Текст книги "Ничей (отрывок)"
Автор книги: Азамат Козаев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Кровь не унимается, но течет медленно, будто спит. А и на том спасибо тебе, Ратник. Бочка рассадила шею, разнесла рану, поди на многих-то бочках найдут потом кровавые печати. Почешут затылки, мол, до чего дюжинник бестолковый попался, всю шеяку себе рассадил. Молод видно был.
Дюжинники разошлись полдничать. Звали с собой. Махнул рукой, ушел на самый конец пристани, за холм, чтобы никого не видеть, подложил камень под голову, прилег и задремал. Знал, проспит не долго. Лег под березкой, а как выйдет солнышко из-за листков, пощекочет нос – так и вставать пора пришла. И снова под бочку. Вовремя все-таки рубаху зачервил. Потемнела вся.
Обратно шел не спеша. Не выспался, а и не бодрствовал, так, серединка на половинку. И не поймешь, то ли отдохнул, то ли устал. И вроде сон видел. Сколь себя помнил – всегда при дружине, а как там оказался – про то княжь Волочек помалкивал и воеводам своим болтать заповедал. Так, разное болтали. Ходить начал при дружине, первый раз упал – при дружине, первый раз слезу пустил при дружине, первые портки справил – при дружине, перешила Рассушева жена воеводские порты и бегал в них и спать в них ложился. Меч взял...
Подходя к пристани, отвлекся Ничей. Страшный шум спугнул сладкие дремы. Стоят люди, кричат, руками машут, рты раззявили, того и гляди удар хватит, ишь, морды свои раскраснели. Безрод протиснулся поближе. Стоит купец, прижат к углу сарая, бороду ощетинил, рукава засучил, близко к себе никого не подпускает, рычит, что пес на цепи, и поди подойди к такому! Кулачищи – с хлебный каравай! Кто-то из купцов потянулся за дубьем.
– Чего наделал?
– А чужое за свое принял. – какой-то купчина, не оборачиваясь, прошипел за спину. -Его товар рядом с товаром Зигзя стоял, вот и повадились его люди втихомолку Зигзевы бочата к нему в лодью таскать! У-ух, погань эйярская!
– А вдруг дюжинник бестолочь?
– Не-е-е! Он! Чует небось свои вот-вот нагрянут, вот и гнет грудь колесом, руки тянет!
Купцы перекипели, с криками ринулись вперед. Кто с кулаком, кто с колом, но еще скорее в угол влетел Безрод. Толпа будто расплескалась о седого да худого в червленой рубахе. Безрод поискал глазами Дубиню. Не нашел. Отлегло от сердца. Ума у старого на всех хватило, делом занят. Бестолочи!
– Уйди парень! Добром просим. Быть беде!
– То княжье дело – беды творить. Виноват – волоки к княжу.
– Уйди парень! Быть беде!
Безрод обвел глазами толпу. Не дойдет дело до княжа, здесь решится. На добром слове держатся. Уже все для себя решили. Овиноватили. Может и виновен, кто его знает, а выходи, тогда Зигзя один на один, да сломи полуночнику шею!
– Никак перепугались одного полуночника?
– Не то говоришь, парень. Не в свое дело встрял.
Вчера встрял не в свое дело. Сегодня, завтра...
– Дверь видишь? – бросил Безрод эйяру.
– Где?
– Слева.
– Да.
– Туда ныряй.
– Но...
– Ж-живо! – Ничей скакнул вперед, опустил кулак на дубье, что впередистоящий наперевес держал. Раздался треск, купцы отпрянули, будто от языка огня. Эйяр воспользовался заминкой подался, влево, внес дверь амбара внутрь и мышью юркнул в темень. Обозленный купчина выронил переломанное дубье, разъярился пуще прежнего. Голь перекатная, неподпоясана, стращать вздумала, не в свое дело суется, стиснул пальцы в кулаки и первым обрушился на Безрода. Ничей только ухмыльнулся, встал перед дверью и ссутулился.
Озверевшие купцы тешились пока не взопрели, били, пока кулаки не рассадили, неподпоясанного аж видно не стало за частоколом рук и тел. А когда тяжелодышащие схлынули, когда стал гаснуть огонек злобы в глазах, когда раздались в стороны уже уставшие бить, явился всем на глаза седой в червленой рубахе. Стоял, стоял да и пал на колени, держал руки на теле, раскачивался, что-то шептал и ронял кровь наземь. Едва вовсе не падал. Обозленный, сверкал синими глазами из темноты амбара спасенный эйяр.
