Текст книги "Конец Петербурга
(Борьба миров)"
Автор книги: авторов Коллектив
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
XXI
Снилось мне (это уж обычное начало, и почему мне им не воспользоваться?), что я стою высоко над городом – где именно, не знаю, может быть, на куполе Исаакия, – и смотрю на запад; заметьте, я знаю, что на запад. Подо мною чинные ряды крыш, за ними расстилается широкое водное пространство. Вдали видны очертания какого-то острова, должно быть, Кронштадта и двух противоположных берегов Кронштадтской губы. Зачем я смотрю туда? Таково, надо думать, повеление властителя снов Морфея. Одним словом, я смотрю, не отводя глаз.
Вдруг я ощущаю на лице дуновение резко-холодного ветра; еще минута, и это дуновение превращается в ураган, бешеный порыв которого едва не сталкивает меня с моего места. Небо делается страшно-мрачным, черно-синим.
Мне бы сойти, но нет; сонные действия никогда не отличаются логичностью, а потому я стою и даже не задаю себе вопроса; почему я не схожу?
И вот на моих глазах море начинает расти; Кронштадт и отдаленные побережья скрываются под водою, и бурные волны беспрепятственно катятся к Петербургу. Я вижу, как они приближаются громадными, во всю ширину залива, правильными валами, и стараюсь сосчитать их, желая зачем-то узнать, который из них девятый. Но движение путает счет, да и нет среди них ни одного выдающегося; вернее, все они выдающиеся и все одинаково страшны.
Мною овладевает ужас, усиливаемый тем, что я все-таки не могу тронуться с места.
Вал за валом налетает на город и, мне кажется, я слышу мягкий шум вливающейся в ряды домов водной массы.
Новый ужас присоединяется к этому: на горизонте встает туман, быстро идет к городу и густым молочно-белым облаком закутывает все. Я уж ничего не вижу, но все-таки слышу шум вливающейся воды, покрываемый время от времени отчаянным криком тысяч гортаней.
Я начинаю озлобляться. Что ж это, черт возьми? Без предупреждения, без всякой отсрочки! Это верх безобразия!
Вдруг тумак озаряется ярким светом; свет этот становится все сильнее, и наконец сквозь мглу тумана показывается громадный огненный шар, занимающий полнеба. В голове моей пробегает мысль:
– А, вот комета! Прекрасно! Теперь она все приведет к одному знаменателю.
Огненный шар делается еще больше; я различаю струи пламени на нем; эти струи касаются уже меня, лижут меня своими языками, но боли я не чувствую. Еще мгновение…
Все кругом исчезает. Мертвая тишина и непроглядная ночь. Я несусь в междупланетном пространстве и думаю:
– И что это ученые наврали? Говорят, температура междупланетного пространства около 142° Цельсия ниже нуля, а мне совсем не холодно. Когда вернусь, непременно подниму по этому поводу скандал!
Долго ли, коротко ли, но передо мною наконец вырисовывается какая-то громадная масса, и я знаю, что это Марс. Гм..! Почему Марс! Откуда я знаю это? Э, не все ли равно? Одним словом, я лечу к Марсу, и у меня является сильное опасение, что при падении с такой высоты от меня останется лишь воспоминание в виде плевка. Все, однако, обходится благополучно: вот я стою уже на почве Марса и с любопытством осматриваюсь.
Кругом могучая, тропическая растительность темно-зеленого цвета в невиданном обилии и разнообразии растительных форм. Среди чащи зелени строения причудливого вида, стоящие на высоких столбах, так что под этими строениями можно было бы ходить, если бы не мешала густая стена растений; наверху строения эти заканчиваются площадкой с перилами; ни стен, ни крыш нет.
Я стараюсь понять, для чего бы такие сооружения: не наблюдательные ли это вышки на случай нашествия неприятеля? Но как туда взбираться?
Вскоре, впрочем, мои недоумения разрешаются: на одной из площадок появляется существо, вполне похожее на человека, но без всякой одежды; оно долго с интересом рассматривает меня, затем возвращается обратно и через минуту появляется с летательным аппаратом. Несколько взмахов крыльев, и обитатель Марса передо мною. Он, оказывается, сложен вполне по-нашему и со всеми атрибутами.
Спустившись на землю, то бишь, на Марс, туземец оставляете свой аппарат и обыкновенным способом, т. е. пешочком приближается ко мне и, первым делом, щупает мой живот. Я отталкиваю его руку, ибо боюсь щекотки, и недовольным тоном заявляю:
– Оставьте, черт возьми! Что за фамильярность с незнакомым человеком?
