Текст книги "Конец Петербурга
(Борьба миров)"
Автор книги: авторов Коллектив
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 11 страниц)
III
Когда я возвращался домой, на конке уже слышались разговоры о комете. Время от времени прорывались отчаянные нотки; так, один из пассажиров, которому сосед объяснил сущность астрономического известия, вдруг страшно побледнел, вскочил, поглядел на небо, а потом вдруг как зарыдает. Это смутило самых храбрых, и никто не пытался даже успокоить рыдавшего. Да и что можно было сказать ему? Высказать недоверие к известию? Но астрономы, очевидно, настолько зарекомендовали свою точность и добросовестность, что ни у кого в нашем, по крайней мере, вагоне не повернулся язык выразить сомнение. Даже сидевший рядом со мною лавочник не выразил его, а только покивал головой и заявил:
– Никто, как Бог!
Дамы, которые давно уже прикладывали платочки к глазам (не все, впрочем), ухватились за слова моего соседа и тоже высказали упование на Бога.
Этот последний, но очень важный ресурс, видимо, поднял настроение и даже самому рыдавшему придал духу. Он мог, наконец, заметить, что уж давно проехал то место, где ему следовало сойти. Наорав по этому случаю на кондуктора (это ведь постоянные козлы отпущения за чужие грехи), он слез, но, отойдя немного, остановился и стал внимательно осматривать небо. Это вызвало кой-где смех, и настроение еще поднялось; действительно, нельзя было без смеха смотреть, как он, задрав голову к верху, обводил глазами небосклон, а затем пожал плечами и высморкался двумя пальцами.
Придя домой, я был встречен вопросом жены:
– Как же ты себя чувствуешь?
– Благодаря пальто, очень скверно.
– Ну, что ты шутишь! Тебе, наверное, совсем не было жарко.
Я указал ей на мокрый лоб (следствие пройденного в пальто расстояния лишь от конки до дому и притом рощицею, в тени), но других доводов приводить не стал; это было бесполезно, настолько бесполезно, что жена не замедлила воскликнуть радостным голосом:
– А зато ты не простудился!
Оставалось только пожать плечами и сесть обедать.
После обеда ко мне, по обыкновению, зашел Бахметьев. Мы относились друг к другу совершенно непринужденно; поэтому я, взяв газету, улегся на балконе, а Бахметьев сначала пошел в сад к Вере, но потом явился тоже на балкон с тайным намерением помешать мне читать. Но сначала он, как путный, стал терзать свою бородку будто бы в задумчивости; наконец, не вытерпел:
– Ну, что ж вы об этом думаете?
– О чем? – вопросил я, прилаживая поудобнее необъятную газетную простыню.
– Да вот насчет кометы.
– Что ж я могу думать? Загремим в преисподнюю.
Наступило молчание; потом Бахметьев лениво процедил:
– Да, я то же думаю.
Опять молчание, и бородка предается усиленным пыткам.
– Странное ощущение, – начал снова мой собеседник. – Мне все как-то не верится, что должна наступить гибель, а в то же время нет-нет, да и пробежит по телу ледяная струйка, и вдруг станет страшно умирать.
Опять помолчали, но Бахметьев еще не отказался от роли следователя:
– А вы что испытываете?
Мне совсем не хотелось говорить и, особенно, на эту тему; я пробурчал:
– Я, напротив, чувствую жаркую струйку, осложненную действием горячего супа.
Бахметьев улыбается, но, видимо, не удовлетворен.
Из сада доносится голос Нины:
– А где Коля?
– На балконе с Александр Герасимычем, – отвечает голос Веры.
Нина является на балкон.
– Пойдем к нам, лежебоки!
Это была неправда, ибо нельзя назвать человека лежебокой только за то, что он углубится в бездны европейской политики; притом Бахметьев вовсе не лежал, а сидел комфортабельно в кресле, положив ноги на стул. Да, у женщин нет ни логики, ни точности в определениях, но… у них часто бывают красивые ножки, а это гораздо важнее.
