Текст книги "Апология капитализма"
Автор книги: Айн Рэнд
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Не мешайте!
Сегодня, когда «экономический рост» страны под угрозой и нынешняя президентская администрация обещает «стимулировать» его, а именно добиться всеобщего благосостояния, еще больше регулируя экономику и тем самым растрачивая непроизведенный национальный продукт, мне хочется спросить: многие ли знают, как возникло выражение «laissez-faire»[19]19
Название «Laissez-faire» закрепилось за доктриной полного невмешательства государства в экономику, оставляющей все решения на усмотрение рынка.
[Закрыть]?
В XVII столетии Франция была абсолютной монархией. Ее государственное устройство характеризовали как «абсолютизм, ограниченный хаосом». Король имел полную власть над жизнью, работой и имуществом любого подданного, и лишь благодаря тому, что чиновники брали взятки, французы могли выгадать себе хотя бы жалкую толику неофициальной свободы.
Людовик XIV был наитипичнейшим деспотом – претенциозной посредственностью с грандиозными амбициями. Его правление принято считать одной из самых блестящих страниц французской истории: он дал стране «национальную миссию» в форме длительных и победоносных войн; он превратил Францию в великую державу и культурную столицу Европы. Но «национальные миссии» стоят денег. Финансовая политика его правительства повлекла за собой хронический экономический кризис. Чтобы избавиться от него, прибегли к старинному проверенному средству – непрерывному повышению налогов. Таким образом, из страны высасывали все соки.
Кольбер, главный советник Людовика XIV, был одним из первых этатистов Нового времени. Он полагал, что процветания страны можно достичь при помощи правительственных циркуляров, а единственный способ увеличить доходы казны от налогообложения – «экономический рост». Исходя из этого, Кольбер посвятил себя «повышению общего уровня благосостояния путем поощрения промышленности». Это поощрение состояло в скрупулезной регламентации и бессчетных чиновничьих запретах, душивших предпринимательскую деятельность. Результаты были самые плачевные.
Кольбер не был врагом предпринимателей; во всяком случае, он относился к ним не хуже, чем наша нынешняя администрация. Напротив, он прилагал все усилия, чтобы раскормить на убой этих жертвенных животных, – и как-то раз (этому было суждено войти в историю), созвав фабрикантов, попросил у них совета – чем он может помочь промышленности. Тогда один из фабрикантов, некто Лежандр, ответил: «Laissez-nous faire!» («He мешайте нам!»)
Судя по всему, французские предприниматели XVII столетия были куда отважнее, чем их американские коллеги XX, да и в экономике разбирались лучше. Они знали: «помощь» бизнесу со стороны властей не менее пагубна, чем гонения, и единственное, что власть в силах сделать для экономического процветания нации, – это решиться на бездействие.
Говорить, что истины XVII века сегодня уже не соответствуют действительности, поскольку тогда путешествовали на лошадях, а теперь – в реактивном самолете, равносильно утверждению, что мы, в отличие от наших предков, не нуждаемся в пище, так как носим пиджаки и джинсы, а не парики и кринолины. Из-за недальновидного увлечения конкретными деталями (а может быть, из-за неумения вычленять и провидеть принципы, отличая существенное от несущественного) люди не замечают, что экономический кризис нашего времени – самый древний и самый застарелый в истории.
Сосредоточимся на главном. В предындустриальную эпоху государственное регулирование не смогло привести ни к чему, кроме паралича экономики, массового голода и разрухи. Что произойдет, если навязать такое регулирование высокоиндустриализированной экономике? Что легче регламентировать – работу на ручных ткацких станках и в примитивных кузницах или работу сталелитейных домен, авиационных заводов и концернов по производству электроники? Кто скорее согласится работать под принуждением – стадо забитых людей, занятых неквалифицированным ручным трудом, или бессчетные мириады творческих личностей, залог возникновения и дальнейшего существования индустриальной цивилизации? И если государственное регулирование не может принудить к работе даже первых, какова же слепота современных этатистов, надеющихся подчинить вторых?
Эпистемологический метод этатистов состоит в том, чтобы бесконечно спорить о частных, специфических, вырванных из контекста, сиюминутных вопросах, никогда не допуская их обобщения, не упоминая об исходных принципах или конечных последствиях и тем самым обрекая своих последователей на своеобразное расщепление рассудка. Этот словесный туман они нагоняют, чтобы утаить два основополагающих факта: а) производство и благосостояние – плоды человеческого разума; и б) государственная власть принуждает посредством физической силы.
