Текст книги "Лосев"
Автор книги: Аза Тахо-Годи
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 40 страниц) [доступный отрывок для чтения: 17 страниц]
«Тут два кита, – писал Лосев. – Один по литературе – Белецкий, и второй по языку – Булаховский». Обе семьи совершенно обворожили не избалованного вниманием профессора. Он писал жене: «Сбитый с толку нерусской атмосферой… вышел, почти уже не думая о своем деле, а мечтая о том человеческом общежитии, которое так легко могло бы быть и которое сами люди так дико и злобно не хотят». «Какие бывают обходительные и обворожительные люди». И вдруг привычная мысль: «Пусть даже это моя иллюзия». Но Лосевы тем не менее привыкли жить иллюзиями чаще, чем самой жизнью. «Пусть нас травят, – пишет А. Ф., – пусть мы умрем среди зверья, но с этой иллюзией мы не расстанемся».
В Полтаве же «не будет недостатка в „прозе жизни“». Но нас не обманешь «прозой жизни». Заключает Лосев письмо такими словами: «Кто знает красоту, тот уже владеет ею».
А. И. Белецкий охотно согласился помочь А. Ф. в получении докторской степени в Харьковском университете, где, как и на всей Украине, авторитет академика Белецкого был непоколебим. Судьба поманила Лосева.
Завязалась деятельная переписка. Думаю, в архиве Александра Ивановича и Марии Ростиславовны Белецких сохранились письма Лосева, как сохранились письма Белецких и в нашем семейном. Хотя потом была война. Белецкие уехали в Томск, откуда – Москва, затем Киев. У Лосева, как известно, военное разорение. Но действительно чудо – сохранилось достаточно много писем того времени.
Насколько можно судить, исходя из этого обмена письмами, Александр Иванович оказался главным экспертом. Привлекли, кроме Е. Г. Кагарова, с которым уже была договоренность, еще Н. И. Новосадского, учителя Лосева по университету, человека обязательного. Другие отпали сами собой – Б. Варнеке – латинист, а С. П. Шестаков из Казани вскоре умер.
Надо сказать, что предприятие задуманное грозило риском. Особенно если учесть, что представлена была книга 1927 года «Античный космос», как наиболее насыщенная греческими текстами, переводами, так сказать, более филологическая по своему оформлению, но – книга опасных для Лосева 20-х годов.
Вначале все шло как будто бы гладко. Мария Ростиславовна и Алексей Федорович оживленно переписывались. Он подарил Марии Ростиславовне полного Диккенса, о котором ей мечталось.[232]232
В память этого события сам А. Ф. уже в 50—60-е годы выписал себе тоже полного Диккенса в новом издании, но сам никогда не касался его. Читала я.
[Закрыть]
У них, как писала Мария Ростиславовна, постепенно вырастала «большая и хорошая дружба в романтическом роде», и «дело» двигалось «неуклонно вперед» (24/IX—1940). Александр Иванович собирался писать заключение о трудах Лосева (28/V—1940), особенно заинтересовался эстетикой Гомера (вот уже когда эта эстетика была готова, а в дальнейшем дорабатывалась). Стал ее читать, заинтересовал ею одного молодого, по словам Марии Ростиславовны, «славного человека, безумно любящего Гомера» (2/XI—1940) и даже отдал эту «Эстетику» перепечатать на машинке для того любителя.[233]233
Как потом разъяснил А. Ф., этот «славный» человек был Н. Сахарный, филолог, но отнюдь не специалист в классической филологии, любитель античности. Он так и оставил у себя экземпляр «Эстетики», что, несомненно, послужило основой для издания им в Архангельске в 1958 году книги о гомеровской «Илиаде», опередившей книгу А. Ф. «Гомер» (М., 1960). «Эстетическая терминология» Лосева, куда входила большая часть о Гомере, вышла в 1954 году, после огромных препятствий. Книга Сахарного не могла появиться без работы Лосева. Это понимали все филологи-классики. Поэтому, когда Н. Сахарный задумал защищать по этой книге докторскую диссертацию, никто из ученых-античников не согласился участвовать в этом сомнительном деле. Диссертация не состоялась. В бытность мою в Киеве Н. Сахарный очень интересовался моей диссертацией по поэтике Гомера и просил ее почитать, но я, зная историю с лосевской рукописью, не дала свою.