Марсианин удивлен.
– Но как же иначе мне приветствовать тебя?
А так это – приветствие! Ну, тогда другое дело, хотя все-таки щекотно! Но я не могу упустить случая просветить и, нисколько не удивляясь тому, что мы с марсианином говорим на одном и том же языке и притом по-русски, отвечаю:
– Мы, цивилизованные жители земли, здороваемся иначе.
С этими словами я беру правую руку марсианина и дружелюбно жму и трясу ее. Он безропотно покоряется этому эксперименту, но потом сам трясет освобожденную руку, чтобы скорее избавиться от боли моего дружеского рукопожатия, а еще потом замечает с угнетенным видом:
– Это довольно больно и притом нелогично. Ты сам говоришь: «здороваемся». Что значить здороваться?
– Осведомляться о здоровье, – отвечаю я недоумевающим тоном.
– Ну вот! А как же я осведомлюсь о твоем здоровье, если не исследую у тебя желудка?
Гм… вот где, значит, зарыта собака! Что ж, это довольно резонно!
– Итак, что вы можете сказать о моем желудке?
– Он, очевидно, нездоров: там сильное брожение.
– Я думаю, это просто от голода.
– Возможно. Но почему ты говоришь мне «вы»? Ведь я один.
Я опять соглашаюсь.
– Хорошо, я буду с вами на «ты». Но у нас на Земле, если хочешь быть с посторонним человеком на «ты», то обязательно должен совершить особую процедуру: во-первых, выпить чего-нибудь покрепче, но выпить не просто, а непременно продев руку с бокалом или рюмкой за руку другого и пролив при этом часть напитка на платье свое или чужое – это безразлично, – потом поцеловаться, а потом наиболее усердные последователи ритуала еще выругают друг друга.
Марсианин удивлен и даже озадачен. Подумав несколько секунд, он презрительно цедит сквозь зубы:
– Какие глупости!
Потом категорически заявляет:
– У вас на Земле, вероятно, нечего делать.
– Как так? – возмущаюсь я.
– Конечно! Разве занятому человеку можно думать о таких бессмысленных пустяках?
Я опять не могу ничего возразить, но, чтобы вывернуться, завожу разговор о посторонних вещах:
– Что это за постройки?
– Это наши дома, – отвечает марсианин, а затем поясняет: – мы здесь живем.
Это пояснение совсем обескураживает меня: очевидно, марсианин самого низкого мнения о моих умственных способностях. Я энергично трясу головой в утвердительном смысле, желая доказать, что я понимаю, что я очень великолепно понимаю, и стараюсь поправиться:
– Ну, вы тоже не очень умны: почему у вас нет крыш?
– Каких крыш?
– Да вот такого прикрытия сверху.
И я стараюсь жестами дать представление о крыше.
– Зачем же оно?
А я, наконец, поймал марсианина в поразительном невежестве!
– Да на случай дождя, например.
– Что значит дождь?
Это ужасно! Это верх идиотства! Не понимать, что значит дождь! Но я терпеливо объясняю:
– Дождь, это – когда идет сверху вода.
– Какая вода?
Ах, расшиби тебя комар! Как мне объяснить ему, что такое вода? Но марсианин выручает меня:
– У нас вообще ничего не идет сверху.
– На кой же ляд вы устроили такие гигантские каналы?
– Какие каналы?
– Да вот нам видны с земли эдакие полосы.
– Таково строение нашей планеты, а мы здесь не при чем.
Я начинаю подозревать, что не марсианин глуп, но в последней отчаянной попытке заявляю:
– И стен у вас нет. Вы не защищены ни от ветра, ни от холода.
– Ветер, холод? – недоумевающе повторяет марсианин. Что это такое? Мы ничего этого не знаем.
Ну, я окончательно погиб! Надо прекратить эту позорную для меня попытку научить марсианина земному опыту.
Я обращаю свое внимание на летательный аппарат.
Надо вам знать, что некогда я потратил много мозговой и мускульной энергии и даже некоторое количество денег на изобретение разных летательных машин, обнаруживших на опыте необъяснимое, но весьма прискорбное влечение к земной поверхности, Да, борьба моя с воздушным пространством носила, поистине, титанический характер!
Я думаю, никто из зрителей, присутствовавших при первом моем опыте, не забудет его.