Стоит признать истинность этих двух положений, как сам собой напрашивается неизбежный вывод: нельзя насильно принудить разум к мышлению. Человеческий мозг не будет работать под дулом револьвера.
Вот в чем суть. Из нее и надо исходить, а все остальное по сравнению с ней – лишь мелкие подробности.
Конкретные экономические особенности разных стран так же несхожи между собой, как все множество существовавших и ныне существующих на Земле культур и социумов. Тем не менее вся история человечества – это, несмотря на пестроту внешних форм, наглядное проявление одного и того же основополагающего принципа: уровень экономического процветания, достижений и развития народа прямо пропорционален уровню политической свободы и, более того, обусловлен им. Примером служат Древняя Греция, Возрождение, XIX век.
В наше время разница между Западной и Восточной Германией так красноречиво доказывает эффективность свободной экономики по сравнению с подконтрольной государству, что прочие аргументы излишни. Невозможно воспринимать всерьез ни одного теоретика, который замалчивает существование этого контраста между двумя типами экономики, оставляя вытекающие из него проблемы неразрешенными, его причины – невыясненными, а преподанные им уроки – неусвоенными.
А теперь рассмотрим судьбу Англии, этого «мирного социалистического эксперимента», страны, которая совершила самоубийство способом демократического голосования. Там обошлось без насилия, без кровопролития, без террора, просто постепенно удушали страну «демократически» навязанным государственным регулированием. Но вслушайтесь в нынешние сетования на «утечку мозгов», на то, что лучшие и способнейшие, в особенности ученые и инженеры, покидают Англию и ищут приюта в тех уголках мира, где еще остается малая толика свободы.
Не забывайте, что Берлинскую стену воздвигли, чтобы пресечь «утечку мозгов» из Восточной Германии; вспомните, что спустя сорок пять лет тотального регулирования экономики советская Россия, располагающая чуть ли не самыми плодородными землями в мире, не может прокормить свое население и вынуждена импортировать пшеницу из полукапиталистической Америки; прочтите книгу Вернера Келлера «Восток минус Запад равняется нулю», где приведены красноречивые (и неопровержимые) доказательства немощности советской экономики, – и только после этого решайте, что лучше, свобода или регулирование.
Неважно, на какие цели человек намеревается использовать свое богатство; сперва его нужно произвести. В том, что касается экономики, нет никаких отличий между мотивами Кольбера и президента Джонсона. Цель обоих – повысить благосостояние нации. Для ее экономической производительности совершенно неважно, становятся ли деньги, вымогаемые при помощи налогового ведомства, незаслуженным подарком Людовику XIV или незаслуженным подарком «обездоленным». Если вас заковали, неважно, зачем это сделали – в «высоких» целях или в низких, во благо бедных или богатых, из-за чьей-то «нужды» или чьей-то «алчности». Тот, кто закован, производить не может.
Конечная судьба всех закованных в цепи экономических систем одинакова, какими бы гипотетическими доводами ни оправдывали их порабощение.
Рассмотрим некоторые из оправданий:
Создание «потребительского спроса»? Интересно подсчитать, сколько домохозяек, живущих на социальное пособие, сумеют обеспечить тот же «спрос», который создавался благодаря капризам мадам де Ментенон и ее многочисленных соратниц.
«Справедливое» распределение богатства? Привилегированные фавориты Людовика XIV не обладали таким несправедливым преимуществом над простым народом, как наши «околополитические аристократы», уже состоявшиеся и еще не развернувшиеся продолжатели Билли Сол-Эстеса и Бобби Бейкера[20]20
Билли Сол-Эстес – техасский финансист, известный по скандалу с коррупцией в департаменте сельского хозяйства. В 1902 году был приговорен к восьми годам тюрьмы. Бобби Бейкер, секретарь большинства в американском сенате, в 1903 году ушел в отставку после того, как был обвинен в использовании своего положения ради личного обогащения. (Примеч. пер.)
[Закрыть].