[Закрыть]
Заседание Ученого совета намечено было на 27 ноября, но его перенесли на декабрь месяц, а потом – вообще на 1941 год. Затем в совете стали требовать защиты диссертации, а не присуждения степени по докладу ученого. Александр Иванович пытался как-то обойти это решение, и в конце концов на доклад согласились. Попутно в том же письме Мария Ростиславовна, сообщая новости, дает знать, что Александр Иванович согласился дать отзыв и об «Истории античной эстетики» в издательстве «Искусство» в Москве.[234]234
В дальнейшем Александр Иванович отказался писать отзыв в издательстве «Искусство». Об этом ниже, где говорю об издательских мытарствах «Истории античной эстетики». Может быть, повлияла здесь обстановка в Харьковском университете, так как отказ последовал сразу после провала, и Белецкий о своем решении написал Лосеву.
[Закрыть] Однако ее угнетает «вся эта борьба, все это вмешательство злых и уродливых сил» (1/XII—1940).
«Злые и уродливые силы» не оставляли в покое ни Белецкого, ни Лосева. Дело с заседанием Ученого совета затянулось основательно. Обсуждение работ А. Ф. было, видимо, в начале марта уже 1941 года. Сохранилось в нашем архиве письмо А. И. Белецкого к академику Л. Н. Яснопольскому, другу Лосевых. В этом письме (7/III—1941) Александр Иванович разъясняет обстановку на совете в Харьковском университете. Сам Белецкий там не смог быть – находился по делам академии в Киеве, не присутствовал профессор по классической филологии Кацевалов. Вообще филологов, кроме Л. А. Булаховского, чистого лингвиста, не было. Главное место заняли диаматчики со ссылками на старый, 1929 года, номер журнала «Под знаменем марксизма» с «разоблачениями» Лосева. Для провинциальных диаматчиков это целая сенсация. Более того, по словам Александра Ивановича, диаматчики в кулуарах сообщали, что съезд «неогегельянцев» (какой? где?) превознес «Античный космос» (20/III—1941, из письма А. И. Белецкого Лосеву).[235]235
Гегель и Лосев не раз сопоставлялись. Сам А. Ф. в письме Валентине Михайловне (11/II—1940) возмущен тем, что В. Ф.Асмус называл его «русским Гегелем» и говорил это Б. С. Чернышеву (профессор МГУ, декан философского факультета), Г. Нейгаузу, Б. Пастернаку, Б. Фохту (Б. А. Фохт – профессор, философ), П. С. Попову. Сам Лосев этому свидетель. По тем временам опасная характеристика, данная дружественно настроенным Асмусом.
[Закрыть]
Выступление А. Ф., судя по пересказам присутствовавших Белецкому, совету не понравилось. Он «не отмежевался», а надо было. Александр Иванович крайне огорчен. Лосев, как «мольеровский Альсест»,[236]236
Герой комедии Мольера «Мизантроп» Альцест, один из прообразов Чацкого в «Горе от ума».
[Закрыть] «открыто заявил о правоте своего правого дела», а надо было, повторяет Белецкий, «отмежеваться» от «Античного космоса», «объявить грехом научной молодости, рассказать о тех откровениях, которые Вы получили от Вашего изучения классиков марксизма и т. д.» (это всегдашняя ирония Александра Ивановича). Да, сетует Белецкий: «Вы, обладая всяческой мудростью, не обладаете „мудростью змеиной“, учитывающей ситуации, людей и обстановку».
В общем, дело провалилось. Тяжко перенес это напоминание о неизгладимой «вине» перед властями несчастный Лосев. Не сдержался и свое отчаянье выразил в письме Александру Ивановичу от 31 марта 1941 года, письме сердитом и не совсем справедливом. Белецкий обиделся, решил с «этим Альсестом» дел не иметь и послал отказ в издательство «Искусство» (а это тоже сгоряча), даже упрекнул А. Ф. в гегельянстве и модернизации античности. Мнение его о редактировании лосевской «Эстетики» совпало неожиданно с мнением И. Верцмана. Оказывается, чтобы сделать изложение приемлемым, «пришлось бы писать едва ли не все заново». Прощаясь, Белецкий просит сообщить, куда выслать рукопись «Эстетики».
Лосев сознавал всю безвыходность своего положения. Недаром еще в письме Валентине Михайловне от 10 июля 1940 года вспоминает Алексей Федорович свой сон, который ему снится несколько раз ежегодно. «Руки у меня скручены сзади», а «какой-то человек много и часто бьет меня по лицу, по щекам, по уху, по голове, по горлу, и я ничего не могу поделать». Ничего не скажешь! Сон символический вообще для жизни А. Ф. Лосева. А. Ф. вполне ясна была «политическая сторона дела» (11/II—1940– В. М. Лосевой), хотя она давно улажена и НКВД «давно разрешило работать», но провинциальный университет, конечно, напуган и не пожелал участвовать в деле профессора сомнительной политической репутации.