– Получи, подсыл полуночный!
– Валяться тебе, вражина, да с колышком бы осиновым в груди!
– Пошли. И так сдохнет!
– Того – не того, а душу отвели.
Плюнув, купцы разошлись. Эйяр вышел из тени амбара, огляделся туда-сюда, поддел Безрода под руки и вздернул на ноги, подвел к поленнице, усадил на колоду и прислонил к стенке дров. Безрод хрипел, стонал, что-то шептал. Полуночник присел.
– Не би-ить, не би-ить... – тихонько тянул Ничей. -не би-ить, нет.
– Боги, могучий Тнир, храбрый Ульстунн, что ж с тобой делать? Куда ни тронь – там отбито. Так свело болью, что и не разогнешься, а начну разгибать от боли помрешь...
– Поставь на ноги. – прошептал еле слышно Безрод, но эйяр услышал. Осторожно помог встать.
– Распрямляй.
– Помрешь.
– Д-давай!
Полуночник прижал Безрода спиной к своей груди, обнял за плечи, начал осторожно разводить. Ничей глухо стонал, крошил зубы, кусал губы и только под конец страшно закричал.
– Ну вот, слава всем богам! Нашел! из-за угла выметнулся Дубиня и стражники за его спиной. Зеваки стайкой вились сзади, мальчишки и взрослые бездельники, коих на любой пристани пруд пруди. Когда били, близко подойти боялись, охали, ахали издалека. Теперь подошли. Теперь можно. Эйяр напрягся, но Безрода не отпустил.
– Дыши ровно, полуночник. Ошибка вышла. Бочки-то свои у Терпеня заказывал?
– Ну.
– То-то и оно, что Зигзя то ж. И сам Терпень их не различит, и случись же вам и бочки одни и те ж заказывать, и лодьями пососедиться. Поспрошали дюжинников, ну те и сказали, мол, не усекли разницу-то. Ты жив, парень?
Безрод плохо видел, стоят какие-то люди, что-то спрашивают.
– Эге, да парень на ладан дышит! – Брань выступил вперед. -Да положи ты его! – в сердцах рявкнул эйяру. Наклонился над Безродом приложил ухо к груди. Бьется сердце. Жив.
– Не би-ить, не би-ить...
Что? Брань прислушался.
– Не би-ить, не би-ить...
У Здрава охолонуло внутри. Не бить? Сдержался стало быть, скрепился, а разозлись, а расходись, а осерчай сердцем? Стражника прошиб холодный пот. И то ведь странно, что жив остался, еще дышит, еще смотрит, еще шепчет. Ну парень! Видать, сильно не хотел руки-то распускать, боялся! Аж до сих пор себя крепит! А встань не сегодня – завтра на ноги, да выдь на пристань виру требовать? У всех по одному? Брань стер пот со лба. Ну парень!
– Вот и выходит, что пуще меня княжью честь-то бережешь!
– А к лешему ее, эту честь! – прошептал Безрод сквозь зубы.
Брань услышал и промолчал.
– А ведь по миру купчин пустят-то. Что один что другой! – Брань повернулся к Дубине. Тот засмеялся.
– А по мне, так пусть я один и останусь!
– Хитер, старый бобер!
– Не старый. Просто живу долго. А безвинного сроду не бил.
– Отнеси меня к морю. – шепнул Безрод.
– К морю хочет. – поднимаясь с колен мрачно буркнул Брань.
– Я отнесу. – эйяр присел и подхватил Безрода на руки.
– И то ладно. Мне же к княжу дорога. Брань кивнул своим стражникам. -Ступайте за мной, тетери сонные!
Полуночник нес Безрода за холм через всю пристань. На купцов даже не глядел. А и гляди, и хоть молниями сверкай, громами грохочи – ни одной пары глаз не нашел бы. Попрятались под брови. Купцы лишь шапки в руках ломали да затылками поворачивались, да прикидывали виру. Хорошо не на дружинном сорвались, да и окажись на месте того неподпоясанного дружинный еще неизвестно как дело обернулось бы, может и не с кого было бы виру вздавать-то. Дружинные, они ведь такие, их голыми руками не возьмешь, шкуры не добудешь, а свою потеряешь. Хорошо все же, что тот седой не дружинный, да и как оказаться дружинному-то без пояса, да не при княже? Хорошо! А там, глядишь, полуночники подойдут, и вовсе еще с эйяра виру взыщут. А то и товар отберут.
