Текст книги "Русская жизнь. 1937 год (сентябрь 2007)"
Автор книги: авторов Коллектив
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц)
Иван Толстой
Апрель в Париже, зима в Москве
Судьба русского Гершвина
Ослепительные костюмы, экстравагантные галстуки, цилиндры, неизменные белые перчатки, привычки ловеласа и прожигателя жизни – так историк русской музыкальной эмиграции Виктор Юзефович описывает поэта и композитора Владимира Александровича Дукельского, веселого и беспечного человека, отличавшегося «своеобразной аффектацией независимости», прямотой и резкостью суждений.
В историю симфонической и балетной музыки он вошел под своим настоящим именем, но большая слава ждала его как Вернона Дюка – автора легкой песенки «Апрель в Париже» (1932), которая, выйдя за пределы бродвейского мюзикла «Шагай чуть быстрее», отправилась гулять по свету: с середины ХХ века ее исполняли многие звезды мировой эстрады – Уайлд Билл Дэвис с оркестром Каунта Бейси, Элла Фитцжеральд, Телониус Монк, Хулио Иглесиас, а сейчас она звучит в репертуаре Дениз Перье. «Апрель в Париже» вошел в десятку лучших песен в стиле ритм-энд-блюз 1956 года, а в 1985-м – в Зал славы «Грэмми».
Дукельский родился 10 октября 1903 года на маленькой белорусской станции Парафьяново, где его мать, не доехав к мужу – железнодорожному инженеру, разрешилась от бремени. Семья все время переезжала – из Николаева в уральский Кунгур, оттуда в Крым, куда вела их профессия отца, пока не осела в Киеве, где десятилетний музыкальный вундеркинд был принят в консерваторию без экзаменов. Его кумиром, а затем и многолетним наставником стал Сергей Прокофьев.
В 1918-м консерватория была окончена, а в 1919-м семья бежала пароходом из Одессы в Константинополь, где Дукельский подрабатывал аккомпаниатором и художественным руководителем в клубе «Русский маяк», созданном американской благотворительной организацией YMCA. Здесь Владимир Александрович познакомился с Борисом Поплавским. Верные традициям Серебряного века, друзья создают недолговечный константинопольский «Цех поэтов», каких (в подражание главному -петербургскому) было в ту пору много – бакинский, два тифлисских, юрьевский, ревельский, берлинский, парижский.
Затем в жизни Дукельского случились странствия, серьезные занятия музыкой и неожиданный успех, о котором он сам рассказывает в публикуемом ниже интервью 1955 года. За рамками беседы полностью остался Дукельский-поэт. Стихи Владимир Александрович писал всю жизнь, но напечатать их решился только в возрасте 59 лет, когда его к этому подтолкнул его большой друг и сосед по Калифорнии поэт и критик Владимир Марков. Он же написал предисловие к первому сборнику Дукельского «Послания», посвященному памяти Бориса Поплавского. Маркову не нравилось, что композиторская карьера его старшего товарища плохо знакома парижским эмигрантам, а о поэтическом даре не подозревает вообще никто.
«Достаточно упомянуть, – писал Марков, – что музыка его печаталась и исполнялась Кусевицким; что среди его сочинений можно найти очаровательную оперу „Барышня-крестьянка“ по Пушкину и кантату „Конец Санкт-Петербурга“ на слова Ломоносова, Державина, Пушкина, Тютчева, Кузмина, Ахматовой и Маяковского, что не одна из его музыкальных комедий была боевиком на Бродвее… что он написал уйму статей на музыкальные темы; что он – председатель общества по воскрешению забытой музыки; что его балеты Le Bal des Blanchisseuses и Lady Blue поставлены Роланом Пети в Париже. Музыкант, испробовавший в своей области все, теперь вторгается в литературу. Композиторы, баловавшиеся поэзией, не редкость в России: стихи (неважные!) писали и Глинка, и Чайковский, и, наверное, не одни они. Но когда композитор выступает со сборником стихов в печати, да еще далеко не в начале своего жизненного пути, то это факт уникальный. Еще более уникально, что это стихи оригинальные, с техническим блеском и пестро-праздничные, что особенно бросается в глаза на фоне русского поэтического зарубежья».