«Национальные интересы»? Если существует некий «национальный интерес», на алтарь которого надо приносить в жертву права и интересы отдельных граждан, то лучшим его блюстителем был как раз Людовик XIV. Его мотовство в большинстве случаев не было «эгоистичным»; он и впрямь превратил Францию в мировую державу, одновременно разрушив ее экономику. (Это значит, что он завоевал «престилс» в кругах других тоталитарных правителей – ценой благосостояния, будущего и даже гибели собственных подданных.)
Забота о нашем «культурном» или «духовном» прогрессе? Сомнительно, чтобы субсидируемый государством театр когда-либо сравнился по уровню с тем созвездием гениев (Корнель, Расин, Мольер), которое в качестве «меценатов» поддерживали Людовик XIV и его двор. Но никто никогда не сможет счесть, сколько гениев умирает при таких режимах, даже не родившись, или гибнет, не желая учиться искусству лизоблюдства, которое обязательно при общении с любым «меценатом» от политической власти. (Почитайте «Си-рано де Бержерака».)
Дело в том, что факты не зависят от мотивов. Первостепенная предпосылка производительной способности и благосостояния нации – это свобода. Под контролем и принуждением люди не могут – и не желают – производить.
В сегодняшних экономических проблемах нет ничего нового или мистического. Подобно Кольберу, президент Джонсон обращается к различным экономическим слоям населения за советом, спрашивая, чем он может им помочь. Если он не хочет остаться в истории таким же, как Кольбер, он должен бы прислушаться к голосу современного Лежандра (если таковой найдется), который даст ему все тот же бессмертный лаконичный совет: «Не мешайте!»
1962
Новый фашизм
(господство консенсуса)
Начну с одной очень непопулярной вещи, которая не соответствует сегодняшним интеллектуальным стандартам и тем самым оказывается «антиконсенсусной», – определю свои термины, чтобы вы понимали, о чем говорю.
Позвольте мне привести словарные определения
трех политических терминов – социализм, фашизм и этатизм:
Социализм – теория или система общественной организации, наделяющая общество в целом правом собственности на средства производства, капитал, землю и т.п. и контролем над ними.
Фашизм – форма правления с сильной централизованной властью, не допускающей никакой критики или оппозиции и контролирующей в стране все сферы деятельности (промышленность, торговлю и т.д.)...
Этатизм – принцип или политика, позволяющая сосредоточить полный контроль над экономикой, политической жизнью и смежными сферами в руках государства за счет личной свободы[21]21
Эти определения взяты из: The American College Dictionary. New York: Random House. 1957.
[Закрыть].
Очевидно, что «этатизм» – это более широкий, родовой термин, а два других – его разновидности. Очевидно также, что этатизм – господствующее политическое направление наших дней. Какая же из двух разновидностей определяет суть нынешнего этатизма?
Заметьте, и «социализм», и «фашизм» связаны с правами собственности. Право на собственность – это право пользоваться ею и распоряжаться. Обратите внимание, что две теории по-разному к этому подходят: социализм отрицает частную собственность вообще, наделяя «правом собственности и контролем» общество в целом, то есть государство; фашизм оставляет право собственности отдельным лицам, но передает правительству контроль над собственностью.
Собственность без контроля – абсурд, полная нелепость; это – «собственность» без права пользоваться или распоряжаться ею. Другими словами, граждане несут ответственность за владение собственностью, не имея никакой выгоды, а правительство получает всю выгоду, не неся никакой ответственности.
В этом отношении социализм честнее. Я говорю «честнее», а не «лучше», так как на практике между ним и фашизмом разницы нет. Оба исходят из коллективистско-этатистского принципа, оба отрицают права личности и подчиняют личность коллективу, оба отдают средства к существованию и саму жизнь граждан во власть всемогущего государства, и различия между ними – только вопрос времени, степени и поверхностных деталей, например выбора лозунгов, которыми правители вводят в заблуждение своих порабощенных подданных.
К какому из двух вариантов этатизма мы направляемся – к социализму или к фашизму?
Чтобы ответить на этот вопрос, надо для начала спросить, какое идеологическое направление господствует в современной культуре?
Постыдный и пугающий ответ – сейчас нет никакого идеологического направления. Нет идеологии. Нет политических принципов, теорий, идеалов, нет философии. Нет ни направления, ни цели, ни компаса, ни взгляда в будущее, ни доминирующих интеллектуальных факторов. Есть ли какие-либо эмоциональные факторы, управляющие современной культурой? Есть. Один. Страх.
