Текст книги "Любовь по-французски"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 41 страниц)
Квартира Тибурция очень удивила молодую жительницу Антверпена, привыкшую к фламандской суровости и педантизму. Эта смесь роскоши и небрежности ставила ее в тупик. Так, светло-красная бархатная скатерть была брошена на плохонький, хромой стол; у великолепных канделябров самого изысканного вкуса, подходящих бы даже для будуара королевской любовницы, были розетки самого обыкновенного стекла, к тому же растрескавшиеся от пламени сгоревшей до основания свечи. Очень дорогая пузатая китайская ваза чудесного фарфора была пробита посредине ударом ноги и проволочные швы скрепляли на ней звездообразные трещины; редкие гравюры, притом самые первые оттиски, были приколоты к стене булавками; современный греческий колпак украшал античную Венеру, и тысячи разнообразных предметов – турецкие трубки, наргиле, кинжалы, ятаганы, китайские и индийские туфли – загромождали стулья и этажерки.
Заботливая Гретхен не успокоилась, пока все это не было вымыто, повешено, снабжено подписями; как Бог создал мир из хаоса, так же и Гретхен создала из этого нагромождения очаровательный уголок. Тибурций, привыкший к своему беспорядку и отлично знавший, где что искать, сначала растерялся, но затем привык. Вещи, которые он бросал как попало, чудесным образом опять оказывались на месте. В первый раз в жизни Тибурций понял, что такое удобства. Как все люди с большим воображением, он пренебрегал мелочами. Дверь его комнаты была позолочена и покрыта арабесками, но у нее не было валика; как настоящий дикарь он любил роскошь, но не удобства. Он вполне мог бы, как восточные люди, носить одежды из золотой парчи, подбитые простой мешковиной.
Хотя, казалось, Тибурций вошел во вкус новой жизни, более упорядоченной и разумной, все же он был часто печален и озабочен. Он проводил целые дни на диване, обложенный с двух сторон подушками, не произнося ни слова, закрыв глаза и опустив руки. Гретхен не смела ни о чем расспрашивать, так как боялась его ответа. Сцена в соборе запечатлелась в ее сознании скорбным, неизгладимым воспоминанием.
Тибурций все время думал о Магдалине из Антверпена – издали она казалась еще более прекрасной, она стояла перед ним, как сверкающее видение. Некое идеальное солнце осыпало ее волосы золотыми лучами, платье наделено было изумрудной прозрачностью, плечи блистали паросским мрамором. Ее слезы высохли, юность расцвела пушком ее румяных щек; она, казалось, совсем утешилась после смерти Христа и, как-то небрежно поддерживая его синеватую ногу, поворачивала голову к своему земному возлюбленному. Строгие контуры святости смягчались, растекаясь волнистыми линиями; из-под облика кающейся вновь проступила грешница; ее шарф развевался свободней, юбка вздымалась более соблазнительными, суетно-мирскими складками, руки любовно раскрывались, точно готовясь захватить сладострастную добычу. Великая святая превращалась в куртизанку, искусительницу. Если бы Тибурций жил в более суеверную эпоху, он увидел бы во всем этом какие-нибудь темные происки того, кто бродит по свету, quaerens quern devore[39]39
Ища, кого бы пожрать (лат.).
[Закрыть]; он подумал бы, что когти дьявола впились ему в плечо, что он по-настоящему и полностью околдован.
Как могло быть, чтобы Тибурций, любимый молодой девушкой, очаровательной, простодушной, с чутким сердцем, красивой, невинной, обладающей теми подлинными дарами, которые получаешь от Бога и не приобретешь ни за какие деньги, упрямо преследовал безумную химеру, неосуществимую мечту, и как его мысль, вообще такая четкая и действенная, могла дойти до такого глубокого заблуждения? Это бывает очень часто. Разве каждый из нас в своем кругу не был тайно любим каким-нибудь скромным сердцем, стремясь в то же время к иной, более возвышенной любви? Разве нам не случалось растоптать нежно пахнущую бледную фиалку, когда мы шли, устремив взор на блестящую и холодную звезду, бросающую нам насмешливый взгляд из глубины вечности? Разве бездна не притягивает и невозможное не имеет своего обаяния?