Сознает Лосев, что остается в полном одиночестве. Харьков стал для него «символом погибшей научной деятельности», хотя и «мелким звеном в бесплодном мучительстве целой жизни» (24/III—1941).
Это пишет человек, которому еще нет 50 лет и который не знает, какая катастрофа ожидает его через несколько месяцев. Значит, тяжело было жить со связанными руками.
От «руководителей» науки помощи не ждать. М. Б. Митин, член ЦК, академик, пока «прячется», по словам А. Ф. (слава Богу, потом выйдет на свет и поможет с докторской степенью в Москве, скоро, в 1943 году), Г. Ф. Александров, глава Управления агитации и пропаганды ЦК, «поставил целью никуда не пускать»,[237]237
У А. Ф. были сведения (письмо от 28 марта 1956 года в Комиссию партконтроля ЦК ВКП(б) о том, что Г. Ф. Александров через своего сотрудника Степанова дал указание по прямому проводу ректору Харьковского университета Сазонову Лосева не пропускать с докторской степенью.
[Закрыть] О. Ю. Шмидт (это вице-президент АН СССР) тоже не подпускает к Институту мировой литературы – научная работа в его стенах не для прошедшего лагерь профессора. Там место людям благонадежным, вполне устраивающим советскую власть. Они не занимаются «гипотезами» и «фантазиями», как добродушно укорял С. И. Соболевский неразумного Лосева.[238]238
С. И. Соболевский не всегда был благодушен. А. Ф. подробно рассказывает в письме Валентине Михайловне (17/II—1940), да и мне не раз рассказывал, как Соболевский еще до революции проваливал прекрасную диссертацию Е. Г. Кагарова (тоже считал «фантазией» изучение религии греков), устроил посмешище на диспуте. Н. И. Новосадский с трудом отстоял тогда диссертанта.
[Закрыть] Они, пользуясь фразеологией Белецкого, не «Альсесты» и обладают «змеиной мудростью».
Лосев пишет с сокрушением Валентине Михайловне (24/III—1941): «Остаюсь я один среди бушующего моря, на обломках разбитого корабля, и уже вижу кругом акул, подплывающих к моим обломкам и ждущих, когда я, обессиленный, свалюсь в воду». Здесь не преувеличение. Если читатель внимательно изучит весь путь лосевских хождений по мукам в 30-е годы (а еще ожидаются не меньшие «страсти» в годы 40-е), то понятно станет одиночество, охватившее Алексея Федоровича. Но он не собирается поднимать мятеж, бросать вызов небесам (людям – можно), и смиренно признается своей верной спутнице в этих странствиях по мукам (14/V—1941): «Путь свой я знаю, и страдания свои принимаю с теплотой и благодарностью». «Прими и от меня мое благословение», – завершает Лосев письмо. Значит, оба они, Андроник и Афанасия, в монашеском своем житии благословляли друг друга, принимая посланные им испытания.
Вся эта горячность, обиды, возмущение, отчаянье – все это было житейски преходящим. Правда, с того времени на всю жизнь осталась жестокая бессонница, осталась неким неусыпным напоминанием.
Тут вскоре пришла война, разлучила, разметала всех, принесла новые испытания, не сравнимые с прежними. Белецкие и Лосевы встретились в конце войны в Москве как бы заново и уже навеки дружески. Права была Мария Ростиславовна Белецкая, в канун войны писавшая А. Ф. Лосеву (12/VI—1941): «Вот и Вашу дружбу полюбила и не считаюсь с той шелухой, которая в будущем и с Вас, и с меня, и со всех нас спадет». «Пошла бы Вам навстречу, протянув Вам обе руки», – завершает свою мысль Мария Ростиславовна. Так оно и случилось.
Можно представить себе состояние А. Ф., когда неожиданно в 1942 году его приглашают на штатную должность профессора философского факультета МГУ.
Ведь это не шутка – через десятки лет снова очутиться в университете. Бедный Лосев не подозревал, какие опасности подстерегали его там. Но уж если несчастья и беды идут чередой, то от них не спасешься.
С изданиями одни неудачи, идеалиста не печатают, со старым гнездом на Воздвиженке – катастрофа, работы постоянной нет, пришла общая беда для всех – война, а с ней полная неустроенность и бездомность. Правда, Лосев возделывает свой сад – работает без устали, пишет «Историю античной эстетики», пытается издать «Античную мифологию», переводит Николая Кузанского и Секста Эмпирика, но возделывание этого духовного сада пока не приносит сладких плодов, пробиваются только горькие корни.