Последними словами Марков метил в «парижскую ноту» – распространенное умонастроение, близкое в основном молодому поколению поэтов круга Георгия Адамовича, со ставкой на лирический дневник, тоску, безнадежность и человеческий документ. Действительно, ничего более противоположного унылой «ноте», чем франтоватые стихи калифорнийца, не сыскать.
В последние годы имя Дукельского начинает мелькать в историко-мемуарных публикациях, а полтора года назад в интереснейшем исследовании «„Евразийское уклонение“ в музыке 1920-1930-х годов» Игорь Вишневецкий уделил Владимиру Александровичу немало страниц, основанных на его богатом вашингтонском архиве.
За шесть предсмертных лет Дукельский выпустил еще три поэтических сборника, ездил в Европу, знакомился с парижанами, производил на них впечатление «делового американца», отправлял нуждающимся посылки с брюками и пальто, завоевал симпатии одних (Юрия Иваска, Ирины Одоевцевой) и кривые усмешки других (Георгия Адамовича, Юрия Терапиано).
Несмотря на удачную бродвейско-голливудскую карьеру, Дукельского постоянно тянуло в русскую среду: с середины 50-х годов он регулярно принимал участие в программах «Радио Свобода» (до 1959-го называвшегося «Радио Освобождение»), причем в самом неожиданном качестве: то готовил репортаж об ученицах нью-йоркского женского колледжа, то переводил стихи Роберта Фроста, то рассказывал об изобретателе электронного микроскопа Владимире Зворыкине.
Осенью 1965-го Дукельский с последней женой, певицей Кей Маккрэкен, посетил мюнхенскую штаб-квартиру «Свободы», где записал двадцать радиопрограмм по истории американской музыкальной комедии.
В 1969 году Дукельского не стало. Он скончался 19 января на операционном столе от остановки сердца во время повторной операции на легких.
Предлагаемое интервью было записано в 1955 году в Нью-Йорке сотрудниками «Радио Свобода» Викторией Семеновой и Михаилом Коряковым. Запись звучала один раз, тогда же в 50-е. Расшифровка публикуется впервые. На архивной пленке слышны шумы громадного города.
Иван ТОЛСТОЙ
– Я родился на окраине империи, но музыкальное воспитание получил в Киеве, куда мы переехали к деду после смерти моего отца. Мне было девять лет, когда я начал брать уроки игры на фортепьяно. Затем, после года занятий у Любомирского, известного тогда в Киеве музыкального педагога, я поступил в класс Рейнгольда Морицевича Глиэра, который теперь – один из самых знаменитых композиторов и музыкальных деятелей в России. Он тогда был директором Киевской консерватории и пользовался популярностью не только как композитор, но и как дирижер. В течение трех лет, то есть уже после Октябрьской революции и до отъезда нашего – моей матери, моего брата и моего в 1920 году, – учился по композиции у Глиэра и по фортепьяно у Болеслава Леопольдовича Яворского, тоже известного музыкального деятеля, который, насколько я знаю, проживает в Москве. После этого мы очутились в Одессе, где я взял несколько уроков у тогдашнего директора Одесской консерватории Витольда Малишевского, одного из композиторов так называемой беляевской плеяды.
Затем пошла константинопольская эпопея, и во время моего пребывания в Константинополе (мне было лет шестнадцать-семнадцать) я случайно услышал несколько фокстротов, которые меня поразили своей ритмической свежестью. Тогда это было самое начало джаза, и музыка Ирвинга Берлина, Джорджа Гершвина и некоторых других композиторов только начала завоевывать признание за пределами Америки. В числе этих композиций была пьеса, вернее, песня Гершвина Swanee. Это был onestep, исключительно курьезный, гармоническая оригинальность которого произвела на меня огромное впечатление. Я принялся подражать американской музыке. Конечно, подражания мои были в высшей степени элементарными, но я вскоре понял, что в этом есть какая-то сила, какой-то потенциал, который в будущем мне может оказаться полезным.
– Это были первые ваши работы как композитора?
– Это были мои первые работы как несерьезного композитора. Я до этого написал экзаменационную работу в классе Глиэра – струнный секстет – под большим влиянием Глиэра и Глазунова, затем ряд романсов. То, что пишут все молодые композиторы. Я пробовал заниматься оркестровкой, довольно неудачно. Но в области так называемой легкой музыки, которую я до того совершенно не переваривал, это было первое.