Однажды Тибурций вошел в комнату Гретхен с пакетом в руках – он вынул оттуда юбку и корсаж зеленого шелка по старинной моде, старомодную кофточку и нитку крупного жемчуга. Он попросил Гретхен одеться в этот наряд, который чудесно пойдет к ней, и всегда носить его дома; в качестве объяснения он добавил, что очень любит костюмы XVI века и, уступив этой его фантазии, она доставит ему огромное удовольствие. Вы, конечно, понимаете, что молодую девушку не приходится долго упрашивать, чтобы она померила новое платье: Гретхен быстро переоделась, и, когда вошла в гостиную, Тибурций не мог не вскрикнуть от удивления и восторга.
Он только счел нужным изменить кое-что в ее прическе, и, освободив волосы от зубцов гребенки, он расположил их пышными локонами по плечам Гретхен так же, как у Магдалины на картине «Снятие с креста». Затем он придал иное расположение складкам на юбке, распустил шнуровку корсажа, снял слишком топорщившуюся и чересчур накрахмаленную косынку и, отступив на несколько шагов, стал созерцать свое творение.
Вы, конечно, видели на каком-нибудь особом спектакле так называемые живые картины. Выбирают самых красивых актрис театра, одевают и ставят так, чтобы воспроизвести известную картину. Тибурций создал шедевр этого жанра – можно было подумать, что перед нами кусок полотна Рубенса.
Гретхен сделала движение.
– Не шевелись, ты изменишь позу; так замечательно хорошо! – умоляюще воскликнул Тибурций.
Бедная девушка повиновалась и стояла несколько минут неподвижно. Когда она повернулась, он заметил, что ее лицо залито слезами.
Тибурций понял, что она все знает.
Гретхен молчала, слезы текли по ее щекам без удержу, без усилий, жемчужины скатывались из переполненной чаши ее глаз, чудесных голубых цветков, прозрачных как небо: печаль не могла исказить гармонии ее лица, и эти слезы были прекрасней иных улыбок.
Гретхен вытерла их тыльной стороной руки и, облокотившись на ручки кресла, сказала каким-то размягченным голосом, полным глубокого волнения:
– О! Тибурций, как я из-за вас страдаю! Необычная ревность терзает мое сердце; хотя у меня нет соперницы, я все же обманута, вы все же изменили мне: вы любите нарисованную женщину, ей принадлежат ваши мысли, ваши мечты, она одна кажется вам прекрасной, вы не видите в мире никого, кроме нее; погруженный в это безумное созерцание, вы даже не замечали, что я плачу. А я-то одно мгновение считала себя любимой, когда была всего лишь двойником, всего лишь слепком вашей любви! Я знаю, в ваших глазах я только невежественная девчонка, говорящая по-французски с таким немецким акцентом, что это вызывает у вас смех; мое лицо нравится вам только как воспоминание о вашей идеальной возлюбленной; для вас я лишь красивый манекен, который вы одеваете по прихоти своего воображения. Но, уверяю вас, манекен страдает и любит…
Тибурций попытался прижать ее к сердцу, но она высвободилась и продолжала:
– Вы говорили мне восхитительные слова любви, вы говорили, что я красива, что на меня приятно смотреть, вы хвалили мои руки, твердя, что даже у феи нет таких тонких, милых ручек. Вы говорили, что мои волосы дороже золотого плаща принцессы, что ангелы спускаются с небес заглянуть в мои глаза и найти в них свое отражение, и при этом так долго задерживаются, что на них за это сердится Господь Бог; и все это говорилось таким ласковым и проникновенным голосом, так правдиво, что самые опытные женщины обманулись бы. Увы, мое сходство с Магдалиной на картине разжигало ваше воображение и наделяло вас этим искусственным красноречием; она отвечала вам моими устами; я давала ей жизнь, которой у нее нет, и нужна была вам для того, чтобы иллюзия стала полнее. Но если вы