Еще задолго до представления всем соседям было известно, что я собираюсь полететь. И лично, и заочно я выслушал много горьких для моего самолюбия сомнений, но, имея намерение поразить мир, нисколько не обескураживался этим. Наконец, аппарат был готов, место для полета было избрано: большая прекрасная поляна за дачами. Детишек собралось видимо-невидимо, но и взрослые не обидели меня равнодушием.
Сначала все были поражены грандиозностью размеров крыльев, состоявших из двух прилаженных к центральному стержню громадных деревянных рам, на которые был натянут коленкор по 8 коп. за аршин. Мальчишки признали это за два гигантских змея, соединенных вместе, и визжали, предвкушая восторг зрелища. Однако более опытные и наблюдательные пророчили полную неудачу ввиду отсутствия хвоста.
Я твердыми шагами подошел к своему сооружению, продел руки в соответствующие петли для управления аппаратом, ноги поставил в прибор, имевший целью усиливать величину размаха крыльев, еще раз оглянул всех с гордым видом, наслаждаясь своим торжеством, взмахнул крыльями и…. и полетел. Взмах крыльев вывел аппарат из состояния равновесия, и я повалился на спину. Напрасно я трепетал и руками, и ногами: аппарат и крылом не повел, находя принятое им и мною положение самым естественными и безопасным.
А тут еще какой-то поросенок визжит:
– Я говорил, без хвоста ничего не выйдет.
А другой добавил баском:
– Да у них и бечевки нет.
Сильно смущенный, я кой-как высвободился и встал на ноги. Мне бы прекратить это удовольствие! Но моя несчастная звезда заставила меня сделать вторую попытку.
Поставив аппарат снова в вертикальное положение, я опять приладился и взмахнул крыльями.
Сперва аппарат был как будто в нерешительности, куда лучше лететь, но после второго энергичного взмаха его сомнения исчезли, и я почувствовал, что быстро лечу вниз носом. Подвернувшийся камень сильно повредил мой нос; встать без посторонней помощи я не мог, и при моем освобождении крылья были достаточно попорчены. Затем я отнес аппарат домой, а мальчишки следом плясали дикую сарабанду.
Дальнейшие мои попытки овладеть воздушной областью делались уже ночью, в уединении, без присутствия назойливой, завистливой толпы, готовой осмеять великую смелую идею. Но ах! Они не были от этого удачнее. Напротив, последний мой опыт ознаменовался самым горестным концом.
Обдумывая причину моих неудач, я пришел к заключению, что аппарат слишком рано теряет равновесие, не давая крыльям развить достаточную подъемную силу. Поэтому я решил сделать опыт на какой-нибудь возвышенности, справедливо рассуждая, что, ринувшись с нее, я окажусь в иных условиях опыта, чем на гладкой площади; так же вполне основательно я предположил, что и результат будет иной, чем раньше.
Выбрав для опыта большую яму, из которой брали песок, с крутой стенкой вышиной около двух саженей, я установил свой прибор на самом краю и, дав ему наклон в сторону ямы, начал махать крыльями. Предприятие завершилось блистательным результатом: крылья превратились в кучу палок, обтянутых коленкором, центральный стержень сломался и одним концом чуть не проткнул мне спину, разорвав при этом куртку, а я сам… я получил другим концом по затылку, ободрал несколько лицо, вывихнула руку и скромно поплелся домой, радуясь, что ночная темнота скрыла мой подвиг и, особенно, его последствия.
Теперь вы можете понять, какой интерес возбудил во мне летательный аппарат, служивший для совсем иного назначения, чем изобретенный мною, и служивший вполне исправно и добросовестно. Я приблизился к нему с коварной целью высмотреть, в чем дело, и по возвращении на Землю (в котором я почему-то не сомневался) воспользоваться идеею марсиан. Но, как всегда бывает, я, проснувшись, нашел, что идея машины на Земле, по крайней мере, никуда не годится. А жаль! Я вполне заслужил награду за претерпленные раньше насмешки, расходы и страдания во имя высокого стремления к небу.
Впрочем, мне и не пришлось рассмотреть машину, как следует. Возле меня очутилась марсианка, прехорошенькая и в костюме страны, т. е. без всякого костюма, что, впрочем, делало ее, на мой взгляд, еще привлекательнее. Я немедленно принялся вежливейшим образом приветствовать ее по их обычаю. Но она почему-то отвела мою руку. Я все-таки продолжал здороваться. Тут марсианин, с любопытством наблюдавший за мною, когда я осматривал аппарат, с негодованием схватил меня за плечо…
XXII
Я открыл глаза.
