху и имел силу в руках, ушли на фронт. Уже и старшим сыновьям стали приходить повестки из военкомата. Тяжкая ноша легла на плечи женщин и подростков. Матери уходили из дому на рассвете, возвращались затемно. Женщины водили трамваи, начиняли снаряды, стояли у станков… Могильщиков и тех не осталось на кладбищах это тоже делали женщины, с трудом долбили лопатами и ломами скалистый грунт, хоронили умерших.
Женщины и подростки.
Недоедали, недосыпали… Терпели. Никто не жаловался. Рядом с матерями мужали мальчишки, забыв про брошенные голубятни, футбольные мячи, учебники. Гордились, получая не иждивенческую, а рабочую карточку на хлеб, учились с достоинством, как это делали отцы, выкладывать перед матерью зарплату, курить и сквернословить по-взрослому, покрикивать на младших, привыкали спать стоя в трамваях, терпеть голод и холод, не хныкать от содранных в кровь ладоней. И уже совсем не по-детски смотрели на соседских ровесниц.
Но светом в глазах, тайной мукой и радостью, мечтой и надеждой была красавица Гаранфил.
И вдруг – Гаранфил выходит замуж!
Растерянной стаей галдели под деревом мальчишки.
«Не может быть!»
«Кто сказал?!»
«Откуда взялся жених? Ни один мужчина не переступал калитки дома Гаранфил!»
«Ну, тихоня! Ну, скромница! Только-только девятый класс закончила!»
Вечером стало слышно, как то тут, то там хлопают калитки; несмотря на усталость, со двора во двор сновали женщины, пытаясь выведать подробности. Сурово поджав губы, осуждающе переглядывались старухи. «Ай, аман,[1]1
Аман – (междометие) вот так раз! Ну и ну!
[Закрыть] какая свадьба? Война идет. Как могла такое Бильгеис? И жениха никто не видел!»
И тут вездесущая Сария вспомнила. Был, оказывается, такой день: незнакомый мужчина с большим букетом цветов как-то прошелся по их улице, разглядывая номера домов. С ним еще женщина пожилая была. Постояли, постояли перед домом Бильгеис и вошли в калитку. Представляете? Без стука вошел, как хозяин. И калитка, странно, оказалась незапертой…
– Клянусь хлебом, собственными ушами слышала голос Бильгеис. Добро пожаловать, сказала. Дорогим гостем будете, сказала. Чтоб мне не сойти с этого места! – Рассказывая, Сария то и дело помаргивала маленькими бесцветными, лихорадочно блестевшими глазами. – Он это, он. Кому еще быть?
– Молодой? Красивый? Как одет был?
Сария всплеснула сухонькими руками:
– Не приведи аллах, просто урод! Рыжий, страшный. В отцы годится Гаранфил. Девочка – как цветок! Второй такой красавицы на всей Шемахинке нет! Что делает Бильгеис, что делает!
Соседи подступали все ближе, и Сария, чувствуя себя в центре внимания, по зернышку выдавала подробности.
– Да, да! Я, как его увидела, сразу догадалась. Прямо без стука… Роста маленького, да к тому же горбатый. И походка… Голову высоко держит, чтоб спину кривую скрыть. Аи, горе, горе! Коршун лебедь нашу похитил!
– Врет она все, – шепнул ребятам Мурсал. – Не может этого быть! Ха, кто не знает старуху Сарию!
Молча, с любопытством поглядывая на затемненные окна домика, где жила Гаранфил с матерью, расходились женщины – завтра чуть свет на работу. Быстро обезлюдела улица, только мальчишки топтались под старым тополем, нехотя откликаясь на зов матерей.
– Врет, не может этого быть! – Мурсал хохотнул с нарочитой веселостью. – Вот увидите. Через неделю первое сентября, и она пойдет в школу. В десятый класс. Вот увидите!
Но дальнейшие события, увы, с каждым днем подтверждали слова Сарии. Красавица Гаранфил не выходила из дома; обычно она с утра отправлялась в очередь за хлебом, потом шла на базар за помидорами, зеленью… Иногда просто выглядывала из окна, задумчиво теребя кончик косы. А тут затаилась, вроде и не было ее в доме. Зато зачастили к ним незнакомые женщины с какими-то свертками, корзинами. Было слышно, как Бильгеис выбивает ковры, гремит посудой. По вечерам из-за стены тянуло самоварным дымком.