получили хоть несколько мгновений счастья, я прощаю вам то, что вы заставили меня играть эту роль. В конце концов, вы не виноваты, что не умеете любить, что вас манит только невозможнее и вы не хотите того, чего можете достичь. Вы самонадеянны, как влюбленный, но обманываетесь в самом себе: вы никогда не будете любить. Вам нужно совершенство, идеал и поэзия, а всего этого не существует. Вместо того чтобы любить женщину за любовь к вам, быть ей благодарным за преданность, за дар ее души, вы все время думаете, похожа ли она на гипсовую Венеру, стоящую у вас в кабинете. Горе ей, если линия ее лба не соответствует желанным очертаниям. Вас волнует гладкость ее кожи, оттенок волос, тонкость запястий и лодыжек, но к сердцу ее вы равнодушны. Вы не влюбленный, мой бедный Тибурций, вы всего-навсего художник. То, что вы приняли за страсть, было только восхищением формой и красотой; вы влюблены в талант Рубенса, а не в Магдалину. Неосознанное призвание художника смутно шевелится в вас и вызывает беспорядочные порывы, над которыми вы не властны. Отсюда все извращения вашей фантазии. Я поняла это потому, что я вас люблю. Гений женщин – в любви, их ум не поглощен эгоистическим созерцанием! С тех пор как я здесь, я пересмотрела ваши книги, перечитала ваших поэтов, я сделалась почти ученой. Повязка слетела с моих глаз. Я постигла много такого, о чем не подозревала. И поэтому я могу ясно читать в вашем сердце. Вы когда-то рисовали, возьмитесь снова за кисть. Вы запечатлеете свои мечты на полотне, и все ваши бурные переживания утихнут сами собой. Если я не смогла стать вашей возлюбленной, то, по крайней мере, буду вашей натурщицей.
Она позвонила и велела слуге принести мольберт, полотно, краски и кисти. Когда слуга все приготовил, целомудренная девушка с великолепным бесстыдством сбросила с себя одежды и, приподняв волосы, как Афродита, выходящая из моря, выпрямилась, освещенная сияющим лучом солнца.
– Разве я хуже вашей Венеры Милосской? – спросила она с очаровательной гримаской.
Через два часа с полотна глядела почти живая голова, в восемь дней все было кончено. Разумеется, картина отнюдь не была совершенством, но тонкое чувство изящества, чистота линий, исключительная мягкость тона, благородная простота композиции делали ее примечательней, особенно для знатоков. Стройная белая светловолосая фигурка, легко выделяясь на лазури неба и моря, являясь миру обнаженной и улыбающейся, сохраняла отблеск античной поэзии и вызывала в памяти цветущие времена греческой скульптуры.
Тибурций больше не вспоминал об антверпенской Магдалине.
– Ну как, – сказала Гретхен, – вы довольны вашей натурщицей?
– Когда назначить церковное оглашение? – ответил Тибурций.
– Я буду женой великого художника, – сказала она, бросившись на шею своему любовнику, – но не забудьте, милостивый государь, что это я открыла ваш талант. Нашел этот алмаз не кто иной, как я, маленькая Гретхен с улицы Кипдорп.
Гюстав Флобер
Простое сердце
I
Целых полстолетия обывательницы Пон-л’Эвека завидовали г-же Обен, у которой в служанках жила Фелисите.
За сто франков в год она стряпала и убирала дом, шила, стирала, гладила; она умела взнуздать лошадь, знала, как откармливать птицу, как сбивать масло, и хранила верность своей хозяйке, хотя та была особа не из приятных.
Г-жа Обен была замужем за красивым малым без всякого состояния; умер он в начале 1809 года, оставив ей двух маленьких детей и множество долгов. Она продала тогда свои поместья, кроме Тукской и Жефосской ферм, приносивших годового дохода не более пяти тысяч, и переехала из своего дома на улице Мелен в другой, требовавший меньших трат; он принадлежал ее предкам и находился за рынком.