Эйяр донес Безрода до самого моря, положил на гальку.
– Чего полез-то, дурень? Зашибить ведь могли!
– Так ведь и зашибли.
– Насмерть говорю.
– Пустое.
– Чего сам не бил?
Безрод промолчал. Показал, чтобы встать помог.
– А кто ты таков, парень? Вроде и в сыновья мне годишься, а нынче ты мне заместо отца. Жизнь подарил.
– А никто. – Безрод морщился, в голове шумело. Вот как отдалась та оплеуха ворожцу, тот же шум в голове, да и головой мотает так же. Трудно еще стоять. Безрод тяжело осел наземь.
– Нет у меня ни отца ни матери, и какого роду племени – не знаю. – Безрод усмехнулся. -Может отца и спасал.
Полуночник задумался, ус закусил.
– А годков тебе, парень, сколько станется?
– Тридцать два.
Эйяр недоверчиво покосился, задумался. Почесал затылок.
– Сосед у меня есть. Белый Авнюр. Так что-то около твоих лет тому и пропал у него сынок.
Безрод улыбнулся разбитыми губами.
– Пустое. Ты-то кто будешь?
– Люнддален я.
– Уходи Люнддален отсюда. Нынче же ночью. Не тяни. Знал ведь, что зреет, чего ж сунулся?
– Я торговый гость. Мне...
– Говорить тяжко, язык не ворочается. Не заставь повторить. Убьют. Грянут ваши, день, другой и грянут. Первым ляжешь.
Купец нахмурился. Не хотел верить слухам, а придется.
– Бросай все. Что успел – то унес. Один?
– С доченькой.
– Увози... – Безрод закашлялся, переломило его пополам, застучало о берег побитым телом. -увози...
– На островах будешь заходи. На Тумире обретаюсь, всяк пес знает. – Люнддален наклонился, неловко обнял, поцеловал в макушку, будто отец сына и прочь зашагал.
Не получается у меня с княжем ладно ужиться. Покличет во дворец – развяжу язык-то. И ляд с ним, с делом. Никогда еще княжа не бил, а страсть как охота. Не стану себя ломать. Так и помру. Сам не преломлюсь – он переломит.
Безрод подполз к морю. Больше не к кому. Раздеваться сил не было, так и вполз в волну одетым. Пусть ласкает раны и ссадины, вот-вот зальет грудь тошнотой и слова станет не вымолвить.
Волна набегала и смывала с камней кровь, полоскала червленую рубаху, мочила кожаные штаны, трепала седой волос. Каждый день прожитый дается с большим трудом чем предыдущий. Сегодня мало не убили, завтра и вовсе не встать. Как же хотелось самому встать и бить, бить насмерть, но стискивал зубы и крепился. Ради мгновений ярости едва не забыл о деле, хотя впервой ли, давеча у княжа, все на кон поставил. Едва не проиграл. А нынче выл, стонал, губы кусал, пальцы, в кулаки сведенные, разогнул уж и сам не помнил как, а купчины, слыша его вой, только ярились и распалялись еще больше. Думали страшно седому, от боли, мол, ревет, заступа полуночная. Дурачье! На заставе чернолесской загонял Волочек, бывало, человек пять воев помогутнее в избищо, давал к свету привыкнуть и запускал остальных по одному, без доспеха, один доспех – рубаха на ребрах. Одну ладонь прижимал тогда к сердцу, другую заводил за спину, почки прикрывал, подбородок вниз опускал, и, помолясь, входил в избищо. То не купцы гладили, то вои били, каждый быка наземь валил. Ничего, заживо выходил. Поперва княжь чару допить не успевал, а пивал неспешно, смакуя вино заморское, как выкидывали за порог полумертвого. Потом чара, потом две, три, а как пять чар выдюжил так и пошел первый раз в сечу. Набегай волна, студи лоб рассаженный, целуй в губы разбитые, не давай душе мутиться. Но не сдюжил муть в душе запереть, вырвало прямо в волну, мало не с душой вместе. Отблагодарил море!
Шатался, едва не падал, останавливался, садился на землю, отдыхал, поднимался и снова шел. У Дубининого причала упал на бочку, голову опустил, и будто украли его из этого мира злые духи. Не слышал, не видел, не чувствовал. Уж как Дубиня достучался до потустороннего мира – то у Дубини вызнавать.
– Кликну кого, на лошади довезут.