Зато приходится трудиться на огороде, сажать картошку на даче в Кратове (снятой у киноактрисы Эммы Цесарской, ул. Горького, 19), окучивать, таскать ведра воды, поливать, обустраивать в пустом доме на Арбате своими силами новое жилье. От перегрузок физических – кровоизлияния в глаза, и так слепые.
Осталось только терпеть и смириться. Но вот удивительно. Чем тяжелее жизненные обстоятельства, тем сильнее творческий порыв.
Пишет А. Ф. Лосев и в самое тяжелое время, после того как в начале войны, в ночь на 12 августа 1941 года, был уничтожен фугасной бомбой дом, где он жил многие годы. Снова полное разорение, гибель близких, имущества, библиотеки, архива, работы по спасению уцелевших книг и бумаг, засыпанных в огромной воронке. Именно зимой, на исходе 1941 года, рождаются стихи, воспевающие силу светлого ума, вечную юность и весну зримого умом высокого бытия.
Среди кратовских снегов и отзвука московских бомбежек приходят воспоминания о счастливом путешествии на родину, в Новочеркасск, на Кавказ в 1936 году. После лагеря и первых разочарований счастливого возвращения в Москву – великая радость – видеть горы Кавказа. Каждый день рождаются стихи, под каждым из них точная дата. Все в них – вечные снега, льдины на Клухорском озере, великое молчание смыкающихся с небом вершин. Тут же кратовская кукушка, скромная птичка, друг невольников, и образ вечного друга, ее, Валентины Михайловны, странницы и спутницы Лосева. И снова Кавказ в символике первозданного хаоса, мрачных бездн и горных вершин в радужных соцветиях льдов, пронизанных солнцем. И эта символика не случайна.[239]239
Стихи см.: Новый журнал (New Review). Нью-Йорк, 1995. № 196 – со статьей Елены Тахо-Годи «Зелень рая на земле…», а также в двухтомнике «Я сослан в XX век…».
[Закрыть] Ее мы найдем в богословском размышлении автора об ангельском мире под названием «Первозданная сущность»[240]240
См.: Лосев А. Ф. Миф. Число. Сущность. М., 1994 (впервые напечатано в журнале «Символ». Париж, 1992. № 27). Как выяснилось в дальнейшем, это глава из «Дополнения» к «Диалектике мифа». См.: Диалектика мифа. М., 2001, а также антологию «Книга ангелов» (СПб., 2001, 2005).
[Закрыть] (написано в конце 20-х годов), где автор объясняет символику света и цвета (почему небо синее, рай зеленый, но ад – красный).
Среди холода, при тусклом свете керосиновой коптилки полуслепой Лосев пишет замечательную повесть-размышление «Жизнь». Заметьте, пережив горе, гибель всего, чем жила и цвела душа, он обращается к самым основам жизни.
Завершается целый биографический период. Еще неизвестно, что ожидает впереди, но А. Ф. Лосев пишет с особым вдохновением на серой бумаге, на обороте объявлений о приеме в Московский авиационный институт, где жена его, Валентина Михайловна, многие годы была доцентом по кафедре теоретической механики. Через сорок лет в книге о Вл. Соловьеве Алексей Федорович сформулирует это состояние перелома, расставания с прошлым и перехода к другой жизни так: «Если конец дела означал его неудачу, то этот же конец означал и необходимость чего-то нового» (Вл. Соловьев. М., 1983, с. 199). Это утверждение удивительно напоминает диалектику «одного» и «иного», упомянутую выше.
Именно в размышлениях повести военных лет вновь буквально зазвучит тема, впервые выраженная в юности, тема «смысла и оправдания жизни».
В повести «Жизнь» герой напоминает платоновского Сократа, ищет «смысл» жизни и «оправдание» ее (вспомним «Оправдание добра» у Вл. Соловьева). В этом герое множество автобиографических черт. Героя зовут Алексей, и он бывший гимназист, а многие примеры из «Жизни» рисуют войну, бомбежку, гибель под бомбами, потерю зрения. Алексей обращается с вопросами о смысле жизни и к своему учителю, и к старику Панкратычу («идет в народ»), и к давнему другу Юрке. Он вступает в споры с каким-то инженером. Словом, как Сократ (читайте платоновскую речь Сократа на суде, так называемую «Апологию Сократа»), он обходит многих и, не найдя ответа, размышляет сам.