– И вскоре после этого вы из Константинополя переехали в Америку?
– В 1922 году мы – моя мать, мой брат и я – переехали, так как мы работали у американцев в «Русском маяке». Это был клуб, который был устроен для русских беженцев YMCA. В Нью-Йорке я оставался меньше двух лет, до 1924 года. Моя же семья осталась здесь (в Нью-Йорке. – Ив. Т.). Моя мать продолжала свою работу, брат поступил в Массачусетский технологический институт. В Нью-Йорке я познакомился с целым рядом современных композиторов – и американских, и иностранных, например, с Каролем Шимановским, очень большим польским композитором. Это был очаровательнейший человек, меня с ним познакомил знаменитый пианист Артур Рубинштейн.
Кроме того, я подружился с Гершвином, который был тогда в самом зените славы. И первая работа, за которую я получил деньги, – это переложение для рояля соло Rhapsody in Blue Гершвина. Затем в 1924 году я сделал ряд аранжировок его музыки для ревю «Скандалы Джорджа Уайта», в том числе и самого известного номера, до сих пор находящегося в репертуаре многих радиостанций, – Somebody Loves Me. Параллельно с этим я написал фортепьянный концерт для Артура Рубинштейна, который ему очень понравился. И он настойчиво мне посоветовал вернуться в Европу, в Париж, поскольку именно там способны оценить новые таланты. Я отправился в Париж в марте или апреле 1924 года. С тех пор все, что связано с этим городом, неизменно вызывает у меня восхищение. Ему посвящена самая известная моя песня April in Paris, о нем я написал книгу, недавно вышедшую, – «Паспорт в Париж».
Попав в Париж, я был представлен Дягилеву. В этот момент он очень нуждался в новых силах, так как поссорился с Сергеем Сергеевичем Прокофьевым из-за провала балета «Шут». А Игорь Федорович Стравинский тесно сотрудничал с Идой Рубинштейн. Все это совершенно не нравилось Дягилеву.
– Стравинский жил тогда в Париже?
– Он не только жил в Париже, но он стал французским подданным, и его последний, самый удачный балет, «Свадебка», произвел сенсацию именно в год, когда я приехал. На следующий год, между прочим, я играл партию одного из четырех роялей в Лондоне на премьере «Свадебки». Послушав мой фортепьянный концерт, Дягилев сказал, что я должен написать для его труппы балет. И вместе с молодым поэтом и секретарем Дягилева Борисом Евгеньевичем Кохно, который до этого написал либретто «Мавры» Стравинского, а затем еще целый ряд балетных сценариев, мы поехали в деревню Vilaine sur Seine и там сочинили большую часть балета «Зефир и Флора». Премьера состоялась в начале 1925 года в Монте-Карло, затем были спектакли в Париже, в Лондоне, и везде принимали очень благосклонно. Танцевали прекрасные артисты: Долин, Алиса Никитина и совсем тогда еще молодой Сергей Лифарь. Но, несмотря на хвалебные рецензии и большое удовлетворение от успеха, я пришел к заключению, что жить на деньги, заработанные балетами или симфониями, совершенно невозможно.
Композитор в Европе и Америке (о положении дел в России не знаю), если он не исполнитель-виртуоз, или не дирижер, или, в самом крайнем случае, не педагог, прожить на заработок от серьезной музыки не в состоянии. Наоборот, сочинение серьезной музыки – чрезвычайно дорогое удовольствие. Например, для того, чтобы написать симфонию, нужно истратить не менее тысячи, а порой полутора тысяч долларов. Потому что, не говоря уже о покупке бумаги, партитуру нужно переписать, нужно расписать партии, что, как всякому музыкальному деятелю известно, стоит очень больших денег, так как здесь юнионы (профсоюзы. – Ив. Т.) не позволяют нарушать положение о минимальной оплате. А минимум – это два с половиной доллара за страницу. А симфония обыкновенно не менее пятисот-шестисот страниц, вот вам больше тысячи. А для того чтобы показать эту симфонию разным дирижерам, нужно несколько экземпляров партитуры.