Безрод мотнул головой. Рано еще. На тот свет повезут на лошади. Повезет огненная колесница. А к дому – самому на ногах ходить.
– Сам дойду. Передохну вот.
– Сам, сам! И меча своего не удержишь. Упадете оба – придавит, не выберешься.
– То мое. Свое не давит.
– Язык-то еле таскаешь, куда там меч!
– Нет хлебов-то?
– Да не подвез еще. Жду.
– Стало быть и я жду...
Безрод не помнил, как добрался до корчмы. Верное, сам дошел, по шажку, медленно да верно, что дюжинник под бочкой. Поднялся по всходу к себе в каморку, верное, тоже сам, не на крыльях же взлетел. Дальше – туман.
– ...а ты не гляди, что худ, в нем костей на целый пуд.
Безрод открыл глаза. Стоят Брань и рядом ворожец давешний, руку ко лбу подносит и такое блаженство затопило гудящую голову, ровно помер уже, от тягот земных освободился. И так снова в сон потянуло, что и вдохнуть не успел, а уж в сон провалился, только чистый и легкий, без мути в груди, и шума в голове.
Сколько спал и сам не знал, но только открыл глаза, а он еще тут. Один. Брань, видать, службу далее понес, привел ворожца, ус покрутил и ушел, а ворожец остался.
– Чего пришел?
– Экий хозяин грозный, и суров и сердит, аж бровями шевелит! Лучше?
Ну лучше. И что далее?
– Лучше. – буркнул и попробовал встать. Стюжень не мешал.
– Ты ведь Волочков человек?
– Был.
– Это Волочек был. А ты остался.
– Чего надо?
– Встань.
Безрод встал ни легко, ни тяжело.
– Княжь к себе зовет.
– Своих пусть зовет. Не пойду.
– Аль боишься чего?
– Ага, языка своего боюсь. Кабы бед не натворил.
– Про то княжь хочет вызнать, что в чернолесской заставе приключилось, почему ты, единый выживший, княжу не открылся, почему пояса сам себя лишил, сколь много полуночников, что на пристани нынче приключилось?
Нынче? Так еще сегодня?
– Нельзя мне к княжу. Сердит он больно. Невзлюбил меня. Нет, не пойду.
– Тот парень белобрысый, Гремляш зову, здравиться начал. Ты ему навроде отца стал. Зайди, проведай.
Был один, что дуб во поле, теперь что ни день – сыном обзавожусь, то годов пожитых, седым да кряжистым, то молодым да белобрысым. Чудно! Еще и корчмаря мне в сыновья сосватай!
– Не пойду.
– Просил.
– А что княжь так сердит?
– Зол. Полуночники обложили. Сеча будет. Сам знаешь.
Безрод задумался. Зол, как же! Памятью княжь зол, вот что, поди забудь те слова, ведь не воробей, вылетели не поймать. А он появись на княжьем дворе, мигом зло сорвет. Чем впусте обещать, сдержал Безрод язык за зубами. Ворожец понял, промолчал, только нахмурился.
– Не сердись, сынок, но тревожно у меня на сердце.
– Чего ж?
– Чую перемены страшные. Что-то с княжем не то. Не тот стал, как воротился из чужедальних краев. Переменился, будто кем иным перекинулся. Трясется, мало пеной злой не исходит.
– А дружинные что ж?
– Так разве углядишь что, если любишь? Дружинным разреши, так по земле ступить не дадут, на щите носить станут.
– Ты-то узрел.
– Я старый. Мне княжь, что сын. Люблю, люблю а и в душу гляжу, да помалкиваю.
Безрод молчал. Ворожец ждал вопроса, не дождался, вздохнул и сам к тому повел.
– Весь город княжа любит, потому и не видят, а и увидят – многое простят. Ты – иное, не любишь, не его человек, мало не на ножах вы. Приглядись, прошу, тебе любовь глаза не застит, приглядись, прошу.
– Ты ворожец, тебе княжа и здравить, кости кинь, поворожи. У меня дела иные. Уйду еще до полуночников.
Ворожец долго смотрел на Безрода и никак Ничей не мог понять, как тогда в дружинной избе, зол верховный или нет. Хоть кивнул бы что ли!
Стюжень тяжело поднялся с бочки, в дверях оглянулся. Занял собою весь проем, огромный, мосластый, такой не за посох ухватится, высадись полуночники на берег – за черен меча. Переменился, будто перекинулся кем иным... После чужедальнего похода... Полно, а княжь ли то вернулся?