Страна без политической философии подобна кораблю, дрейфующему в океане, отданному на милость случайного ветра, волн или течения; кораблю, чьи пассажиры с криком: «Тонем!» – забиваются в свои каюты, боясь обнаружить, что капитанский мостик пуст.
Ясно, что такой корабль обречен, и уж лучше раскачать его посильнее, вдруг он сможет снова лечь на курс. Но чтобы это понять, надо быстро воспринимать факты, реальность, принципы действия, а кроме того – заглядывать вперед. Именно этого изо всех сил стараются избежать те, кто кричит: «Не раскачивайте!»
Невротик полагает, что реальные факты исчезнут, если он откажется их признать; точно так же невроз культуры подсказывает людям, что их насущная потребность в политических принципах и концепциях исчезнет, если они сумеют их забыть. Поскольку ни человек, ни нация не могут существовать без какой-нибудь идеологии, эта анти-идеология стала официальной и открытой, она господствует в нашей обанкротившейся культуре.
У нее есть новое, очень уродливое имя. Она называется «властью консенсуса».
Представим себе, что демагог предложил нам такое кредо: правду должна заменить статистика, принципы – подсчет голосов, права – числа, мораль – опросы общественного мнения; критерием интересов страны должна быть практическая, сегодняшняя выгода, а критерием истинности или ложности той или иной идеи – число последователей; любое желание в какой бы то ни было области нужно принимать как правомерное требование, если его высказывает достаточное количество людей; большинство может делать с меньшинством все что угодно; короче говоря, все подчиняется власти группы и власти толпы. Если бы какой-нибудь демагог все это предложил, он бы не имел успеха. Однако именно это содержится – и скрывается – в понятии «власть консенсуса» .
Это понятие сейчас используется, но не как идеология, а как анти-идеология; не как принцип, а как способ избавиться от принципов; не как довод, а как вербальный ритуал или магическая формула, призванная успокоить национальный невроз, как таблетка или наркотик для испуганных пассажиров судна, давая прочим возможность разгуляться вовсю.
Наше летаргическое презрение к словам политических и идеологических лидеров не дает людям осознать смысл, подтексты и последствия «власти консенсуса». Все вы нередко слышали это выражение и, подозреваю, выбрасывали из головы как ненужную политическую риторику, не задумываясь об его истинном смысле. Именно об этом я и призываю вас задуматься.
Важную подсказку здесь дает статья Тома Уиккера в «Нью-Йорк Таймс» (за 11 октября 1965 года). Описывая то, что «Нельсон Рокфеллер называл "господствующей тенденцией в американской мысли"», Уиккер пишет:
Эта господствующая тенденция – то, что политики-теоретики много лет проектировали как «национальный консенсус», а Уолтер Липпман удачно назвал «жизненным центром». ...В основе этого консенсуса, почти по определению, лежит политическая умеренность. Речь идет о том, что консенсус, как правило, распространяется на все приемлемые политические взгляды, то есть на все идеи, которые прямо не угрожают большой части населения и не вызывают у нее явной неприязни. Следовательно, приемлемые политические идеи должны учитывать взгляды других; именно это и подразумевается под политической умеренностью.
Разберемся теперь, что это значит. «Консенсус, как правило, распространяется на все приемлемые политические взгляды...» Приемлемые – для кого? Для консенсуса. Поскольку правительство должно руководствоваться консенсусом, это означает, что политические взгляды надо поделить на «приемлемые» и «неприемлемые» для правительства. Что же будет критерием «приемлемости»? Уиккер называет этот критерий. Обратите внимание, что он не связан с разумом, это не вопрос истинности или ложности. Не связан он и с этикой, то есть с тем, справедливы или несправедливы эти взгляды. Этот критерий – эмоциональный: вызывают ли взгляды «неприязнь». У кого? У «большой части населения». Есть и дополнительное условие: взгляды не должны «прямо угрожать» этой части.
А как быть с малыми частями населения? Приемлемы ли взгляды, угрожающие им? А как быть с наименьшей частью, с индивидуумом? Очевидно, индивидуум и меньшинства в расчет не берутся. Не имеет значения, что идея может быть в высшей степени неприятна человеку и нести серьезную угрозу его жизни, работе, будущему. Его не заметят или принесут в жертву всемогущему консенсусу, если нет группы, и большой группы, которая его поддержит.