Оказывается, что голой жизни, «обнаженному процессу рождения и смертей», слепому, стихийному росту, питанию и размножению не хватает знания, великой силы, что стоит выше самой жизни. Знание дает возможность выйти за пределы «липкой, вязкой, цепкой, тягучей, тестообразной стихии жизни». Оно делает человека зрячим, активным, строителем, а не бесполезным объектом опасных жизненных экспериментов. В знании-то как раз и заключается «смысл и оправдание жизни». «Давайте знание, – призывает автор, – давайте смысл, давайте идею, давайте душу живую, ум живой… давайте науку. Давайте, наконец, человека!» Жизнь сама по себе не есть мудрость, но она есть назревание мудрости, восхождение к знанию. «Жизнь, – формулирует Лосев, – заряжена смыслом, она – вечная возможность мудрости; она – заряд, задаток, корень и семя мудрости, но не есть сама мудрость». Знание освобождает человека от власти «темноты, беспросветного рока». Но и оно еще не есть смысл жизни. Герой продолжает размышлять.
В этих размышлениях возникают параллели с лагерными письмами (например, символ пещеры Трофония в Греции, куда раз спустившись, человек навеки терял способность смеяться), с идеями, высказанными Алексеем Федоровичем в поздних лекциях и беседах (например, образ героя, идущего против судьбы; размышления о свободе воли и выбора – «Двенадцать тезисов об античной культуре»; знание и наука как вечная молодость), отголоски любимой автором теории всеединства Вл. Соловьева (рассуждения о целом и частях, каждая из которых содержит в себе все целое). Здесь и постоянный лосевский метод определения любого предмета или проблемы через разделение, отделение, разграничение. Сначала надо знать, что не есть данный предмет, а затем уже вырисовывается и он сам. Здесь и постепенное восхождение к познанию, к «тайне познаваемого» (сравните диалог Платона «Пир» о познании высшего Блага или «размышление о „реальности общего“» – «реальности Родины», которое стало через десятки лет темой написанного Лосевым «Слова о Кирилле и Мефодии» к тысячелетию Крещения Руси (напечатано в «Литературной газете» от 8 июня 1988 года после кончины Алексея Федоровича 24 мая 1988 года, совпавшей с днем славянских просветителей святых Кирилла и Мефодия).
А как знакомы читателю слова автора: «Кто видел мало зла, тот ужасается и убивается. Но кто знает, что весь мир лежит во зле, тот спокоен». Они как парафраза мысли Ф. Бэкона, встречающейся в юношеской работе А. Ф. Лосева «Об атеизме», – «Малое знание естественных наук отдаляет человека от Бога, большое – приближает». Отзвук знаменитой мысли Вяч. Иванова о «родном и вселенском» слышится в словах автора о ликах «родного и всеобщего».
Стиль повести плотный, крупными мазками, изобилует удивительным разнообразием синонимов, как бы со всех сторон охватывающих мысль, подкрепляющих ее, дающих всестороннюю оценку.
А то вдруг раскрывается новый пласт языка с жаргонными словечками («заводиловка», «вола вертеть», «сволочь», «волынка» и т. д.), свидетелями печального лагерного опыта А. Ф. Лосева, жизни среди блатных, воров (ср. в письмах «я весь, слава Богу, обворован»), опустившихся интеллигентов и других «каналармейцев» великой сталинской стройки. И среди всей этой разноголосицы – ехидные замечания, ироническая усмешка («ты дурак, обскурант, некультурно интересоваться жизнью», «наука считает ненаучным знать», судьба «крутит машинку вселенной») или вдруг какой-то посторонний голос, выдаваемый за свой, о мальчишке, которого «драл портной», или после бесполезно задаваемого «почему» раздается сакраментальное «тьпфу» (ср. его «Диалектику мифа» или у В. В. Розанова).
А как своевремен и актуален спор о том, что же такое человек и его жизнь – механизм, винтик, который всегда можно выбросить и заменить, или исторически естественно сложившийся целостный организм (здесь надо вспомнить постоянную борьбу Лосева с позитивизмом и вульгарным механицизмом). Как возвышенны и нужны людям мысли о жертвенности и любви к Родине, любимой во всем своем несовершенстве, болезнях, неустроенности и даже в рубище. Какая твердость звучит в словах об идеях грядущего времени:
«Блажен, кто видел и уверовал, но трижды блажен тот, кто не видел и все же уверовал», ибо тут не логика, а человеческая жизнь, «тут кровь человеческая».
И, наконец, последняя глава, полностью автобиографичная, связанная с возвращением Лосева из Полтавы (он там преподавал, не имея возможности делать это в Москве) после начала войны. Ехать надо с пересадками, беженцы осаждают и так уже переполненные вагоны. С огромными трудностями, среди паники, плача и криков Лосев в начале июля добрался до Москвы. Здесь, в повести, потрясающая сцена в вагоне, где молодая женщина с детьми, жена лейтенанта, вспоминает свое прощание с мужем – скорее не разговор, а какое-то лихорадочное препирательство. Он гонит ее с детьми от себя, – ему погибать в бою, – а она жаждет остаться с ним, ибо помнит слова, сказанные в церкви: «Никто же больше сея любви не имеет, да кто душу положит за друга своя».