– Ты один волком на княжа зыркаешь, тебе одному умильная слеза взор не туманит, приглядись. Свидитесь еще, знаю.
Безрод спустился во двор, долго глядел в спину Стюженю. Когда же это свидеться доведется, ведь через день, другой, помашет веслом Дубининой лодью и княжу, и старому ворожцу, и берегу боянскому? Каждому свой путь, а Безродов ратный путь кончился. Все! Хватит! Дважды осиротел, третьему разу не бывать!
4
Долго сидел у поленницы на колоде. Отполыхала зорька, стемнело, а так дышалось легко, будто вынул Стюжень душу, выколотил, ровно грязный коврик о столб, да на место чистую и всунул. Уже разошлись выпивохи корчемные, постоялые люди разбрелись подушки давить, выбежала девушка с кухни, повечерять принесла. Кашу, хлеба краюху, да чарку молока. Хотел было улыбнуться, да вовремя сообразил: темно, не увидит, а хочешь приветить так слово доброе скажи.
– Добра ты, красавица, а чего ж сама? Из кухни и крикни.
– Мне не в тягость. А молочко только-толькошнее. Сама доила.
Видел мельком ту корову. Однорогая, хитрющая, кажется, даже подмаргивать одним глазом умеет, от такой молочка попей и разумнее многих безрогих станешь. И еще грешил Безрод на Стюженя, что, уходя, пошептался о чем-то с девкой. Как пить дать, шепнул о чаре молока для седого да битого, молоко то помянутое, к слову, пить и дали. Безрод пил парное, едва не парующее молоко, заедал кашей с хлебом да глядел на звезды. Еще не затянули небо осенние тучи, еще видно звезды и месяц, еще мечтается неспешно, ясно, радостно. И счастье виделось Безроду такое же: ясное, белое, вкусное как молоко, молоком пахнущее. И выронил вдруг Безрод чашу с молоком, пролилось на штаны, на колоду, в землю ушло. Заволокло глаза, мгновение ничего не видел, будто грезил наяву, будто сладко уснул на жесткой колоде. Счастье молоком пахнущее, молоком пахнет счастье. Молоком пахнет счастье... Молоком...
Будто молнией тюкнуло в темечко. Вскочил, едва не опрокинул с колен миску с кашей. Правильно ладился в Великое Торжище, да только с рублевом не рассчитал. Маловато. Не хватит. До сегодняшней ночки хватало на справу полную, а теперь? И теперь хватит, но мысли уже не о полной справе и заповеданной счастливой стране, об иные берега плещутся, о другие утесы разбиваются. Вот так бывает, ходил вокруг да около, сотню раз в упор глядел, а будто слепоть не видел ничего. А потом ровно обухом в лоб получил и так все прояснилось, что назови кто дурнем, согласно кивнул бы, да и приплатил еще, что хуже не обозвали. И зашумело в голове опять, подкосились ноги, упал на колоду сам не свой. А душу жаром опалило и доедал кашу, вкуса не чувствуя.
– Здоров ли?
Неохотно, с трудом вернулся в жизнь из страны грез. Повел носом. Еще стоит молочный дух, несет от земли, от колоды, от штанов. Сладкий молочный дух, так, верное, счастье парует. Только теперь припомнил, ведь ударил тогда в нос теплый домашний аромат, едва с ног не снес непривычного, когда переступили порог Волоконевых хором, и все семеро, что тогда первыми пошли, в предвкушении воззрились на женскую половину. Оттуда-то и тянуло мощно молоком и еще чем-то сладковатым, оттуда-то и вынесла Волоконева жена на руках мальчишку новорожденного. Княжь, первым после отца взял ребенка на руки, вздел высоко на руки да так и вынес во двор, чтобы все боги увидали ребенка на руках княжа, за которым тот ребенок и пойдет. И пошел. Пятнадцать было Волоконевичу. И осталось пятнадцать, теперь уж навсегда...
Тычок. Переминается с ноги на ногу, пазуха чем-то оттопырена. Добрый старик, беззащитный.
– Здоров я, Тычок. Твои коровы-то как?
– Были бы мои! – Тычок махнул рукой. Показал на свое оттопыренное пузо, заговорщицки мигнул.
Выглянул Иська.
– Кто тут? Вроде ведь все разошлись. Выдь на свет, не вижу.
– То я Иська, Тычок. Неужель не признал?