Что же конкретно означает «прямая угроза» части населения? В условиях смешанной экономики любое действие правительства прямо угрожает кому-то и косвенно – всем. Любое государственное вмешательство в экономику в том и состоит, что одним предоставляется незаслуженное преимущество за счет других. Каким же критерием справедливости должно руководствоваться «правительство консенсуса»? Тем, насколько велика группа, поддерживающая потерпевших.
Перейдем к последней фразе Уиккера: «Следовательно, приемлемые политические идеи должны учитывать взгляды других; именно это и подразумевается под политической умеренностью». Что же здесь подразумевается под «взглядами других»? Кого именно? Поскольку это не взгляды индивидуумов и не взгляды меньшинств, можно сделать только один вывод: каждая «большая часть населения» должна учитывать взгляды других «больших частей». Но представьте себе, что группа социалистов хочет национализировать все заводы, а группа промышленников хочет удержать свою собственность. Как может каждая из этих групп «учитывать» взгляды другой? В чем проявится «умеренность»? Где эта «умеренность» в конфликте между группой людей, требующих государственных дотаций, и группой налогоплательщиков, которые могут найти для своих денег иное применение, или в конфликте между представителем меньшинства, скажем – негром в южных штатах, который считает, что у него есть неотъемлемое право на справедливое судебное разбирательство, и представителями большинства – расистами, уверенными, что «общее благо» общины позволяет им его линчевать? Какова «умеренная позиция» в конфликте между мной и коммунистом (или между нашими последователями), если я убеждена, что у меня есть неотъемлемое право на жизнь, свободу и счастье, а он убежден, что «общее благо» государства позволяет ему ограбить меня, поработить и убить?
Между противоположными принципами не может быть никакой «золотой середины», никакого компромисса. В области разума или нравственности нет места такому понятию, как «умеренность». Но именно разум и нравственность – те категории, которые отменила идеология, именуемая «властью консенсуса».
Защитники ее ответят, что любая идея, не допускающая компромисса, это «экстремизм», или разновидность «экстремизма»; что любая бескомпромиссная позиция – это зло; что консенсус «распространяется» только на те идеи, которые допускают «умеренность», а «умеренность» – высшая добродетель, заменяющая разум и нравственность.
Вот вам ключ к пониманию сущности, лейтмотива, истинного смысла обсуждаемой доктрины. Это – культ компромисса. Смешанная экономика просто не может без него существовать. Доктрина «консенсуса» представляет собой попытку преобразить грубые факты такой экономики в идеологическую – или анти-идеологическую – систему и снабдить их хоть каким-то обоснованием.
Смешанная экономика смешивает свободу и регулирование без каких-либо принципов, правил или теорий. Поскольку регулирование предполагает и влечет за собой усиление контроля, смесь оказывается взрывоопасной, и в конечном счете приходится либо отказаться от регулирования, либо превратиться в диктатуру. У смешанной экономики нет принципов, которые бы определяли ее стратегии, задачи и законы или ограничивали власть правительства. Единственный принцип, который непременно должен оставаться неназванным и непризнанным, заключается в том, что ничьи интересы не защищены. Интересы выставлены на аукцион, и все что угодно отойдет тому, кто сможет удрать с добычей. Такая система или, точнее, анти-система делит страну на постоянно растущее число враждебных лагерей. Экономические группы воюют друг с другом за самосохранение, чередуя защиту и нападение, как и требует закон джунглей. В политическом плане смешанная экономика сохраняет видимость организованного общества с подобием закона и порядка, в экономическом же равнозначна хаосу, столетиями царившему в Китае, когда банды разбойников грабили страну, истощая ее производительные силы.