Сомнений не оставалось – в доме готовились к свадьбе.
Было в этой суете что-то стыдливое, приглушенное.
И в том, как затаилась улица, как сдержанно и холодно отвечали соседи на заискивающие приветствия Бильгеис, как сурово смотрели из-под папах старики, гревшиеся на осеннем солнце, угадывалось молчаливое осуждение. Кто знает, случайно или нет, но громче обычного звучал в эти дни голос Левитана из черных тарелок репродукторов. За каждым окном, под каждой крышей, казалось, билось окровавленное сердце Сталинграда.
А в доме Бильгеис готовились к свадьбе.
Однажды на закате у ворот Бильгеис, вздымая клубы пыли, остановилась «эмка», следом подкатил обшарпанный фаэтон. Из машины вышел невзрачный приземистый человек в щегольском по тем временам костюме, новенькой кепке. Странно откидывая назад руки, он прошел к калитке и, прежде чем открыть дверь, опасливо оглядел улицу, неулыбчивые лица в распахнутых окнах; женщины, будто каменные, стояли они у ворот, сложив на груди усталые, натруженные руки, а чуть дальше, под тополем, потрясенно замерли ребята, ровесники Гаранфил. Все это мигом охватили цепкие близко посаженные глаза.
Только младшая ребятня восторженно крутилась у машины, впервые заехавшей на их глухую улочку, громко комментируя исключительное событие.
– Машина, э! Как у начальника милиции!
– А лошади! Клячи! Всех хороших лошадей на войну забрали.
– Видел? Подарки понесли! Наверно, вкусные вещи там.
– И белый хлеб… Хоть кусочек бы!
– Ведут! Ведут! Невесту ведут! – завопил с плоской, увитой виноградником крыши маленький, похожий на цыганенка мальчишка.
И тотчас из распахнувшейся калитки, как выпущенная из клетки, вылетела, поплыла над домами веселая музыка – негромкая, осторожная… Казалось, зурначи и тот, кто играл на нагора, боялись потревожить безмолвие улицы.
Старая Сария – вот кто не выдержал. Ее ноги в пыльных остроносых галошах с неожиданной в тщедушном теле прытью просеменили к машине. Остаться в стороне, когда выводят невесту, – это было выше ее сил.
Годы прошли, а тот, кто видел, навсегда запомнил красавицу Гаранфил, будто облачком окутанную прозрачно-белой пеной шелка. За плечами и под тяжелой короной волос как крылья трепетал невесомый шелк. Казалось, вот-вот оторвутся от земли тонкие каблучки Гаранфил, и она взлетит в своем белоснежном наряде, прекрасная и чистая, как ангел.
Но, обхватив тонкое ее запястье короткопалой рукой, крепко держал Гаранфил коренастый рыжеусый мужчина; на нем светлый чесучовый пиджак нараспашку, и горб почти не заметен… Он шел почти на носках, чтоб казаться повыше. От волнения, от непривычного галстука струйки пота бежали по его рыхлому, немолодому лицу.
Гаранфил на мгновение вскинула голову – искристо сверкнули в ушах бриллианты, повела взглядом по улице, которая печально, непримиримо смотрела на нее множеством таких знакомых лиц…
А там, поодаль, они, ее рыцари, ее мальчишки, но на них не посмела взглянуть Гаранфил – порозовела, высвобождаясь из объятий плачущей матери, улыбнулась чужой, деланной улыбкой. Сколько шагов до машины? Двадцать? Тридцать? До настоящей легковой машины, в какой не ездил ни один из жителей этой улицы. «Почему такое бледное лицо у Ханум, неужели все оплакивает мужа? Два года прошло… А дед Мурсала – что она плохого сделала этому старику, почему он так гневно смотрит? Хоть бы кто-нибудь улыбнулся. Или сказал: „Будь счастлива…“ Даже Сария понурилась, как на похоронах…»
У Гаранфил слегка закружилась голова, она оступилась, и жених, пользуясь моментом, наконец подсадил ее в машину.