– Не признаю еще по тени-то. Не выучился. Чего надо?
– Ко мне он. – буркнул Безрод. -Иль шумим, постоялым людям спать не даем?
– Да ты никак питево принес. – Комель осветил маслянкой Тычково угловато оттопыренное пузо. -В корчму питево принес! Курам на смех!
– Таким поди разживись, потом и смейся.
– К себе иди, – Иська неприязненно оглядел Безрода. -там и шуми. Да и то не расходись. Не дома.
Тычок первый радостно засеменил в корчму, Безрод подобрав миску и чару прошел следом.
– Иди, иди. – прошипел Иська вслед. -Лети, ясный сокол, широко крыло.
Вино заморское Тычок просто-напросто стащил. Зазевался купчина, и подошел Тычок, худющий, точно жердь, а отошел уже диво как пузат, точно метнул в живот целого вепря. Целый кувшин стащил, еще давеча приходил, но стучал, заглядывал, только стон и услышал и пахло в каморке кровью и болью.
– А что и боль пахнет? – Безрод закусывал вино сухой коркой хлебной.
– Еще как! – неопределимых годов мужичок истово закивал головой. -Как корову забивают, хоть слеп и глух буду, хоть не увижу, не услышу – а все едино замутит меня. Так пахнет, что ноги уношу. А не приведите боги, рядом с сечей окажусь, так и рядышком могу полечь. Хоть не смотри и не слушай. Все едино чую.
– Поди все в городе знаешь?
– Все – не все, а нос сую куда могу. Жичиха говорит, мол, прищемят однажды.
– А ты?
– А я ей, мол, так-то однажды! Говорю ей, сколь, мол, живу, по правую руку всегда завтра, по левую – вчера, стою в сегодня, а однажды, говорю – это когда?
– Так когда же?
Тычок пожал плечами да состроил такую лукавую личину, что как ни грызла печаль, Безрод от души улыбнулся.
– Ни один княжий выезд небось не пропустил, а Тычок?
– Ни выезд ни въезд. Куда ж без меня? Меня княжь в лицо знает. Вот ехал из чужедальних земель летом, проезжал мимо, улыбнулся, кивнул, рублик бросил.
– Рад небось? Пропил?
– Чего ж радоваться? Улыбается княжь, а боль такую везет, что чуть не грянулся я оземь. Ведомо то, потеряй я сына, света белого не взвидел бы.
– Сына?
– Погиб в сече с урсбюннами. Словно тень стал наш княжь, затворился в тереме, носа не кажет, а ранее, сам видывал, молодых переплясывал. Первый в сече, первый в плясках. Духом ослаб, подкосила его сыновняя погибель. Кабы злой дух в душу не влез. Слаба стала нынче-то. Кто ж тогда на полуночников за нас встанет?
– Не кличь, опамятуется. Лишь бы зло из души не избыл. А с ним и полуночника повоюет. – Ничей ухмыльнулся. -А зла – черпай не вычерпаешь.
– Зла не чую, а вот боли столько, что обхожу княжий терем десятой стороной. Здравица тебе, Безрод! – Тычок до дна осушил чашу. Безрод вернул здравицу, поставил чару на бочку, призадумался. Злой дух ждет слабую душу, подстерегает и впивается, только пробьет в ней брешь горе, только начнет из нее черными ветрами выдувать молочный дух счастья, только начнет безлюдеть и дичиться душа, только начнет из нее тепло счастья уходить. И не всяк сам запахнет душу, поставит заслон черным ветрам, отпугнет злого духа, а бывает и так, что бьется человек, бьется, всю жизнь латает дыры в собственной душе, да и устает. Просто махнет рукой и отчаивается. Надсаживается. То-то лютует княжь, рвет душу в клочья, ждет полуночников, жить боле не хочет. Первый в плясках, первый в сече, вот и убежит на резвом коньке далеко от своих, врубится в самую гущу, да и сложит ненавистную, памятливую главу. А самое-то милое для княжа дело теперь – возьми его Стюжень, разложи на коленях, да и оходи ладошкой, даром ли та ладошка с заступ? Молод еще княжь, будет еще сын, а сомневается – так и запустить бы Дубиню в княжьи покои, к девкам под бочок, то-то забрюхатела бы половина!