Дом этот, крытый черепицей, занимал пространство между улицей и проулком, ведущим к реке. В одной комнате пол был ниже, чем в другой, так что трудно было не споткнуться. Узкая передняя отделяла кухню от «залы», где г-жа Обен целые дни просиживала в соломенном кресле у окна. Вдоль стены, выкрашенной в белый цвет, выстроилось в ряд восемь стульев красного дерева. На старом фортепиано под барометром громоздилась пирамидой куча коробочек и коробок. По бокам желтого мраморного камина в стиле Людовика XV стояло два глубоких кресла, обитых вышитой материей. Часы посреди стены изображали храм Весты. И все здесь слегка пахло плесенью: пол был ниже, чем уровень сада.
Во втором этаже вы сперва попадали в комнату «барыни», очень большую, оклеенную обоями с бледными цветами; тут висел портрет «барина», изображенного в щегольском наряде. Дверь оттуда вела в комнату поменьше, там стояли две детские кроватки без тюфяков. Потом шла гостиная, всегда запертая, заставленная мебелью в чехлах. Далее коридор приводил вас в кабинет; книги и старые бумаги лежали здесь на полках, которые с трех сторон окружали большой письменный стол черного дерева. Два панно на шарнирах сплошь были покрыты рисунками пером, пейзажами, сделанными гуашью, и гравюрами Одрана, – все это напоминало о лучших временах, об исчезнувшей роскоши. В третьем этаже слуховое окно освещало комнату Фелисите, выходившую в поля.
Она вставала чуть свет, чтобы не пропустить обедни, и работала без передышки до самого вечера; по окончании обеда, прибрав посуду и крепко затворив дверь, она зарывала полено в золу и засыпала у очага с четками в руках. Никто не торговался с таким упорством, как она. А что до чистоты, то блеск ее кастрюль приводил в отчаяние всех других служанок. Она была бережлива, ела медленно и пальцами подбирала на столе крошки хлеба; хлеб она сама пекла для себя – ковригу весом в двенадцать ливров, и ее хватало на три недели.
Во всякое время года она носила ситцевый платок, заколотый на спине булавкой, чепец, скрывавший волосы, серые чулки, красную юбку и поверх кофты передник с нагрудником, как больничная сиделка.
Лицо у нее было худощавое, голос резкий. В двадцать пять лет ей давали сорок, а когда ей исполнилось пятьдесят, определить ее возраст стало вовсе невозможно. Всегда молчаливая, прямая, с размеренными движениями, она походила на деревянную куклу, которую заводят, чтоб она могла двигаться.
II
Была и у нее любовная история.
Отец ее, каменщик, разбился насмерть, сорвавшись с лесов. Потом умерла мать, сестры разбрелись в разные стороны, а ее приютил фермер, у которого она, еще совсем маленькая, должна была пасти в поле коров. Она дрогла от холода в своих лохмотьях, пила воду из луж, растянувшись на животе, за всякий пустяк терпела побои, пока наконец ее не прогнали за кражу тридцати су, которых она не брала. Она поступила на другую ферму, стала там птичницей, и так как хозяева ее полюбили, товарки завидовали ей.
Как-то раз августовским вечером (ей было тогда восемнадцать лет) ее повели на бал в Кольвиль. Вой скрипок, фонарики на деревьях, пестрота нарядов, кружева, золотые крестики, толпа людей, подпрыгивающих в такт, – все это ошеломило, оглушило ее. Она скромно стояла в стороне, как вдруг к ней подошел и пригласил танцевать молодой человек, по виду из зажиточных; до того он курил трубку, облокотясь обеими руками на дышло тележки. Он угостил ее сидром, кофе, печеньем, подарил шелковый платок и, думая, что она догадывается о его намерениях, предложил ее проводить. На краю поля, засеянного овсом, он грубо повалил ее. Она испугалась и закричала, он скрылся.
Через некоторое время, тоже вечером, шла она по Бомонской дороге; впереди медленно двигался большой воз с сеном; а когда она с ним поравнялась, рядом с ней оказался Теодор.
Он спокойно с ней заговорил, сказал, что все надо простить, – ведь «всему причиной было вино».