И в собственной жизни, и в философских повестях Лосева ощущается и звучит тема судьбы, от которой никуда не денешься. Ведь Лосев еще в «Диалектике мифа» понимал судьбу как «совершенно реальную, абсолютно жизненную категорию». Не выдумку, а «жестокий лик жизни», который ежедневно и ежечасно проявляется и действует, и никто еще не мог и не может поручиться ни за одну секунду своего бытия. «Судьба, – пишет Лосев, – самое реальное, что я вижу в своей и во всякой чужой жизни». Это – не выдумка, а «жесточайшие клещи, в которые зажата наша жизнь» («Диалектика мифа». М., 1930, с. 193). Однако судьба не исключает свободу.
В поздней беседе «Что дает античность» («Литературная учеба», 1986, № 6) Лосев прямо утверждает, что вся человеческая история есть стремление к свободе, «это – жизнь, стремящаяся к свободе», главное в которой не труд или творчество, а свобода в результате труда. Но это не значит, что все свободны. Нет, но к свободе стремятся все, и поэтому «каждое отдельное мгновение человеческой жизни уже невозможно без ощущения свободы». И та необходимость, которой подчиняется человек, не есть внешнее насилие, наоборот, эта необходимость «есть мое последнее и максимальное внутреннее желание».
Не эта ли свобода, рожденная в результате творческого труда, того «жизненного порыва» (бергсоновский élan vital), каким являлась жизнь Лосева, заставила вполне сознательно, обладая знанием, а не вопреки ему (мы читаем об этом в повести «Жизнь»), встать на путь героизма. Не побоимся этого слова.
Этот героизм проявился в одиноком подвиге философа по напечатанию восьми томов в 20-е годы, и особенно в издании «Диалектики мифа». А разве не героизм – стойко пережить уничтожение семейного гнезда в катастрофе 1941 года и активно восстанавливать разрушенное?
Столь же героичен был и последующий его путь – путь вынужденного молчания. На что мог надеяться опальный философ после проклятий Л. Кагановича и его присных на XVI съезде ВКП(б)? Но он работал для будущего (уже почти ослепнув после лагеря), двадцать три года не публикуя своих трудов. Какой надо было иметь героизм, чтобы в возрасте шестидесяти лет начать осуществление столь мощного замысла (и он завершен), как создание «Истории античной эстетики» в восьми томах.
Какое мужество надо было призвать – и не только «тайное», но вполне явное мужество, – чтобы впервые за десятки лет вернуть из небытия великого русского философа Вл. Соловьева, в свое девяностолетие подвергнуться гонениям за небольшую крамольную книжку[241]241
Лосев А. Ф. Вл. Соловьев. М., 1983.
[Закрыть] об этом с юности любимом философе и, несмотря ни на что, завершить большой труд «Вл. Соловьев и его время», вышедший в 1990 году,[242]242
Переиздание с дополнениями: М., 2000 (серия «ЖЗЛ»).
[Закрыть] то есть уже после кончины автора. И не так-то просто было сознавать Лосеву, что он, по его признанию, «уходит в бездну истории» (см. «Сокровище мыслящих»).[243]243
Студенческий меридиан. 1982. № 4.
[Закрыть]
Однако Лосев видел смысл «во всем на свете», а значит, видел во всем на свете идею, «данную в бесконечном проявлении своей структуры» (см. «Историю античной эстетики», т. VI, с. 731). И за осуществление этой высшей идеи в жизни он сознательно боролся, следуя замечательным словам Е. Н. Трубецкого: «Пока мир не совершился, человек должен всем своим существом содействовать его совершению; чтобы осуществилась в нас целостная жизнь, мы должны предвосхищать ее в мысли, вдохновляться ею и в подъеме творческого воображения и чувства и, наконец, готовить для нее себя самих и окружающий мир подвигом нашей воли» (Трубецкой К Н. Миросозерцание Вл. С. Соловьева. М., 1913, т. II, с. 324).
Следует заметить, что этот «подвиг воли» не сопровождался никакой специальной активностью, неизбежной адаптацией к правилам «игры», принятым большей частью преуспевающей интеллигенции в советском обществе. Оправдывалась интереснейшая мысль М. М. Пришвина, писавшего в «Дневнике», только теперь начинающем получать известность. Я уже упоминала об этой замечательной записи. Повторю еще раз. «Чем дальше человек от действительности – вот удивительная черта, – тем прочнее держится он. Пример – я как писатель, Лосев как философ» (17/XI—1937). Действительность требовала постоянной смены масок и приспособлений к ней, а Лосев сохранил свой, подлинный, неизменный лик. Он был личностью.