Так что я столкнулся с большими экономическими трудностями. Притом, что получать от Дягилева тысячу франков в месяц в те времена было сравнительно неплохо. И тут я вспомнил о своих занятиях джазом. В Лондоне, после успешной премьеры моего балета, моей музыкой заинтересовались многие продюсеры. Чарльз Кохран, известный импресарио, заказал мне музыкальную комедию и заплатил совершенно небывалый для тех времен аванс – пятьсот фунтов. Даже и сейчас сумма неплохая, и, конечно, меня пленила возможность продолжать карьеру в этой сфере. Музыка моя тогда была довольно элементарной, легкой, однако пользовалась спросом. И в течение трех лет я писал для музыкальных комедий и оперетт в Лондоне.
– Тогда наряду с Владимиром Дукельским появился Вернон Дюк?
– Это произошло тоже не без участия Джорджа Гершвина. Сергей Кусевицкий, известный дирижер, был также и издателем, владельцем «Российского музыкального издательства» в Париже. Там печатались Рахманинов, Метнер, Стравинский, Прокофьев. И когда мой балет «Зефир и Флора» получил хорошую прессу, Сергей Александрович предложил мне пожизненный контракт, в соответствии с которым я нигде больше не имел права печататься, а они бы печатали всю академическую музыку, что я писал. За балет заплатил он мне довольно прилично и оговорил в контракте, что я не имею права писать музыку в другом жанре под фамилией Дукельский. Тогда Гершвин сказал: «Что может быть проще? Мы срежем окончание, и получится Дюк». Вернон придумался тоже очень легко. Имя Виктор, скажем, имеет франко– и англоязычную версии, Викентий – тоже, это будет Винсент. А Владимир существует только в русском языке. И мы искали такое имя, которое, как и мое, не имеет иноязычной параллели. И получился Вернон Дюк. И я, таким образом, превратился в двух композиторов в одном лице.
– Как вы думаете, почему в Советском Союзе не исполняется ваша музыка? Она ведь известна во всем мире.
– Я думаю, что меня знают отчасти, не зная, кто я такой. Дирижер Фительберг, ныне покойный, в Варшавской филармонии в 1931-м или 1932 году исполнял с большим успехом мою Вторую симфонию. Так вот, эта симфония была исполнена в России, а предварительно одобрена Союзом советских композиторов, о чем мне сообщили, как это ни странно, Прокофьев и Мясковский. Затем, я уверен, что Утесов и другие поставщики джаза в Россию играли фокстроты Вернона Дюка, думая, что это просто какой-то другой Дюк Эллингтон, потому что одно имя походит на другое. У меня, кстати, есть такое сочинение – «Небесная хижина», написанное в духе негритянской музыки. Оно было поставлено в Нью-Йорке в 1940 году с Этел Уотенс. В 1945-м «Метро-Голдвин-Майер» сделала по нему очень удачную картину. Так некоторые даже подозревали, что я совершенно не русского происхождения, а на самом деле негр. А друзья стали меня звать Вернон Дюк Эллингтон.
– А что касается Союза, то, по всей вероятности, им не хочется говорить, что за рубежом живет такой талантливый русский композитор, иначе пришлось бы объяснять, почему он не на родине.
– Я постоянно читаю журнал «Советская музыка», и там, конечно, обкладывают как нужно и Стравинского, и всех зарубежных композиторов российского происхождения. Но свое имя я там никогда не встречал.
– Среди ваших сочинений есть «Апрель в Париже», «Осень в Нью-Йорке». Кажется, неплохое название для новой работы – «Зима в Москве».
– Пока я этой работой еще не занимался. Но будем надеяться, что когда-нибудь я доеду и до «Зимы в Москве».
Подготовка текста Ивана Толстого
Елена Говор
Назовем дочь Коалой
Из Австралии в ГУЛАГ
В 1935 году философ Павел Флоренский в письмах из Соловецкого лагеря рассказывал двум своим детям истории о далекой стране. «Дорогая Тика, Мику я писал о путешествии из Австралии. А тебе напишу о самой Австралии. Уже лет 30 тому назад это была самая культурная из стран, виденных моим знакомым, а видел он весь свет кроме Африки…» Знакомый – это, вероятно, сокамерник Флоренского Евгений Гедлин, который когда-то исходил всю Австралию со скаткой за плечами.