Она не знала, что ответить, и рада была бы убежать.
Он сразу же завел разговор об урожае и о местных заправилах – отец его переехал из Кольвиля на ферму Эко, так что теперь они соседи. «Вот как!» – проговорила она. Он прибавил, что его собираются женить. Дело, впрочем, не к спеху – он хочет найти жену себе по вкусу. Фелисите опустила голову. Тогда он спросил, думает ли она выходить замуж. Она, улыбнувшись, ответила, что насмехаться нехорошо.
– Да нет же, ей-богу нет! – И он левой рукой обхватил ее за талию. Она шла, а он, обнимая, поддерживал ее; они замедлили шаг. Дул теплый ветер, блестели звезды, огромный воз сена покачивался перед ними, а четверка лошадей, лениво переступая, поднимала пыль. Потом лошади вдруг сами повернули направо. Он еще раз поцеловал ее. Она исчезла в темноте.
На следующей неделе Теодор добился от нее свиданий.
Встречались они в глубине дворов, где-нибудь за оградой, под уединенным деревом. Она не была наивна как барышня, – животные кой-чему ее научили, – но здравый смысл и врожденная порядочность уберегли ее. Упорство сопротивления довело страсть Теодора до крайности, и в надежде утолить ее (а может быть, и с честными намерениями) он предложил Фелисите выйти за него замуж. Она не решалась ему верить. Он не скупился на клятвы.
Вскоре он поделился с ней тем, что его тревожило: в прошлом году родители наняли за него рекрута, но теперь его со дня на день опять могли забрать в солдаты; мысль о военной службе приводила его в ужас. Эту трусость Фелисите сочла доказательством его привязанности, а сама она еще больше к нему привязалась.
Она убегала из дому по ночам, а Теодор на свиданиях терзал ее своими опасениями и все упрашивал.
В конце концов он объявил, что сам отправится в префектуру разузнать и придет – все расскажет в воскресенье, между одиннадцатью часами и полуночью.
В условленный час она побежала к нему.
Вместо него оказался один из его приятелей.
Он ей сообщил, что больше она не увидит Теодора. Чтобы откупиться от воинской повинности, он женился на очень богатой старухе, г-же Легуссе из Тука.
Отчаяние Фелисите не знало предела. Она упала на землю, кричала, призывала Бога и, одна в поле, стонала до самого восхода солнца. Потом вернулась на ферму, объявила о своем намерении уйти и вот в конце месяца, получив расчет, завязала в узелок все свои скромные пожитки и отправилась в Пон-л’Эвек.
Перед гостиницей она заговорила с дамой во вдовьем чепце, которая как раз искала кухарку. Девушка мало что умела по этой части, но, казалось, полна была такого усердия и так нетребовательна, что г-жа Обен в конце концов сказала:
– Хорошо, я вас беру!
Через четверть часа Фелисите водворилась у нее.
Первое время она жила в каком-то трепете – так влиял на нее весь «склад» этого дома и воспоминание о «барине», витавшее над всем! Поль и Виржини – первому было семь лет, второй едва исполнилось четыре – представлялись ей созданиями из некоего драгоценного вещества; Фелисите, как лошадь, таскала их на спине, и г-жа Обен даже запретила ей целовать их каждую минуту, что страшно ее огорчило. Все же она чувствовала себя счастливой. Мирный уют развеял ее тоску.
Каждый четверг приходили сыграть партию в бостон неизменные партнеры. Фелисите заранее приготовляла карты и грелки. Гости приходили ровно в восемь часов и расходились незадолго до одиннадцати.
По понедельникам с утра старьевщик, лавка которого выходила на проезд, раскладывал прямо на земле свой железный лом. Затем город наполнялся гулом голосов, с которым сливалось ржанье лошадей, блеяние овец, хрюканье свиней, стук двуколок, катившихся по улице. Около полудня, в самый разгар базара, на пороге появлялся высокого роста старик крестьянин с крючковатым носом, в фуражке, сдвинутой на затылок, – это был Роблен, жефосский фермер. Вскоре за ним – Льебар, фермер из Тука, маленький, толстенький, краснолицый, в серой куртке и в штиблетах со шпорами.