Через несколько минут все было позади. Петляя по тесным проездам, машина вырвалась на асфальт, побежала ровнее, сзади, все больше отставая, цокали копытами лошади, запряженные в фаэтон.
Увиделось заплаканное лицо матери, скомканный школьный фартук в ее дергающихся над столом руках; во время скромного застолья кто-то пролил вино, и, не найдя под рукой полотенца, Бильгеис промокнула лужицу брошенным на спинку стула белым фартуком. Это неприятно удивило тогда Гаранфил, но она не привыкла возражать матери, да и забылось в суматохе. А сейчас вот выплыло, как лампочка мигнула, прежде чем угаснуть, затеряться в памяти. Она с трудом сдержала беспричинные слезы, поежилась.
– Тебе холодно? – участливо обернулся к ней жених. Он поднял стекло и впервые близко заглянул ей в лицо.
Глаза у него были зеленовато-серые, добрые, добрые.
– Нет, нет, – она шевельнула рукой, с приятностью ощутила тяжесть массивного обручального кольца. Никогда не видела Гаранфил такого обручального кольца, украшенного крошечными бриллиантами. А платье!.. Это он прислал портниху с ворохом отрезов, и она выбрала этот воздушный шелк легче пуха, как дымок колышется от малейшего движения. А это – Гаранфил незаметно дотронулась до жемчуга, в несколько рядов обвившего ее шею, – это он подарил ей сегодня. Сам, привстав на носки, застегнул замочек. Ни у одной из знакомых Гаранфил не было таких украшений. Интересно, кто он? Мама все время твердит: «Хороший человек, в хорошем месте работает». И еще говорит: главное, чтоб муж обеспечивал семью. Умная жена не должна лезть в дела мужа. Верно, какое ей дело, откуда у него машина, золото, если она будет «жить, как в раю». Правда, когда он впервые пришел к ним в дом и, сняв у двери туфли, присел к столу, Гаранфил от разочарования чуть не расплакалась. Такой старый, некрасивый! К тому же, кажется, горбатый… Когда гость ушел, мать разыскала ее во дворе.
– Послушай, доченька… Я понимаю… Ты только верь мне. Муж не должен быть молодой, красивый. Красивый муж не для дома муж, не для семьи. Для чужих женщин кавалер. Красивый муж – как единственное нарядное платье: его надеваешь, когда в гости идешь. Не понимаешь? Поймешь. – Она обняла дочь за плечи. – Ушел Магеррам. Идем в дом. Посмотри, что у нас на столе.
На столе был белый хлеб – целая буханка! Шоколадные конфеты и настоящее сливочное масло, не маргарин. Гаранфил намазала ломоть толстым слоем и, зажмурившись от удовольствия, с хрустом надкусила румяную горбушку. Мать что-то еще говорила. Кажется, про то, что «время пройдет, привыкнешь…».
Гаранфил привыкала. И к коротким его визитам, и к лоснящейся от жира шамайке, к белому хлебу и маслу, к свежей баранине, подаркам, к тому, как неотступно следили за ней глаза Магеррама, когда она ходила по комнате, подавала чай или просто сидела с книжкой.
…Чем дальше увозила ее машина, тем спокойнее становилась на душе Гаранфил. Она откинулась на спинку и, когда он осторожно накрыл ладонью ее узкие, прохладные пальцы, не шевельнулась, не отняла руки.
* * *
Машина давно скрылась за поворотом, перестали лаять тощие собаки – они всей сворой вернулись к воротам, где так вкусно пахло мясом и, жалко повиливая хвостами, смотрели на Бильгеис бешено-красноватыми от голода глазами.
Бильгеис вытерла слезы, подождала немного, – может, подойдет кто-нибудь из соседей, поздравит ее, пожелает ее девочке счастья. Никто не подошел. Они продолжали смотреть на нее издали, тихо переговариваясь между собой. Когда она тихо закрыла за собой калитку, они заговорили громче.