В 1952 году Владимир Кабо, студент МГУ, отбывавший десятилетний срок в Каргопольлаге, получил посылку из Москвы с книгой «Австралийские аборигены». Читая ее во время ночной работы в плановой части, он решил, что если когда-нибудь выйдет из лагеря, займется изучением духовной культуры аборигенов. Пятьдесят лет спустя в Австралии вышла его монография «Ванджина и икона: искусство аборигенов и русская иконопись». Вдохновлялся Кабо и работами Павла Флоренского, сохраненными его детьми.
По мере того как «Мемориал» извлекает из небытия имена репрессированных, растет и австралийское население ГУЛАГа. Десятки людей; возможно, сотни.
Александр Леонидович Ященко много путешествовал по пустыням Центральной Австралии. Там, около озера Эйр, в 1903 году он охотился вместе с аборигенами из племени диери, учился добывать воду из корней растений, разжигать костер трением деревянных палочек. В 1955 году Владимир Кабо, выйдя из лагеря, выбрал в качестве темы дипломной работы описание этнографической коллекции Ященко, хранившейся в Музее антропологии и этнографии. В Горках под Москвой он разыскал дочь путешественника Веру Александровну Никифорову, сохранившую рукопись воспоминаний отца о путешествии по Австралии. Эта встреча положила начало возвращению научного наследия А.Л. Ященко из забвения.
Но вся правда о трагедии семьи Ященко стала известна только сейчас, благодаря сведениям, собранным его правнучкой Марией Александровной Ященко и краеведом Виктором Баландиным. После революции Александр Ященко, блестящий ученый, который мог бы составить гордость любого европейского университета, предпочел остаться в России. Он поселился в заштатном городке Сергач под Нижним Новгородом, стал школьным учителем и половину своего дома отдал под антропологический музей. В ноябре 1937 года его арестовали, а в январе 1938-го расстреляли. Незадолго до этого были арестованы его сын и зять.
Этнографическую коллекцию сотрудники НКВД выбросили в ближайший овраг. М.А. Ященко пишет: «Его книгами два дня топили городскую баню, а часть спалили в костре». Чудом уцелевший дневник ученого недавно был переведен на английский, теперь его читают внуки аборигенов, у которых Ященко гостил.
Писатель– натуралист, социал-демократ и теософ Александр Усов покинул Россию после революции 1905 года; он принимал участие в работе партийной школы на Капри, встречался с Горьким, Лениным, Плехановым и Луначарским. В 1912 году отправился в Австралию, написал книгу рассказов об австралийской фауне под псевдонимом Чеглок (разновидность степного ястреба). Вернувшись в Россию после революции, Усов поселился в Лазаревском около Сочи, где построил Дом Солнца -теософский ашрам. Первый раз его арестовали в 1930 году по делу анархистов-мистиков, второй – в 1938 году и тогда же выслали на Север. Не дожидаясь нового ареста, Усов однажды ушел с поселения и умер где-то в лесах.
К основателю экспериментальной педагогической психологии Александру Петровичу Нечаеву судьба оказалась сравнительно более милостива. Он посетил Австралию в 1914 году и был так воодушевлен успехами ее молодой демократии, что, возвратившись в предреволюционную Россию, выступал с лекциями «В свободной Австралии» от Самары до Вологды и Петербурга. В середине 1930-х он был арестован и выслан в Семипалатинск.
Первые реэмигранты из Австралии появились в России вскоре после Февральской революции. Временное правительство выдало сотням политических изгнанников бесплатные билеты на родину. После Октябрьской революции многие из этих людей были репрессированы. Анархиста Ивана Абламского арестовали уже в 1921 году, выпустили на свободу, затем снова арестовали и расстреляли в 1938-м. Эсер Борис Таранов-Сквирский по возвращении вступил в компартию, сделал успешную дипломатическую карьеру и тоже был расстрелян.
Весьма колоритна фигура Александра Михайловича Зузенко, моряка, рубщика сахарного тростника, журналиста, революционера. Он покинул Австралию в 1919 году не по собственной воле: его депортировали за то, что он во время демонстрации в Брисбене поднял красный флаг. Австралийцы в ответ на это разгромили русский квартал Брисбена; эти события вошли в австралийскую историю под именем бунтов красного флага. Вслед за Зузенко выслали его юную беременную жену Цецилию. В Турции они воссоединились, там же родилась их дочь Ксения, а вскоре семья перебралась в Одессу.