Оба предлагали своей помещице кур и сыры. Всякий раз Фелисите разоблачала их хитрости, и они удалялись, преисполненные уважения к ней.
Время от времени г-жу Обен неожиданно навещал ее дядя – маркиз де Греманвиль, который прокутил все свое состояние и жил теперь в Фалезе, на последнем клочке земли, еще остававшемся у него. Он являлся всегда к завтраку в сопровождении отвратительного пуделя, пачкавшего лапами всю мебель. Хотя он и старался держаться как подобает дворянину, вплоть до того, что приподымал шляпу над головой всякий раз, как произносил «Мой покойный отец», привычка оказывалась сильней, он наливал себе рюмку за рюмкой и отпускал двусмысленные шутки. Фелисите учтиво выпроваживала его: «Хватит, господин Греманвиль! До другого раза!» И запирала за ним дверь.
Она охотно отворяла ее г-ну Буре, старому стряпчему. Его белый галстук и плешь, жабо, широкий коричневый сюртук, манера нюхать табак, округляя руку, – все его существо повергало ее в то смущение, какое вызывает в нас вид людей необыкновенных.
Он управлял поместьями «барыни» и потому просиживал с ней целыми часами в кабинете «барина»; он вечно боялся чем-нибудь уронить свое достоинство; он с безграничным почтением относился к судейскому сословию и не прочь был щегольнуть знанием латыни.
Желая соединить поучительное с занимательным, он подарил детям географию в картинках. Они изображали разные части света, людоедов с перьями на голове, обезьяну, похищавшую девушку, бедуинов в пустыне, охоту с гарпуном на кита и т. п.
Поль объяснял эти гравюры Фелисите. Вот и все, к чему свелось ее образование.
Образованием детей занимался Гюйо, бедняк, служивший в мэрии и славившийся своим красивым почерком; перочинный нож он обычно оттачивал о сапог.
Иногда, если погода была хорошая, отправлялись с утра на Жефосскую ферму.
Двор ее, с домом посредине, расположен был на склоне холма, а вдали серым пятном виднелось море.
Фелисите вынимала из своей корзины холодную говядину, нарезанную кусками, и семейство завтракало в помещении, служившем пристройкой к самой ферме. От дачи, бывшей здесь когда-то, оно единственное и уцелело. Обои, свисавшие клочьями, шевелились от сквозняка. Г-жа Обен опускала голову, подавленная воспоминаниями, дети умолкали. «Да идите играть!» – говорила она; дети убегали.
Поль забирался на гумно, ловил птиц, бросал камешки в лужу или колотил палкой по огромным бочкам, гудевшим, как барабаны.
Виржини кормила кроликов, носилась по полю – рвала васильки, и вышитые панталончики мелькали на бегу.
В один из осенних вечеров они возвращались домой лугами.
Молодой месяц освещал часть неба, и туман, как пелена, колыхался над излучинами Тук. Быки, растянувшиеся среди луга, спокойно смотрели на эти четыре фигуры. На третьем пастбище несколько быков поднялись и окружили их. «Не бойтесь!» – сказала Фелисите и, приговаривая что-то, потрепала по спине быка, что был ближе всех; он тотчас же отпрянул, другие последовали за ним. Но когда прошли и следующий луг, послышался страшный рев. То ревел бык, которого за туманом было не видно. Он приближался к двум женщинам. Г-жа Обен уже порывалась бежать. «Нет! нет! не так быстро!» Все же они ускорили шаг, а за спиной у них все ближе раздавалось громкое сопение. Копыта, точно молотки, стучали по траве луга; вот уж бык понесся вскачь. Фелисите обернулась и, обеими руками, вырывая с корнями траву, стала бросать ему в глаза комья земли. Он, опустив морду, потрясал рогами, дрожал от ярости и дико ревел. Г-жа Обен, уже на краю луга, вне себя от страха пыталась со своими малышами перескочить через ров. Фелисите все отступала перед быком и все время забрасывала его горстями земли, ослеплявшей его, а сама кричала: «Скорей! скорей!»