– О господи, в такое время! – Бильгеис узнала голос матери Мурсала. Тесто войны замешено на грохоте пушек, на крови. Не на свадебном веселье. Как могла Бильгеис…
– Э-э-э, что делать бедняжке? – это Сария. – Жизнь заставила. Такое время сейчас, даже падишаху в руки кусок хлеба сам собой не свалится… А тут, видать, и кусок халвы в придачу достался.
Каким пустым и печальным стал вдруг ее дом. Бильгеис подобрала с земли белый комочек – платок Гаран-фил, она обронила его по пути к машине. Улетело ее единственное дитя, ее прекрасная птица. На подоконнике осталась стопка ее учебников, чернильница-невыливайка, герань – ее забыли поливать в эти суматошные дни, и лепестки уныло провисли. Какая тишина. Хоть бы окликнул кто с улицы. Сколько сладостей на столе осталось, позвать бы соседок, чаем угостить. Нет, не придут они. Осуждают ее, Бильгеис.
Что-то давнее, полузабытое мелькнуло в памяти. Заросшая бурьяном, полуразрушенная мельница в их селе. Помнится, высохла речушка, по которой так весело шлепали лопасти скрипучего колеса, и мельница долго умирала, постанывая под ветром и дождями. Вот и ее дом стал таким без Гаранфил. Будто живая вода ушла, оставив ей, Бильгеис, одиночество и воспоминания. Но ничего, ничего. Правильно говорите – даже падишаху кусок хлеба просто так не свалится. А у Гаранфил и ее детей будет. И кусок хлеба, и халва, и еще кое-что… Она, Бильгеис, теперь спокойна за судьбу своей дочери. Дай бог каждой матери. Случись ей, Бильгеис, заболеть, потерять работу – что было бы с девочкой?
Грусть постепенно растворялась, таяла, уступая уверенности в собственной правоте. Бильгеис подошла к окну, опустила светомаскировочный рулон черной бумаги, повздыхала над неубранным столом – не было сил даже убраться, – доплелась до дивана и мгнобенно уснула.
Ей приснилось их абрикосовое дерево, как будто оно снова зацвело по осени и Гаранфил в свадебном наряде летает вокруг, летает, изредка касаясь земли тонкими белыми каблучками. Во сне подумала – к добру сон. Дерево в цвету всегда к добру. Все хорошо будет.
А улица еще долго не спала. Мальчишки не успели даже обговорить случившееся. Керим первый заметил длинную сутуловатую фигуру участкового. Тот шел, сипло дыша на подъеме – у него была астма – изредка высвечивая фонариком номера домов. Заметив под деревом ребят, он остановился, тяжко, с присвистом в бронхах откашлялся.
– К кому, дядя Мансур?
– Эльдар… Эльдар Бабаев. Завтра в восемь в военкомат. Держи повестку.
– С вещами?
– Не знаю. Не сказали. Но… Пусть мать приготовит на всякий случай, он поплелся дальше, пятнышко света запрыгало по стенам, нащупывая номера домов.
Через несколько минут за темным окном вскрикнула, заплакала мать Эльдара. И во двор к ним потянулись соседи, кто с чуреком, кто с парой теплых джорабок, кто с горсткой чая, а кто просто с добрым словом надежды. Так улица провожала каждого, кто уходил на войну.
И все, что час назад казалось важным – свадьба красавицы Гаранфил, муки ревности, ночной разговор под старым тополем, забота о хлебе насущном, – померкло, стало до обидного маленьким перед кусочком бумаги, на который с ужасом и болью смотрели женщины.
Если бы месяца два назад кто-нибудь сказал бы Магерраму, что скоро войдет в его холостяцкий дом молодая жена, да не какая-нибудь засидевшаяся в невестах, а семнадцатилетняя девушка удивительной красоты, – он бы только посмеялся.
Но вот свершилось…
Правда, по справедливости сказать, не без хлопотливого участия тетушки Гюллибеим свершилось.