Смешанная экономика – это правление влиятельных групп, оказывающих давление на политику. Это безнравственная и узаконенная гражданская война особых интересов и лобби, стремящихся заполучить кратковременный контроль над законодательным аппаратом и урвать себе какую-нибудь привилегию за счет всех остальных, сделав это государственной властью, то есть силой. Там, где нет прав личности и каких бы то ни было моральных и правовых принципов, единственной надеждой смешанной экономики сохранить слабое подобие порядка, обуздать беспощадные, безгранично алчные группировки, порожденные ею же самой, и помешать тому, чтобы узаконенное воровство превратилось в противозаконный грабеж, когда все грабят всех, становится компромисс, по всем вопросам, во всех сферах – материальной, духовной, интеллектуальной. Предполагается, что именно он не дает ни одной группировке зайти слишком далеко в своих требованиях и развалить всю подгнившую структуру. Если эта игра продолжится, ничто не сможет остаться прочным, непоколебимым, абсолютным, неприкосновенным; всё и все должны будут стать гибкими, податливыми, неопределенными, приблизительными. Чем же будут они руководствоваться в своих действиях? Выгодой текущего момента.
Опасность для смешанной экономики представляет только одно – любая ценность, добродетель или идея, не идущая на компромисс. Угрожает ей только непреклонный человек, непреклонная группа, непреклонное движение. Враждебна ей только честность.
Стоит ли говорить, кто всегда будет победителем, а кто – побежденным в такой игре?
Понятно, какое единство (консенсус) здесь требуется. Это – единство молчаливого согласия на то, что все покупается, все продается (или «участвует в деле»), а то, что продать нельзя, попадает в дебри эксплуатации, манипуляции, лоббирования, обмена, рекламы, взаимных уступок, вымогательства, взяточничества, предательства, то есть слепого случая, как на войне, где стремятся получить привилегию законно убивать законно обезоруженных жертв.
Заметим, стремление это наделяет всех игроков общим и основным свойством. Все заинтересованы в правительстве с безграничной властью, достаточно сильном, чтобы нынешние и будущие победители смогли получить все, что они хотят, и выйти при этом сухими из воды. Такое правительство не связано никакой политикой или идеологией; оно накапливает власть ради власти, то есть ради любой «большой» группы, которая на время к власти придет, чтобы навязать обществу нужные ей законы. Поэтому «компромисс» и «умеренность» применимы к чему угодно, кроме одного – любой попытки ограничить государственную власть.
Вспомните, какие потоки брани, проклятий, истеричной ненависти обрушивают «умеренные» на защитников свободы, т.е. капитализма. Вспомните, что определения «экстремальный центрист» или «воинствующий центрист» используются всерьез и без колебаний. Вспомните необузданно злобную клеветническую кампанию против сенатора Голдуотера, в которой звучали нотки паники, охватившей «умеренных», «центристов», «популистов», когда они испугались, что реальное прокапиталистическое движение положит конец их игре. Движения этого, между прочим, пока что нет, Голдуотер не защищал капитализма, а его бессмысленная, нефилософская, неинтеллектуальная кампания только помогла сторонникам «консенсуса» укрепить свои позиции. Но здесь важна сама паника; она позволяет оценить их хваленую «умеренность», их «демократичное» уважение к свободе выбора, их терпимость к несогласным.
В письме в «Нью-Йорк Таймс» (от 23 июня 1964 года) один профессор-политолог, опасающийся, что кандидатуру Голдуотера выставят на выборах, говорит:
Настоящая опасность – в разногласиях, которые вызовет его кандидатура. ...Если ее выставят, результатом будет разрозненный и ожесточенный электорат. ...Чтобы действовать эффективно, американскому правительству требуется высокая степень консенсуса и согласие обеих партий по базовым вопросам.
Когда и кто счел этатизм основным принципом Америки? Кто решил, что его следует ставить выше дискуссии и расхождений во мнениях, чтобы самые главные вопросы никогда уже не поднимались? Не похоже ли это на однопартийное правительство? Профессор не уточняет.
Автор другого письма в «Нью-Йорк Таймc» (от 24 июня 1964 года), подписавшийся «Либеральный демократ», пошел немного дальше:
Пусть американский народ сделает свой выбор в ноябре. Если подавляющее большинство проголосует за Линдона Джонсона и демократов, то Федеральное правительство сможет, не нуждаясь ни в каких предлогах, продолжать политику, которой ожидают от него миллионы негров, безработных, пожилых, больных и людей с иными проблемами и недугами, не говоря уже о наших международных обязательствах.