Нина усердно теребила мое плечо и, заметив, что я проснулся, шутливо пролепетала:
– Что это тебе вздумалось щупать мой живот?
Я посмотрел на нее хорошенько и нашел, что она нисколько не хуже той марсианки, познакомиться с которой она помешала мне. Поэтому я простил ей этот проступок, расцеловал, как следует, и стал одеваться, рассказывая Нине для развлечения виденный сон.
Он произвел на Нину впечатление, совершенно для меня неожиданное: она вдруг пригорюнилась и, на мои вопросы о причине такого удивительного поведения, капризно-сердитым тоном пробормотала:
– А почему ты не меня во сне видел?
Я сделал большие глаза:
– Разве это так нужно?
– Конечно: я не хочу, чтобы ты видел кого-нибудь, кроме меня.
Вот он, деспотизм любви! Но все равно, скоро придется помирать, и не стоит спорить. Поэтому я заверил Нину, что в другой раз я непременно увижу одну ее во сне, и мы отправились на поиски провизии.
– Не отставать! – грозно кричу я Нине.
– Я – маленькая, – просительно пищит она.
– Ну?
– Нельзя на меня орать! И не разевай ты так ужасно свою пасть!
Я сдерживаю улыбку и, молча, шагаю вперед.
На лестнице сидит громадный кот и меланхолически мурлычет.
– А я сейчас коту язык показала. Он смотрит на меня и думает: ну, но глупая ли ты девчонка?
Я все-таки ничего но говорю. Нина догоняет меня, делает из моей руки прямой угол с вершиной в локте, вкладывает туда свою ручку, прижимается ко мне и заглядывает в глаза:
– Чего ты такой бука?
Я сейчас вовсе не бука в душе, но по непонятной для меня самого причине (может быть, завидуя бессознательно ее жизнерадостности), напускаю на себя еще большую угрюмость и сквозь зубы цежу:
– Так, что-то невесело. Впрочем, и нет особых причин к веселью.
– Ах ты, ты негодный! А что я с тобою, это для тебя – не причина?
Я мычу что-то насчет чьего-то необычайного самомнения и устремляю взор в небо, хотя там ничего занимательного не видно.
Нина надувает губки и хочет вырвать свою ручку, но я не пускаю; все-таки мы идем чуть ли на аршин друг от друга.
Поиски наши на этот раз недостаточно успешны: в колбасных товара уже нет; нашлись раньше другие покупатели; в булочных хлеба тоже совсем мало, да и тот, конечно, сухарь-сухарем. Все-таки мы берем, сколько есть, а в молочной находим кусок какого-то заплесневевшего сыра. Я уверяю Нину, что плесень можно срезать, и получится прекрасный сыр; и притом, судя до плесени, он должен быть старый, выдержанный, Нина брезгливо морщит носик, но не возражает и мы овладеваем «старым, выдержанным» сыром.
Возвращаясь с добычей, мы проходим мимо мясной и обращаем внимание на выставленное в окнах мясо. Это зрелище подает Нине мысль показать мне свои кулинарные сведения и способности. Я с восторгом поддерживаю эту идею, предвкушая наслаждение съесть тарелку, две, даже три-четыре горячих щей, например. Однако мясо на окнах, несмотря на заманчивый вид, уже здорово попахивает. Нина приходит в уныние, но я вспоминаю, что при мясных бывают ледники, где хранится мясо.
После недолгих поисков мы находим и ледник, к счастью для нас, не запертый, а в нем целые богатства мяса и даже первосортной вырезки; так, по крайней мере, с видом знатока утверждает Нина; находим и капусту, и картофель, всякого рода зелень, даже свежие огурцы, хотя они теперь уж не очень свежие, а даже очень вялые.
Нагрузившись, как вьючные животные, мы с торжеством несем наши приобретения домой. Встречные улыбаются, глядя на нас, а некоторые осведомляются, где мы добыли столько добра.
После закуски начинается оживленная стряпня в прекрасной, снабженной всеми принадлежностями кухне. Сначала встретилось затруднение с водой, но я разрешил его, как Александр Македонский: беру ведро и отправляюсь к Неве; воду из Мойки Нина категорически отрицает:
– Разве это вода? Это какие-то помои.