Прослышав о желании Магеррама обзавестись семьей, тетушка Гюллибеим она приходилась ему дальней родственницей – прямо покой потеряла в поисках достойной невесты. Утром попьет чаю, накинет шелковый платок на голову и пойдет по знакомым, по соседним дворам, оценивающе вглядываясь во встречных девушек. Случалось, какая-нибудь и приглянется – и красива, и скромна, и домовита… Гюллибеим тут же исподволь вызнавала: из какой семьи? Уважаемые ли люди? Крепкого ли здоровья? Шутка сказать – невеста для Магеррама! Время такое – невест много, считай, одни невесты да старики остались в Баку, а Магеррам один. Достойных, на ее взгляд, девушек она показывала Магерраму. Чего только не придумывала – то на улице рядом с девушкой задержится, а он чтоб в это время мимо проехал… То адрес даст, чтоб будто по ошибке на работу к девушке заглянул. Или договорится с Магеррамом рядом с институтом встретиться. Хлынет толпа студенток (ребята почти все на войне), Гюллибеим дернет его за рукав: «Смотри, вон та, в платочке, чем плоха? Косы какие! А походка…»
Заметив выражение скуки на лице Магеррама, Гюллибеим вспыхивала, ворчала: «Скажите пожалуйста! И эта ему не нравится. Ну, ничего, ничего. Не из тех Гюллибеим, что дело до конца не доводят. Есть у меня еще одна…» А про себя думала: «Правильно говорят: паршивая телка всегда норовит у истока родника напиться. Посмотрим, как ты отблагодаришь меня…»
Гаранфил она увидела-случайно, почти потеряв надежду угодить Магерраму. Был теплый весенний день, девушки тесной стайкой шли из школы, о чем-то громко переговариваясь, жестикулируя. Только одна – стройная, как кипарис, – шествовала степенно, чуть отступя от подруг, щуря на солнце лучистые, миндалевидные глаза. Оборачивались прохожие, провожая ее улыбкой, невольно расступались встречные, словно самой Красоте освобождая дорогу. «Ну, женишок, хочу посмотреть, как ты разинешь свой толстогубый рот перед этой розой. Неужели просватана уже?»
И Гюллибеим с удвоенной энергией кинулась «на разведку». В тот же день, выследив, в какой дом вернулась из школы красавица, Гюллибеим покрутилась на маленькой пыльной улочке, высмотрела на углу керосиновую лавку, спросила, когда привезут керосин и где найти хоть кусочек мыла… Слово за слово с одноглазым, седоголовым продавцом – в ожидании товара он и сам рад поговорить – и все, что надо, узнала Гюллибеим. Оказывается, девятый класс кончает девушка по имени Гаранфил. Вдвоем с матерью живут. Отец, Мирзали, как ушел на фронт, всего три письма прислал и ни слуху ни духу. А потом пришла бумага от командира – погиб при исполнении воинского долга. И все. Уж как убивалась Бильгеис, совсем в старуху превратилась… Бедствует с дочерью. Настоящее сокровище эта Гаранфил. Без разрешения матери за ворота не выйдет. Теперь таких мало.
На следующий день Гюллибеим постучала в калитку Бильгеис. Нужно было своими глазами заглянуть под крышу старого, с облупленной штукатуркой домика, своими ушами услышать, что думает мать о будущем своей дочери.
А уж как расхваливала она Магеррама, попивая чай с кусочками вареного сахара!
– Эхе-хе, – вздыхала Гюллибеим. – Где сейчас найдешь настоящего мужчину, чтоб как Магеррам мог из камня деньги делать?! Нет больше таких мужчин. Веришь, под жернов мельницы бросишь его – целым и невредимым выйдет. Дом полная чаша, хозяйство, машина. Приданого нет? Очень хорошо. Магерраму не надо никакого приданого. Он другое ценит – чистую душу, послушание. Девушку надо отдавать человеку, знающему ей цену… Он на руках будет носить твою Гаранфил.
Не упрямься – сам бог послал твоей дочери счастье.
Бильгеис долго молчала, задумчиво теребила бахрому скатерти.
– Сердце болит, ведь совсем ребенок еще Гаранфил. Рано ей. Мечтает школу кончить, в институт поступать. Учительницей хочет быть.
Гюллибеим так и подскочила.
– Зачем такой красавице с чужими детьми нервы трепать? А что получают учительницы? Жалкие гроши. Не приведи бог, обидят девушку!
– Да и возраст жениха… Сама говоришь, под сорок ему. Ах, если б Мирзали был жив! – Бильгеис всхлипнула, гостья сочувственно шмыгнула носом.