В 1990 году аспирант Эрик Фрид приехал в Россию и разыскал там Цецилию. Она рассказала, что в апреле 1938 года Зузенко арестовали по обвинению в шпионаже и через четыре месяца расстреляли. Эрик был, вероятно, первым иностранцем, которого за многие годы увидела Цецилия. Во время интервью она поначалу была очень сдержанна. «Прошло так много лет. Я все забыла. Александра Зузенко нет уже пятьдесят два года». Потом она вспомнила реплику мужа: «Я не удивлюсь, если мы проснемся однажды утром, а у нас будут развеваться фашистские флаги. Это же фашизм, то, что у нас происходит». Вскоре после этого разговора он ушел на работу и не вернулся.
Интервью было закончено, но камера продолжала работать и зафиксировала последние слова Цецилии. «Эрик, знаете, почему я так смело говорю, почему я так вам все рассказала? Потому что я без ног… Они уже ничего со мной не сделают». Через несколько месяцев Цецилия умерла. История революционера, уничтоженного соратниками, России сейчас не интересна, но австралийцы Зузенко не забывают: недавно историк Кевин Уиндл издал книгу о нем.
Анархо– коммунист Сергей Яковлевич Алымов стал популярным советским поэтом-песенником. О своей прежней жизни Алымов молчал. Но теперь мы знаем, что в 1911 году он бежал в Австралию с сибирской каторги. «Был грузчиком, землекопом, лесорубом, работал на скотобойнях, рыбачил, занимался архитектурой и сотрудничал в русской и австралийской прессе, где печатал стихи, рассказы, статьи на русском и английском языке», -писал он в автобиографии. Его ранние стихи эмигрантского периода разбросаны по страницам русских газет, издававшихся в Австралии. В 1917 году Алымов намеревался вернуться на родину, но задержался на девять лет в Харбине, где выпустил три поэтических книги. В 1926 году он наконец вернулся в Советский Союз, был арестован и отправлен на строительство Беломорканала. Там печатался в лагерном журнале «Перековка». Освобожден досрочно. Вскоре вся страна запела его песни «Вася-Василек», «Хороши в саду весной цветочки» и прежде всего «По долинам и по взгорьям». Правда, автором первого варианта текста этой песни является другой лагерник, Петр Парфенов. Алымов отредактировал его неумелые вирши.
Самую многочисленную группу гулаговских австралийцев составили крестьяне и рабочие, потянувшиеся после окончания Гражданской войны через дальневосточные порты на родину. По приблизительным оценкам, в то время Зеленый континент покинули не менее трети австралийских русских, украинцев и белорусов, и многие из них закончили свой жизненный путь в лагерях. Не вполне ясно, почему они возвращались: ведь Австралия тогда считалась раем для рабочих, государством с самой справедливой в мире социальной системой. Отчасти это объясняется тем, что в большинстве они были не настоящие иммигранты, а люди, приехавшие в Австралию на заработки. Многим так и не удалось здесь закрепиться, а после октябрьского переворота и «бунтов красного флага» отношение ко русским в Австралии стало подозрительным, им не давали работу, да и тоска по родине, естественно, сказывалась. Алиса Чеховская, родившаяся в Австралии и вывезенная в Россию ребенком, вспоминает: «Я маму как-то спросила, когда была уже взрослая: „Чего тебе не хватало в Австралии?“ Она говорит: „Снега, черного хлеба и кислой капусты“» В 1923 году Татьяна Чеховская, вдова с четырьмя детьми, приехала из Брисбена на Дальний Восток навестить родителей, но обратно выехать не смогла. В 1938-м ее старший сын Эдуард был арестован и больше не подавал о себе вестей. Сестра Эдуарда Алиса сумела вернуться в Австралию только в 1980 году, после долгих мытарств. Здесь с помощью австралийских властей она выяснила, что ее брат был расстрелян через пять месяцев после ареста.