Впрочем, путешествие к Неве еще лучше в смысле усиления аппетита.
Наконец, все нужное для стряпни налицо. Нина принимается за дело, а я по силе возможности мешаю ей, наивно полагая, что ужасно полезен; между тем, Нина высказывает твердую уверенность, что я гожусь только, чтобы принести дров или убрать сор.
После того, как меня несколько раз постыдно изгоняли из кухни, я решил наказать Нину своим отсутствием и отправился во внутренние комнаты. Вижу шкаф с книгами; он заперт, но чувство уважения к чужой собственности за последние дни у нас совершенно атрофировалось. И как, подумаешь, скоро! Поэтому я преспокойно разбиваю стекло, вынимаю осколки, и вот я у кладезя духовной пищи.
На оттоманку возлагается подушка и мое длинное тело, и я принимаюсь за чтение, изредка строго покрикивая:
– Нина, пора бы уж обедать!
Но она даже не хочет мне отвечать. Я слышу, однако, как она гремит чем-то в столовой и успокаиваюсь, справедливо рассуждая, что она настолько же, насколько и я, заинтересована в скорейшем наступлении обеденного часа; а если что-либо не готово, то оно, значит, не готово, и ничего с этим не поделаешь.
Наконец в дверях появляется раскрасневшаяся Нина и торжественно возглашает:
– Кушать подано!
Я встаю, выхожу в столовую и издаю клик восторга: прекрасно накрытый стол, великолепная посуда, даже белоснежные салфетки, и среди всего этого миска с дымящимся супом. Я сажусь, закрываюсь салфеткой и с каким-то благоговением принимаю из рук Нины тарелку того, что она называет щами; они недосолены, вернее, совсем без соли, но этому горю еще легко помочь. Я солю, ем, опять солю, съедаю таким образом две тарелки, умоляю о третьей, но Нина отрицательно трясет головой и уходит в кухню за вторым блюдом.
И вот – о боги! – появляются великолепные бифштексы с картофелем и молодыми огурцами. Это окончательно сразило меня, и после двух основательных бифштексов я мог дойти только до оттоманки; дальше у меня не хватило энергии. О, это был Лукулловский пир!
Скоро ко мне присоединилась Нина, и мы надумали почитать; но как-то незаметно чтение перешло в сон, и мы вздремнули немножко, часок, другой, третий, четвертый.
Что за жизнь! Поел, поспал, погулял, опять поел, поспал и т. д. И никакой заботы о будущем! Все равно, не поможешь.
Далеко не всякий кот пользуется таким блаженством.
XXIII
Проснулись мы часов в 8 вечера и почувствовали страшную жажду; воды не было.
– Пойдем, поищем в мелочной кваса, – предложила Нина.
– А ведь это – мысль!
Пошли и нашли. Квас был не очень холодный, но зато позволил нам обойтись без пробочника, ибо достаточно было надрезать веревочку, как пробка летела в потолок, и из бутылки извергался каскад темно-желтой пены.
Утолив жажду, мы в добром расположении духа, отправились прогуляться к Николаевскому вокзалу – не ради поезда из Москвы (на это у нас не было надежды), а просто захотелось потолкаться среди людей.
Пьяных, конечно, было так же много или даже больше, чем вчера, и, чем ближе к вокзалу, тем чаще встречались нетвердо держащиеся на ногах фигуры и павшие под бременем выпитой водки тела. Но теперь мне бросилась в глаза черта, которой я раньше не замечал: пьянство принимало явно буйный и разрушительный характер. Пьяный идет, толкается, говорит сальности, бранится не совсем нежными словами.
– Ндраву моему никто препятствовать не моги!.
А то, проходя мимо магазина, размахнется, дррринь – стекло вдребезги!
Нина очень трусила и все пряталась от этих героев; да не будь меня, ей бы досталось; но меня герои все-таки стеснялись.
Тут, однако, справедливость требует отметить, что только поведение пьяных выходило, так сказать, из нормы, прочий же народ вел себя, как обыкновенно, если не считать коммунистического отношения к чужой собственности; последнее, впрочем, являлось вынужденным обстоятельствами; да и какой был смысл беречь и для кого оставленное хозяевами добро? Но и в этом отношении я не заметил особого излишества; даже золоторотцы, которых легко было узнать по слишком небрежному или слишком фантастическому костюму, отличались больше насчет выпивки, чем грабежа; но многие из них, вероятно, вздыхали:
– Поди ж ты, какой случай вышел? Бери, что хочешь, а брать-то не к чему и даже так, что не хочется.