– Да будет земля ему пухом, свою старость тоже пожалей. С таким зятем и тебе не надо будет больше чужое белье стирать. Смотри, завтра жди в гости.
И Бильгеис сдалась.
Магеррам вошел в дом с таким огромным букетом цветов, будто спрятаться хотел, защитить от первого впечатления свою некрасивость, седеющие усы, морщины под глазами, свои толстые вывернутые губы.
Он протянул букет Гаранфил, она покраснела, замешкалась, спрятала за цветы вспыхнувшее от смущения лицо.
«Ай да Гюллибеим, вот это сваха! Интересно, где разыскала такую красавицу? Никогда в жизни не встречал таких… Разве только в кино. И все-таки… Все-таки… не сойти ему с этого места – где-то видел он эти пушистые прядки над маленькими розоватыми ушами, большие, в густых загибающихся ресницах глаза, нежный яркий рот… Где? Надо вспомнить, иначе не будет покоя… А вдруг не пойдет за меня?» – подумал он с тревогой, уже чувствуя, что не отступится, просто не сможет уже теперь представить, как кто-то другой, пусть молодой, пусть красивый, отнимет у него Гаранфил…
– Вы что-то сказали? Извините. Цветы? Ну что вы, не стоит. Мне сказали, что вас зовут Гаранфил – «гвоздика», и я купил все свежие гвоздики, какие нашел. Их место рядом с вами, самой лучшей в мире гвоздикой.
Он говорил, говорил, сам удивляясь своему красноречию, а память шарила, высвечивала в непостижимых своих запасниках, перебирая поблекшие от времени впечатления, случайные знакомства, промелькнувшие лица.
«Вспомнил!»
– Стакан чая? Если можно, с удовольствием, – он покосился на присмиревшую от удивления Гюллибеим и вытер платком вспотевшее лицо: «Глупая, думала, я по-культурному говорить не могу? С этой девочкой так надо: „извините – пожалуйста“… Моя будет, моя. Если надо для этого соловьем петь – запою. Да, да, это она, он узнал. Но как расцвела! Одеть ее надо, драгоценностями украсить. Все сделаю, ничего не пожалею. Она!..»
Года два назад это было. В сентябре 41-го. Помнится, он вышел с хлебозавода, заспешил от проходной. Не сразу заметил, что кто-то легко семенит рядом.
– Дядя, вы не продадите хлеб?
Магеррам прямо обмер тогда от страха. «Откуда знает?»
– Девочка, с чего ты взяла, что у меня есть хлеб?
– Я… Я по запаху, как только вы вышли. – Она сжала бледные, посиневшие от холода пальцы. – Я очень прошу, дядя.
Недоверчивый, подозрительный Магеррам почему-то сразу поверил ей. На ловушку было не похоже: ни рядом, ни на противоположной стороне улицы никого не было. Время голодное, люди чуют запах хлеба на расстоянии, до тошноты, до обморока, говорят, доводит их этот запах.
Он вытащил из-за пазухи еще теплый «кирпичик» и протянул девочке.
– Ой, белый! – Она вытянула из карманчика заранее приготовленные деньги. – Вот здесь сто рублей! – Сорвала с головы платок, укутала хлеб (наверное, чтоб теплым донести) и побежала к трамвайной остановке, легконогая, тоненькая. – Большое спасибо, дядя! – крикнула уже издали.
Да, да, это была она, он узнал. Похоже, забыла, не помнит. Да где ей вспомнить, она тогда не на него, на хлеб смотрела.
Прихлебывая чай, рассеянно прислушиваясь к негромкому разговору женщин, он видел только Гаранфил. Смотрел, как она ставит цветы в вазу, как закладывает за уши выбивающиеся пряди, нервно покручивает кончики длиннющих кос, как ловко и вовремя берет у Гюллибеим пустой стакан, чтоб налить свежий чай… Мягкая, кроткая. Глаз у него наметанный. Из такой как из теста – лепи что хочешь. Украшением дома будет…
Он вдруг поймал ее взгляд и похолодел – она смотрела на его спину. Вжался в стул, пряча горб, расстегнул пиджак.
– Жарковато у вас. Нам, пожалуй, пора. Хозяева, наверное устали.