Г-жа Обен спустилась в канаву, толкнула в нее Виржини, потом Поля, несколько раз падала, пытаясь выбраться на другую сторону, и после величайшего усилия выбралась.
Бык почти прижал Фелисите к изгороди; он уже брызгал ей в лицо слюной: мгновение – и он поднял бы ее на рога. Но она успела проскользнуть между двумя перекладинами, и огромное животное остановилось в полном недоумении.
Происшествие это в течение многих лет служило темой разговоров в Пон-л’Эвеке. Фелисите нисколько не возгордилась, она даже и не подозревала, что совершила геройский поступок.
Теперь она всецело была озабочена Виржини, которая от нервного потрясения, вызванного испугом, заболела, так что доктор, г-н Пупар, посоветовал для нее морские купания в Трувиле.
В те времена они привлекали мало народу. Г-жа Обен навела справки, спросила мнение Буре, занялась приготовлениями, как будто собиралась в далекое путешествие.
Вещи были отправлены накануне в двуколке Льебара. На следующий день он привел двух лошадей; на одной из них было дамское седло с бархатной спинкой, а на крупе у другой сиденьем служил свернутый плащ. Г-жа Обен поместилась на нем позади Льебара. Фелисите взяла Виржини, а Поль сел на осла, которого г-н Лешаптуа дал с условием, что с ним будут обращаться как можно бережнее.
Дорога была так ужасна, что восемь километров ехали два часа. Лошади совершенно увязали в грязи и, чтобы выбраться из нее, делали судорожные движения; то они спотыкались на ухабах, то им приходилось прыгать. В некоторых местах кобыла Льебара вдруг останавливалась. Он терпеливо ждал, чтобы она снова тронулась с места, и вел в это время речь о владельцах земель, прилегавших к дороге, сопровождая свои рассказы нравственными соображениями. Так, проезжая через селение Тук, когда поравнялись с домом, окна которого были обвиты настурциями, он сказал, пожимая плечами: «Вот госпожа Легуссе – вместо того, чтобы взять молодого человека в мужья, она…» Фелисите не слышала продолжения: лошади побежали рысью, осел понесся вскачь; тут свернули на тропинку, отворились воротца, появились откуда-то два парня, и всадники сошли у самого крыльца, окруженного навозной жижей.
Завидев госпожу, старуха Льебар стала всячески выражать свою радость. Она подала на завтрак филе, потроха, колбасу, фрикасе из цыпленка, пенистый сидр, фруктовый торт и сливовую настойку, приправляя все это комплиментами барыне, которая, видать, поправилась, барышне, которая «прелесть как похорошела», г-ну Полю, который страсть как вырос, и не забывая помянуть покойных дедушку и бабушку, которых Льебары тоже знали, ибо служили нескольким поколениям в этой семье. Ферма, как и сами они, носила печать чего-то стародавнего. Балки потолка были источены червями, стены почернели от копоти, окна посерели от пыли. В дубовом поставце находились всякого рода инструменты, кувшины, тарелки, оловянные миски, волчьи капканы, ножницы для стрижки овец; дети рассмеялись, увидев огромную клистирную трубку. Ни на одном из трех дворов не нашлось бы такого дерева, ствол которого не оброс грибами, а в листву не вплетались бы ветви омелы. Иные из них были сорваны ветром, но снова принялись и все гнулись под тяжестью ягод, покрывавших их. Соломенные крыши, напоминавшие коричневый бархат, неодинаковые по толщине, выдерживали напор самых сильных бурь. Каретный сарай, однако, разваливался. Г-жа Обен сказала, что подумает о нем, и приказала подавать лошадей.
До Трувиля ехали еще полчаса. Потом все спешились, и маленький караван перешел через Экор – так называлась скала, нависавшая над гаванью; а через несколько минут уже входили во двор «Золотого ягненка», гостиницы тетушки Давид, в конце набережной.