И вдруг – философский факультет Московского университета. Есть о чем задуматься. Ведь А. Ф. представили к заведованию кафедрой логики,[244]244
Сохранилось заявление А. Ф. от 30 сентября 1943 года о заведовании кафедрой логики в связи с открытием конкурса для Лосева. В декабре травля была в разгаре.
[Закрыть] которую по капризу Сталина решили всюду насаждать (в МГУ на логику отвели две тысячи часов).
Семинар по Гегелю, спецкурс Лосева по логике Канта, Гегеля, неокантианцев, Гуссерля пользовались огромным успехом, что вызвало негодование одного из главных партийных заправил факультета зав. кафедрой диамата и истмата 3. Я. Белецкого, имевшего, как говорили, ходы к самому Щербакову, секретарю ЦК. На этой кафедре Лосев заведовал секцией логики.
Успех Лосева вызывал скрытую зависть у некоторых бывших друзей, работников факультета, таких, например, как П. С. Попов, небезызвестный адресат М. А. Булгакова и супруг внучки Льва Толстого Анны Ильиничны. Он в свое время, как мы знаем, был арестован, как и многие другие, но благодаря хлопотам супруги быстро освобожден. Товарищ и даже приятель Лосева по университету, это был человек утонченно образованный. Да и сам А. Ф. всегда вспоминал с теплом и печалью родительскую семью П. С. Попова, дух живописи, музыки, философии и просто изящной, красивой жизни, там царившей. Но, как говорится, бес попутал.
Сохранились любопытные записочки П. С. Попова, которые он заносил на дачу в Кратове (были почти соседи, жили Поповы на 42-м километре) и в которых проскальзывала завязка некой интриги. Он сообщает (13/Х—1942, перед приглашением А. Ф. в МГУ), что якобы инициатор этого акта – сам Александров. Передает разговор декана профессора Б. С. Чернышева с Н. Таракановым (этот сотрудник аппарата ЦК благоволил Лосеву). Чернышев якобы ехидно говорил о «небезызвестном Лосеве»: «Что ему дать читать? Диалектический идеализм? Это на кафедре диалектического материализма?» Подтекст такой – декан не очень-то рад Лосеву. Однако Тараканов будто бы отвечает: «Ничего одиозного в его трудах нет, он большой специалист, крупный историк-античник, его надо вывести за пределы его кабинета, куда он вынужденно самозамкнулся». В ответ на эти слова Чернышев начинает держаться уже благоприятно, выспрашивает у Тараканова, что говорят в ЦК и т. д.
Попов элегически вздыхает о том, как «на заре туманной юности» читал вместе с А. Ф. лекции в Нижнем, уверяет о необходимости «соблюсти товарищескую связь». Все-таки ценят Лосева в аппарате ЦК, поэтому в заключение: «Очень рад за тебя и за себя».
В другой записке (23/XI—1943) попытка поссорить декана и Лосева, который якобы, по словам Чернышева, против чтения логики Поповым на истфаке, куда деканат его направил.
Вместе с тем П. С. Попов не прочь получить от Лосева отзыв о своих работах и сформулировать, что они достойны докторской (19/II—1943). Якобы декан Чернышев сообщил об этом в столовой, беседуя с ним и Н. К. Гудзием. Тут же не очень лестно о Гудзии, который «знает все дела и нюхом и формально и в этом отношении заткнет за пояс 10-ых Андреевых и Чернышевых».
Докторскую степень П. С. Попов так и не получил. Заведовать кафедрой логики начал в 1947/48 учебном году. Однако уже 23 марта 1948 года министр высшего образования СССР С. В. Кафтанов издал приказ № 361 специально о логике в МГУ. Там предлагалось Попову «решительно перестроить преподавание логики» и звучало предупреждение: «Если к концу текущего учебного года П. С. Попов не обеспечит перестройку работы кафедры и не ликвидирует формализм в преподавании логики, то он будет освобожден от заведования кафедрой». Так это и случилось. П. С. Попов был снят и с 1948 по 1964 год оставался только профессором.
В годы правления Хрущева, когда особенно остро боролись против церкви, П. С. Попов (по рассказам его университетских коллег) сам попал под донос. Он был человек верующий и в церковь ходил тайно, но застукали, донесли, пришлось оправдываться эстетическим интересом к старинным иконам. Печально, но факт.