В 1924 году группа крестьян-реэмигрантов отплыла в Россию из Кэрнса, который тогда еще не являлся фешенебельным курортом. Федор Баскаков, возглавлявший эту группу, десять лет проработал в окрестностях Кэрнса на плантациях сахарного тростника и в шахтах. Едва добравшись до России, несколько членов группы попытались вернуться обратно в Австралию, но было уже поздно. Они отправились в Кирсанов, город на берегах реки Иры, в коммуну имени Ленина. Им повезло: это была образцовая коммуна, в которой собрались многие реэмигранты и иностранцы. Они привезли сюда свой заграничный опыт хозяйствования, и коммуна процветала. В нее возили на экскурсии почетных гостей СССР, например, Бернарда Шоу. В 1937 году начались аресты коммунаров, арестовали и Федора Митрофановича Баскакова. В 1939-м его освободили. О том, что происходило с ним в застенках КГБ, он никогда не рассказывал. У его сына Гарибальди сохранилась лишь одна реликвия, билет члена австралийской компартии, выданный Федору в 1924 году.
Бывали и счастливые исключения. Василий Грешнер, сын начальника нижегородского охранного отделения, убитого эсерами в 1904 году, попал в Австралию моряком, австралийским героем вернулся с фронтов Первой мировой, с конца 1920-х прокладывал линии электропередач в Новой Гвинее, а в 1932-м отправился в Россию повидать мать и родных. «Друзья считали меня сумасшедшим, – пишет он. – Они говорили, что даже мой иностранный паспорт не спасет меня, если органы дознаются, кем был мой отец». Грешнер завербовался как специалист-техник на новое золотопромышленное предприятие под Семипалатинском и в конце концов был арестован. Описание психологического поединка Василия со следователем принадлежит к самым сильным страницам воспоминаний Грешнера. Не зная, что известно следователю, узник утверждал, что его отец был военным врачом. А ОГПУ вело свою игру: неожиданно Василия выпустили и направили работать на местный мясоперерабатывающий комбинат, надеясь, что он будет сотрудничать с органами. Во время очередного посещения Семипалатинского ОГПУ Грешнер столкнулся там со своим товарищем по работе, который заменял временно отсутствующее начальство. Тот посоветовал Грешнеру «немедленно бежать отсюда и никогда не забывать о своем русском опыте; он также предостерег меня, чтобы я никогда не рассказывал о том, что со мной случилось и что я увидел в России, если я не хочу повредить моим родным в Москве». Годы спустя, записывая воспоминания в своем домике под Мельбурном, Грешнер так и не решился указать полные имена людей, встреченных им в СССР.
О Корал Митяниной я прочитала лет двадцать назад в воспоминаниях Веры Шульц, встретившей Корал в 1938 году в Таганской тюрьме. «Мое внимание привлекла мальчишеская фигура светловолосой молодой женщины, очень интеллигентной, с лукавинкой в светло-зеленых глазах». Жена русского, она приехала с ним в Москву. Арестовали обоих. «И как же велика была ее вера в непогрешимость нашей великой страны! – пишет Вера. – Они с мужем ни в чем не виноваты, и это не может не выясниться. А если они погибнут до этого, то страна вместо них воспитает и сделает людьми их сыновей». Веру подвела память: у Корал осталась дочь, а не сыновья. Все остальное верно. Мне удалось узнать начало этой истории, разыскать семью Корал. Ее девичья фамилия Сатклиф, она родилась в Англии, в детстве переехала в Австралию, где повстречала русского паренька, выросшего в Сиднее, Виктора Митянина. В 1932 году с группой «друзей Советского Союза» они отправились в Москву. Подруга, посетившая Корал в 1934-м, вспоминала, что жили они в одной комнате, занимались преподаванием английского языка и ни малейшего желания покинуть Россию не выказывали. Тоска Корал проявилась только в одном: дочку, родившуюся в Москве, она назвала Коалой. Вскоре связь с Митяниными прервалась, и лишь в конце 40-х Корал дала родным знать, что с ней все в порядке, она работает в Сибири. В 60-е годы ее британские родственники сумели добиться разрешения на приезд Корал в Англию. «Она очень серьезно относилась к подписке, которую дала, и ничего не рассказывала нам, – пишет ее племянник. – Она говорила, что работала в Сибири, выехав туда вместе со своим предприятием во время войны. И она не сказала, как погиб ее муж».
Сходная судьба у Мельниковых из Старой Руссы. Петр и Виолетта были арестованы в октябре 1937 года и в декабре расстреляны. Виолетта Виктория Менде родилась и выросла в Северном Квинсленде. Ее историю, как и сотни других, подробно рассказать до сих пор некому.
Канберра