Виржини с первых же дней почувствовала себя лучше – следствие перемены климата и морских купаний. Купалась она, за неимением костюма, просто в рубашке, и няня одевала ее в лачуге таможенного досмотрщика, которой пользовались купающиеся.
После обеда, взяв с собой осла, отправлялись гулять за Черные скалы, в сторону Энеквиля. Тропинка вилась сперва среди холмистой местности, напоминавшей лужайки парка, потом приводила на плоскогорье, где пастбища чередовались с пашнями. Вдоль дороги, среди зарослей ежевики, поднимался остролистник; то тут, то там в голубом воздухе вычерчивали свои зигзаги сучья большого засохшего дерева.
Отдыхали почти всегда на лугу между Довилем, приходившимся слева, и Гавром – справа, а прямо впереди было море. Оно блестело на солнце, гладкое, как зеркало, и такое тихое, что едва был слышен его рокот; где-то чирикали воробьи, и над всем этим простирался беспредельный свод неба. Г-жа Обен сидя занималась шитьем; Виржини подле нее плела что-нибудь из тростника; Фелисите собирала лаванду; Поль скучал, и ему хотелось прочь отсюда.
Иногда, переправившись через Тук на лодке, они искали ракушки. После отлива на берегу оставались морские ежи, водоросли, медузы; дети резвились, стараясь схватить хлопья пены, уносимой ветром. Сонные волны, набегая на песок, ложились каймой вдоль песчаного берега, которому не видно было и конца; впрочем, со стороны суши он замыкался дюнами, отграничивавшими его от Болота – широкого луга, похожего по виду на беговое поле. Когда они возвращались этим лугом, Трувиль в отдалении с каждым шагом вырастал перед ними на склонах холма, расцветая веселым беспорядком домов самой разной величины.
Если день выдавался слишком жаркий, они не выходили из комнаты. Сквозь планки спущенных жалюзи лучистыми полосами прорывался снаружи ослепительный блеск. В деревне – ни звука. Внизу, на тротуаре, ни души. Тишина, разлитая повсюду, еще усиливала ощущение покоя. Где-то далеко работали молотки конопатчиков, чинивших суда, и знойный ветер с моря приносил запахи смолы.
Главным развлечением было смотреть, как возвращаются баркасы. Миновав вехи, они начинали лавировать. Паруса спускались с мачт на две трети, парус фок-мачты надувался, как шар; и судно, приближаясь, скользило под плеск воды, пока не доходило до середины гавани, где внезапно падал якорь. Потом пришвартовывались к самой набережной. Матросы выбрасывали через борт трепетавших рыб; их ожидала уже вереница тележек, и женщины в чепцах из бумажной ткани бросались вперед, чтобы взять корзины и обнять мужей.
Как-то раз одна из этих женщин заговорила с Фелисите, и та немного спустя вошла в комнату, сияя от радости. Она, оказывается, нашла сестру, и тут же появилась Настази Баретт, в замужестве Леру, с грудным младенцем; другого ребенка она вела за руку, а слева от нее шел, подбоченясь, маленький юнга в матросской шапке набекрень.
Через четверть часа г-жа Обен выпроводила их.
Они то и дело попадались ей навстречу или у самой кухни, или во время прогулок. Муж не показывался.
Фелисите к ним очень привязалась. Она купила им одеяло, рубашек, жаровню; они, очевидно, злоупотребляли ее добротой. Такая слабость раздражала г-жу Обен, которой к тому же не нравилось, что племянник Фелисите ведет себя слишком непринужденно – ведь он говорил ее сыну «ты», а так как Виржини стала кашлять и погода испортилась, то она и решила вернуться в Пон-л’Эвек.
Г-н Буре помог ей в выборе коллежа. Лучшим считался коллеж в Кане. Поля и отправили туда; он спокойно простился с домашними, довольный тем, что едет в такое место, где у него будут товарищи.
Г-жа Обен примирилась с отъездом сына, ибо это было необходимо. Виржини все реже и реже вспоминала о нем. Фелисите жалела, что не слышит его возни. Но появилось занятие, которое ее развлекло: после Рождества она каждый день стала водить девочку на уроки закона Божия.