Лосеву, как всегда, приходилось туго. Пережил запрет на философию, закрытые двери вузов Москвы, отказы в издательствах, всячески препятствовавших публикации его трудов. Но дух Лосева был крепок, работать он не переставал. И какая была радость, когда вдруг с соизволения ЦК пригласили в университет, который он окончил в 1915 году. На философский факультет, да еще любимая гегелевская диалектика, да еще любимая логика. Как же тут не проскользнуть скрытой зависти одних и не вылиться прямой ненависти других. Давний профессор с большими трудами и лекционным опытом, он скитался по провинциальным вузам и был рад, что туда приглашали. Еще хорошо – пригодилось окончание двух отделений – философского и классической филологии. Изгнали из философии – филология осталась. Да кому она нужна, эта античность. Так, держат понемногу из-за странного приличия. Самим непонятно почему. И степень доктора филологических наук (в 1943 году) дали из-за страха перед прошлым философа Лосева.
Тут, на философском, еще не взросли люди нового поколения, они еще молодежь, студенты; кадровые же философы – те, у кого за спиной Институт красной профессуры – не чета старой университетской выучке. А у кого она есть, как, например, у П. С. Попова, нет зато ни степеней, ни званий. Их надо завоевывать трудом, к которому не все привыкли, всё больше старались скрываться,[245]245
Когда А. Ф. стойко выносил военную разруху и работал не покладая рук, тот же благополучный П. С. Попов заболел нервами и лег на всякий случай в клинику, где его успокаивали физиотерапией (записка П. С. Попова от 10/I—1942 Лосеву). Своеобразный отдых во время войны и профилактика. Может быть, справка пригодится.
[Закрыть] не быть особенно на виду в опасной области истмата и диамата, заниматься чем-то нейтральным. Ну как же тут, когда вдруг появились шансы на подъем логики и открытие кафедры, как же туг не захихикать мелкому бесу?
Объединились сразу все – и грубые партийные деятели, и профессор Б. С. Чернышев, боязливый, но бдительный декан,[246]246
Декан Б. С. Чернышев вопрошал на факультете, когда гнали Лосева: «Кто возьмет на себя смелость при создавшемся положении дать положительный отзыв о Лосеве?»
[Закрыть] и тонкий эстет П. С. Попов. Вот Лосева и спихнули, причем буквально прямо с кафедры, среди лекции, к безмолвному ужасу студентов. Как всегда, старая песня – идеализм, да еще активная пропаганда его в высшем учебном заведении, влияние на молодые незрелые умы. Сначала, правда, оставили на так называемой научной работе (испытанный прием перед изгнанием). Потом в связи с постановлением ЦК о III томе «Истории философии», к которому Лосев отношения не имел, стали «укреплять» ряды философского факультета и тут уже отчислили профессора. Хорошо, что не арестовали. Все-таки времена изменились и война шла.
Вынести популярности Лосева на факультете не могли. А студенты, особенно участники гегелевского семинара, обожали своего профессора. На его занятия приходили студенты разных курсов, аспиранты и студенты других факультетов.
Ученица А. Ф., участница гегелевского семинара А. А. Гарева, близкий наш друг, вспоминает: «Нам повезло общаться с Великим Философом. Мы были счастливы, нами владел философский эрос, мы становились любомудрами». Гегеля А. Ф. преподносил «легко и просто». «Там было все понятно, как в математике». Это сравнение употребила А. А. Гарева по праву, до философского она училась на мехмате и еще школьницей слушала Н. Н. Лузина. Приведу фрагменты из воспоминаний А. А. Гаревой.[247]247
Эти воспоминания напечатаны в сб. «Ойкумена мысли. Феномен А. Ф. Лосева» (Уфа, 1995), а также в альманахе «София» (Вып. 1. Уфа, 2005).
[Закрыть]
«На занятиях у А. Ф. Лосева мы „погружались“ (как теперь говорят) в Аристотеля, Николая Кузанского, Платона, Гегеля и т. д. Но мы не только учились мыслить. Мы становились эрудированными специалистами. Потому что Алексей Федорович преподносил каждую тему, каждый раздел четко, системно, с приложением обширного списка литературы. Алексей Федорович требовал, чтобы мы читали не только Аристотеля, Платона, Гегеля, Канта, но и Чичерина, Ильина, Гуссерля, Лосского, Шпета и т. д. Он считал, что учитель не должен ограничивать себя узкой специализацией. Требовал также, чтобы мы знакомились с математическими исследованиями. Например, рекомендовал «Курс математического анализа» Пуссена, «Теорию множеств» Хаусдорфа, «Трансфинитные числа» Жегалкина, «Неэвклидову геометрию» Клейна, работы Колмогорова и Александрова и т. д.




