Разошлись далеко за полночь. Тычок радовался, будто сам годов малых, будто дите беспортошное еще. И ведь не выпил один, дождался, хотя мог. Еще вчера мог, когда приходил и застал только темень в каморке, да запахи крови и боли в воздухе. Ох, Тычок, Тычок, все сокрушаешься, мол, некому за тебя на полуночников встать! Не сложи с себя пояс, не сойди с ратной дорожки – встал бы за тебя, только за тебя и встал бы! А перед самым своим домом вдруг уткнулся неопределимых годов мужичок лицом Безроду в грудь, и что-то горячо стало и мокро. Безрод смотрел сверху вниз на седую, трясущуюся голову на худой шее, погладил макушку, обнял. Уж так не хотелось домой идти старику, а как глянул снизу вверх красным, слезящимся глазом, тут будто и накинулись разом на Тычка все года его. Долго не мог успокоиться, плакал тихонько, чтобы не дайте боги, Жичиха не услышала, не вышла, да за руку в избу не втащила. Некому выплакаться старику, давно копил, стоит, плачет будто у сына на груди. А был ли сын у тебя, Тычок? Верное был, да голову сложил.
– Помру скоро. – всхлипнул Тычок. -Чую.
– Рано собрался. Есть еще дела на этом свете.
– Чую. – замотал головой старик. -А помру никто и не заметит. Только коровы. Помычат, помычат да и привыкнут.
Сумасшедшая мысль пришла в голову, будто мрак полуночный осветила.
– Нет, Тычок, уж ты погоди, зажми душу-то. Держи крепко, не отпускай.
Старик с такой надеждой взглянул сквозь слезу, что у Безрода самого душа колыхнулась. А не много наобещал-то? А не получится? Уж как пить дать помрет несчастный старик от разбившихся надежд. Безрод смотрел в красные стариковские глаза и растягивал рот в глупой улыбке. И не могла она быть иной, улыбка эта. Все, нет пути назад. Уже нет. Еще мгновение назад была, а теперь надежду эту вырвешь из Тычковой души только вместе с радостно забившимся стариковским сердцем.
– Иди, Тычок. Утро вечера мудренее.
Старик тихонько притворил за собой дверь и исчез в глубине избы, точно мышь, невидимый и неслышный. Страшнее бабы зверя нет... Но что страшный зверь для храброго сердца?
Безрод возвращался неспеша, глубоко вдыхая уже тронутый осенним хладом воздух. Скоро грянет зима. Безрод любил зиму, душа природы и собственная душа в один голос пели ту же грустную песню и ни одна не фальшивила. Грусть. Тоска. Холод. И снаружи и внутри. Время, когда Безрод жил в и ладу со всем миром. А из тени амбара, в ладу с теменью переулочной, в ладу с безлунной ночкой выметнулись двое. Руки с занесенными ножами, такими только свиней и резать, резко пошли вниз, уже пороли воздух, аж свист шел на весь тупик, не кричали, горла не драли, не стращали, не требовали кошель. Сердцу и разу не ударить, как быть бы Безроду распоротым натрое. Сзади еще двое из темноты изникли, не били, только ножи вготове держали. А что – добьют.
Дурачье! Безрод не стал уходить от ножей назад или вбок, подался вперед, прямо под ножи. Близко встали, били на верное, да размах короток взяли. Сверху вниз, на темя, раскроить голову, взять калиту да раствориться в темени. Тот, что ближе был, не успел завершить замах, налетел локтем на подставленную голову, а этот в червленой рубахе, седой да худой еще и наподдал головой снизу вверх, да так, что хрустнуло что-то в локте. Порождение ночи выронило нож, заблажило. Нож второго Безрод принял перекрестьем меча, отвел в сторону, головой ударил так, что пол лица внес внутрь, смял, вдавил с хрустом, с кровью. А сердце и двух раз не стукнуло. Те двое, что сзади из темноты изникли, молча ринулись вперед. Безрод бросил плащ, калиту, ухватил меч как положено. Над головой, назад, через замах обрушил удар ножным мечом на топот шагов. Один споткнулся, сбился с шага, изогнулся избегая удара, да так хитро, что себя перехитрил. Подогнулись ноги, упал, обнял землю. Нож второго загремел о меч. Указательный палец, гнутый крючьем, Безрод обрушил на плечо, туда, где из рваного ворота выпирала ключица. Порвал кожу, вдавил вниз, крепким как камень пальцем уцепил кость, будто рыбу на крюк, резко рванул. Ломаясь, ключица разорвала кожу, и двумя острыми краями вылезла наружу. Грабитель упал ничком, какой-то слишком уж тихий, молчаливый, не кричал, как упал так и замер. Безрод зашатался. Слишком много для одного дня. И ведь не сеча. Город. Ничей огляделся. Двое лежат ничком, тише воды, ниже травы, один держит руку, глухо стонет, еще один, последний, тот, что упал из-под меча, сверкал пятками. Безрод прислонился к стене амбара. В голове шумело. В городе, под носом у злых дружинных, коих в городе ровно пчел в улье, под носом у стражи творить бесчинство, да еще вчетвером? Не много ли? А тот ли вообще человек от ворожца за дерзость по лицу давеча получил? Троих Безрод перед Стюженем поставил бы сам, одному правда в лицо не ударишь. Бить некуда.