Если нация выберет Голдуотера, то возникнет вопрос, стоит ли дальше заботиться о такой нации. Вудро Вильсон однажды сказал, что можно быть слишком гордым, чтобы драться; сам он тогда был вынужден воевать. Давайте же раз и навсегда выясним этот вопрос, пока еще мы можем сражаться избирательными бюллетенями, а не пулями.
Имел ли в виду этот джентльмен, что, если мы не проголосуем так, как он хочет, он будет стрелять? Здесь я знаю не больше вашего.
Газета «Нью-Йорк Таймс», которая была открытым сторонником «власти консенсуса», любопытным образом прокомментировала победу президента Джонсона. Редакционная статья от 8 ноября 1964 года гласит:
Неважно, насколько грандиозной была победа на выборах – а она была грандиозной. Правительство не может просто плыть на гребне народной волны, в море банальных обобщений и восторженных обещаний. ...Теперь, когда оно получило широкую народную поддержку, у него есть и моральный, и политический долг не пытаться быть всем для всех, а приступить к жесткому, определенному, целенаправленному курсу действий.
Куда этот курс направлен? Если избирателям не предлагали ничего, кроме «банальных обобщений и восторженных обещаний», как можно называть результаты голосования «широкой народной поддержкой»? Что «поддерживал народ» – неназванный политический курс, политический карт-бланш? Если Джонсон одержал грандиозную победу, пытаясь «быть всем для всех», чем же он должен быть сейчас и для кого, каких избирателей он должен разочаровать и предать и что останется от широкого общественного консенсуса?
С моральной и философской точки зрения эта статья в высшей степени неоднозначна и противоречива, но она становится понятной и последовательной в контексте нашей анти-идеологии. Эта идеология не ждет от президента особой программы или политического курса. Он просит у избирателей только карт-бланш на власть. Дальнейшее зависит от игры влиятельных группировок, которую все должны понимать и поддерживать, но не упоминать. Чем будет президент и для кого, зависит от случайностей игры и от «больших частей населения». Его дело – удерживать власть и раздавать блага.
В 1930-е годы у «либералов» была программа широких социальных реформ и боевой дух. Они выступали за плановое общество, рассуждали об абстрактных принципах, выдвигали теории, преимущественно социалистического толка, и очень огорчались, если их обвиняли в том, что они увеличивают полномочия власти. Почти все они уверяли оппонентов, что правительственная власть – только временное средство для достижения «благородной цели», освобождения индивидуума от рабства материальных потребностей.
Сегодня в «либеральном» лагере никто уже не говорит о плановом обществе; долгосрочные проекты, теории, принципы, абстракции и «благородные цели» нынче не в моде. Современные «либералы» высмеивают политиков, которые мыслят такими масштабными категориями, как общество или экономика в целом. Сами они занимаются единичными, конкретными, ограниченными во времени проектами и потребностями, не думая о цене, сопутствующих обстоятельствах и последствиях. Когда их просят определить свою позицию, они всегда определяют ее как «прагматическую», а не «идеалистическую». Они крайне враждебно относятся к политической философии; они бранят политические концепции, называя их «ярлыками», «этикетками», «мифами», «иллюзиями», и сопротивляются любой попытке «навесить ярлык» на них, то есть как-то определить их собственные взгляды. Они агрессивно противятся теориям, и, хотя еще можно еле-еле разглядеть на них мантию интеллектуальности, противятся они и разуму. Единственный остаток былого «идеализма» заключается в том, что они устало, цинично, ритуально повторяют потрепанные «гуманистические» лозунги, когда требуют обстоятельства.
Цинизм, неуверенность и страх стали отличительными чертами той культуры, которой эти «либералы» управляют до сих пор за неимением лучших кандидатов. Единственный компонент их идеологического инструментария, не покрывшийся ржавчиной, а наоборот, становящийся грубее и очевиднее с каждым годом, – страсть к авторитарной, даже тоталитарной государственной власти. Это не горение борца за идею и не страсть фанатика-миссионера, а, скорее, тусклый отсвет в остекленевших глазах безумца. Оцепенелое отчаяние давно заглушило его воспоминания о цели, но он цепляется за свое тайное оружие, упорно веря, что «должен же быть какой-то закон» и все будет хорошо, как только кто-нибудь закон примет, а любую проблему можно решить волшебной властью грубой силы.




