Погромы на вокзалах и случай со спасенной нами девицею являлись, в сущности, единственными замеченными нами фактами, которые можно было подвести под категорию серьезных преступлений, но и здесь читатель даже из моего слабого описания может вывести непреложное заключение, что в погромах народ действовал под влиянием аффекта, а не особой разнузданности. Прошло это настроение, и мы опять стали тихими и скромными обывателями. Несомненно, вековая привычка к известному порядку вещей, известному складу отношений давала себя чувствовать и не позволяла слишком выходить из рамок, даже при отсутствии регулирующего начала.
Бросилось мне в глаза также и то, что народ уже не выглядел таким растерянным и озабоченным, как вчера. Помирился ли он с мыслью о гибели или хотел завить горе веревочкой?
За Литейным мы встретили одного нашего сослуживца; я с ним был на приятельской ноге и вообще на «ты».
Идет он, веселый такой, тросточкой помахивает; подходит к нам, здоровается; посмотрел, что я с Ниной, посвистал немного, но больше ничего не сказал.
– Сашка, ты что ж это не горюешь? – спрашиваю я.
– Чего ж горевать-то, чудак? Все равно, помирать когда-нибудь надо; днем раньше, днем позже…. э, черт ли в том! А зато я теперь вкушаю наслаждение полнейшей материальной обеспеченностью, даже, можно сказать, роскошью.
И он повернулся перед нами вокруг своей оси, если считать ее в каблуке. Посмотрел я на него; действительно, вид ослепительный: все с иголочки, сидит на нем великолепно и материал наивысшего качества; на руках перстни драгоценные, в манишке запонки если не нового, то настоящего золота; трость с набалдашником слоновой кости, резным, с мифологическим сюжетом весьма рискованного содержания; из жилетного кармана вынул золотые часы на толстейшей золотой цепи (не цепочке, нет!) Шик, блеск…
– Откуда все сие?
– А это я, видишь ли, устроился в одном палаццо на Фонтанке. Живу, можно сказать, первостепенным барином в сорока комнатах, только свежего хлеба не имею да вот еще самолично хожу к Фонтанке за водой.
– Не подобает это как будто твоему теперешнему положению, – скромно заметил я.
– Ох, сам знаю. Я бы и послал за водой, да никто не идет. Но зато все прочее… одежды, понимаешь ты, бездна, и вся точно на меня шита.
– Да и, вправду, на тебя: больше-то носить некому.
– А ведь правда! Я и не сообразил; ну, тем лучше. Да вы бы зашли ко мне, посмотрели на мое житье-бытье. Я сейчас иду к себе домой.
Очень хорошо вышло у него это «к себе домой».
– Что ж, пожалуй! Только вот мы на вокзал хотели зайти.
– Бросьте: никого и ничего там нет; одни крысы бегают. А у меня сегодня будет весело: соберется кой-какой народ, хотим поразвлечься перед смертью. Пойдемте-ка! Нина Сергеевна, не стесняйтесь, пожалуйте ручку; много знакомых увидите.
Саша подхватил Нину под руку и, болтая всякий вздор, повел нас «к себе домой».
Пришли. Палаццо, действительно, поразительный: огромные комнаты, прямо залы с дорогой мебелью всяких фасонов, чудными обоями; большой зимний сад.
Когда я взглянул на себя в громадное во всю стену зеркало, то даже сконфузился: очень уж невзрачной показалась мне моя фигура среди окружавшего нас простора. Даже Саша неодобрительно мотнул головой по направлению к зеркалу и заметил:
– Вот только изводить меня, что очень уж обширно; сараи, понимаешь ты, какие-то, а не комнаты. К тому же безлюдье; кричишь иной раз, только эхо отвечает какую-то чушь. Но вот мы дойдем сейчас до кабинета; там много уютнее.
После нескольких зал мы, наконец, добрались до этого самого кабинета; тоже большая комната, но обои и все прочее темного цвета, всюду удобные кресла, оттоманки, большой письменный стол со всеми аксессуарами. Да, здесь много удобнее!
– Электричества вам зажечь не могу, – сказал любезный Саша, – но я стащил в магазине две великолепные лампы: одну – настольную, другую – половую. Вот их мы и зажжем; в керосине-то отказу нет.
Зажгли, опустили занавесы, и в комнате стало еще уютнее.