Бильгеис посмотрела на дочь.
– Нет, нет, мы не устали, – тихо сказала Гаранфил. – Посидите. Налить вам еще стаканчик?
– Пожалуйста. Вы так вкусно умеете заваривать чай.
«Ты будешь заваривать мне чай до конца моей жизни. Только бы… Только бы не случилось так, чтоб пришлось мне, не дай бог, пожалеть».
* * *
Но пожалеть ему ни о чем не пришлось.
Он убедился в мудрости сделанного выбора вскоре после свадьбы. Гаранфил с первых же дней, как говорится, была у него на ладони, и, осторожно сгибая-разжимая пальцы, Магеррам будто из мякиша лепил податливый характер своей жены. В первые дни она еще говорила о вечерней школе, о работе.
«Женщина не должна работать. Люди скажут: „Магеррам не может прокормить жену. Подумай сама“».
Она думала, но за красивым ее лбом все ленивей ворочались мысли, отвлекал свой трехкомнатный дом с пристройками, садом, где она развела цветочные клумбы, небольшой загон для кур.
После рождения второй дочери Гаранфил взбунтовалась – хватит детей. Руки отнимаются, света не вижу с пеленками, кормлением.
«Дети – опора семьи, – подумав, возразил Магеррам. – Чем больше детей, тем крепче семья. Вот ты была одна, разве хорошо? Ни брата, ни сестры. Мать дня без тебя не может. А знаешь что? Вот появится третий, скажи, пусть к нам перебирается. Что ей одной в пустых комнатах?..»
И снова подумала, повздыхала Гаранфил, подивилась рассудительности мужа – прав Магеррам. Разве не завидовала она подружкам, у кого по нескольку братьев и сестер?.. Ей даже легче жить стало, постепенно привыкая к исключительному праву Магеррама решать за двоих.
«Женщина всюду должна ходить только с мужем», – изрекал Магеррам, и жена все реже выбиралась за пределы высокого каменного забора.
«У женщины не должно быть подруг или знакомых на стороне. Я советую тебе… Знаешь, люди любопытны, завистливы. Зачем нам чужие глаза в доме?»
Гаранфил и сама не заметила, как растеряла всех школьных подруг, даже ту, единственную, которой поверяла все свои секреты; Марьям уже кончает педагогический. Когда-то вместе мечтали учить детей. Вспомнив об этом, Гаранфил подходила к книжной полке, вяло перебирала стопку книг, захваченных из дома. Что-то обидное шевелилось в душе… Вот уже почти год, как ни разу не позвонила Марьям, не спросила – как она? Кого родила? Что нового? Выходит, и тут прав Магеррам. Никого ближе него не осталось рядом. Что Марьям? Ни мужа, ни детей. Ей не понять семейной жизни, да и Гаранфил уже в последние встречи было не очень-то интересно с ней.
Так и жила Гаранфил, как в приятной полудреме, не утруждая себя ни сомнениями, ни желанием как-то изменить жизнь. Все решал Магеррам. Под крылом Бильгеис подрастали уже четверо внучат, особых хлопот дети не доставляли Гаранфил. Мать купала их, стирала пеленки, подносила к ее груди, крутилась как белка в колесе. Магеррам иногда посмеивался:
– Кто мать этим детям? Ты, Гаранфил, или Бильгеис-хала?
Гаранфил улыбалась ему томной, усталой улыбкой – холеная, ясноглазая, чуть отяжелевшая после четвертого ребенка. И волосы она теперь по-женски скалывала в тяжелый узел, сзади на длинной смуглой шее курчавились колечки волос.
Но случалось, находило на Магеррама странное беспокойство. Вот вроде все, как хотел, сложилось; за несколько прожитых лет ни разу не усомнился он в счастливой своей женитьбе, – мягким, ровным светом лучились глаза ласковой Гаранфил; она быстро вникла в его привычки, его маленькие слабости, легко, без ожидаемого сопротивления покорилась ему, как главе дома. Безоговорочно приняла главное его правило: «Наш дом – наша крепость» – и как-то без сожаления рассталась с той жизнью, что кипела за стенами этой выстроенной им цитадели.