Вдали затопали чьи-то сапоги, загремело железо. Легки на помине. Голоса. Безрод нахмурился. Вроде стража как стража, шум услыхали, вот и прибежали, но кажется или впрямь ведет их тот, четвертый, что сбежал? В глазах потемнело, а в свете факелов не очень-то разглядишь.
– Он! Это он! Двоих как ни бывало, Скол без руки остался. Что же деется, люди добрые, уж и в корчме ни посиди, да и улицей темною ни пройди!? Как выскочил из-за амбара, да как рыкнул, мол, калиту сюда!
– Кто бы говорил! – стражник, на этот раз не Брань, презрительно скривил рот. -По тебе самому петля плачет!
– Плачет – не растает. А нынче я прав! Веди к княжу. Из двоих душа – вон!
Безрод медленно поднял плащ с завернутой в него калитой. Стражник подошел к лежащим на земле телам. Один стонал, шевелился, склонясь над рукой. Двое не подавали и признаков жизни. Стражник приложил два пальца на шею, прямо под изуродованным лицом. Да и лица-то больше не было. Зато на лбу Безрода осталась кровь, мало не мозги чужие. Стражник кивнул остальным и несколько оружных взяли Безрода в кольцо копий. Второй, тот с ключицей тоже умер. Сердце не выдержало.
Безрод смотрел на старшего, старший на Безрода. Стоит себе человек, едва не падает, за стену амбара держится, поди и в глазах мутнеет, вон, глядит будто насквозь. На лбу печать кровавая, как от такого и не заболеть голове, как в глазах не помутиться, было лицо у человека и нет его, все внутри осталось. Поди докажи, что не сам из переулка выметнулся, сам кошель не потребовал. Оно видно, кто жив остался, а кто насмерть бил.
– Пошли парень. Подсобите. – старший кивнул на Безрода.
– Сам. – Ничей отлепился от стены. -Сам.
– Сам, так сам. – Безрода взяли в кольцо. Он сделал первый шаг, покачнулся едва не упал.
– Меч заберите. Еле тащит.
Безрод мотнул головой и крепче прижал меч к себе. Пропадай калита, а меч не отдаст. Как душу свою отдать? Только и повернул к старшему восковицами, чтобы увидел. Увидел. Кивнул головой, мол, все в порядке.
– И ты топай с нами. До утра переждете. Поутру княжь рассудит.
Шли медленно, подстраиваясь под Безродов шаг. Четвертый шел в гуще стражников подальше от Безрода и даже не глядел в его сторону. Ничей напротив очень пристально смотрел на оставшегося невредимым, как мог сквозь муть в глазах и туман в голове. Будто ждали. Будто не ограбить хотели а убить. Ни "здравствуй", ни "кто таков", ни "а мы вот ножичком-то тебя и пощекочем..." Сразу ножами, а ведь в темноте и лица-то не разглядели, да куда там лицо разглядывать, еще не вышел из-за угла, а уж на звук шагов били. А вдруг дружинный то, загулял с горя, вот и припозднился, вдруг с любой рассорился, вот и идет несолоно хлебавши? Безрод так буравил глазами спину четвертого, что оглянулся тот, знобливо поежился, засеменил вперед пуще прежнего.
Их заперли в разных клетях княжьего поруба. Кто виноват, про утром судить будут, а теперь развели по разным сторонам, да увечного, того с рукой, к ворожцам отвели. Тоже видоком будет. Мертвые тоже покажут, что смогут, Безроду ни воды не дали, ни тряпицы, чтобы кровь со лба не стирал. Ничей бросил плащ на пол. Обнял меч, свернулся калачом и провалился в жаркое забытье в нетопленой клети. А правда ли то, что утро ночи мудренее?