Я, но обыкновению, поцеловал Нину в знак приветствия и торжественно возгласил:
– К чему, о женщина, должны мы оставлять свои удобные места?
– Ну, нечего разговаривать! Петя сегодня дома, и мы немножко побесимся; давно ведь не приходилось.
Я спустил ноги с дивана, но медлил; оно хорошо – побеситься, но как будто я был не в расположении; с другой стороны, Петя редко бывал свободен, ибо постоянно приносил себя в жертву губителям драматического искусства и, сверх того, состоял режиссером в одном из летних садов.
Нина, видя мою нерешительность, хватает меня за ноги и тащит с дивана. Не ожидая такого коварства, я не защищаюсь и грузно шлепаюсь на пол; затем, сидя на полу, задумчиво произношу:
– Пожалуй, пойдем. Только в винт не хочу сегодня.
– Ладно. Вера, идем! – кричит радостно Нина.
– Сейчас, – пищит где-то жена.
Мы направляемся в другой конец двора. Петя уже взволнован:
– Чего вы там прохлаждались?
Из разных комнат выползает еще народ. Мы поем, шутим, выкидываем разные коленца, в которых Петя и первый мастер, и первый зачинщик; мы с ним танцуем pas de deux, танец диких кафров или папуасов (в точности не могу сказать, тем более, что это было нечто невообразимое), поем военную песнь команчей. Наконец, призываем к ответу четырехлетнего Шурку, Петиного наследника.
– Ты что ж не поешь?
– Я не могу: у меня лотик маленький.
Это справедливо, ибо мы ужасно широко разеваем рты, когда поем. Наблюдательность и логика у мальчугана замечательные!
Шурка еще раз отличается: отец наливает ему вина; он отпивает немного, поднимает рюмку к глазу и важно заявляет:
– Вино плевосходное!
Это производит фурор. Мы разражаемся хохотом, а Вера не упускает столь удобного случая наделить Шурку ласками, которые кажутся ему совсем бесполезными и излишними; но он стойко переносит их и только хлопает глазами.
Наконец, Шурке дают легкого шлепка, и он, помимо, впрочем, желания, отправляется спать. С ним исчезает моя веселость. Бахметьев тоже увядает и наконец спрашивает Нину, боится ли она смерти. Нина удивляется столь сногсшибательному вопросу: она очень боится, но зачем ему понадобилось это знать?
Оказывается, что ни она, ни Петя и вообще никто, кроме нас двоих, ничего еще не знают о комете.
Узнав о предстоящем крахе Земли, наше общество цепенеет; между нами проносится ледяное дыхание смерти, и мы погружаемся в бездну отчаяния. Женщины, как и следовало ожидать, начинают хныкать; мы мужественно крепимся, но не чувствуем себя от этого лучше.
Наконец, я встаю и приглашаю Веру домой.
Обыкновенно мы прощаемся сердечно, желая выразить в прощальном поцелуе все сожаление, которое чувствуем при разлуке, но на этот раз как бы исполняем формальность. Мы не охладели друг к другу, – я это чувствую, – но слишком заняты мыслью о предстоящей катастрофе, и перед этой мыслью блекнут все чувства: и добрые, и злые.
Возвратясь домой, я переживаю отвратительнейшую ночь.
Жена еще больше разрыдалась:
– Господи, Господи, как же это? Неужто умирать так рано?
Я держался пока крепко и утешал Веру:
– Перестань, голубка; разве ты – дитя малое?
– И Маня, этот маленький ангельчик, тоже умрет!
– Ей-то лучше всех: она и не заметит ничего, если мы не покажем вида.
Такие утешения не достигают, конечно, цели, и Вера плачет, пока не засыпает у меня на плече.
Я завидую ей, но не могу уснуть: призрак неизбежной и близкой смерти стоит передо мною, и я чувствую холод, леденящий мое сердце. Ужас наполняет все мое существо. Стараюсь отвлечь себя, но мысль упорно поворачивается к тому же пункту.
Я осторожно кладу голову Веры на подушку, встаю и подхожу к окну. На дворе белая ночь, но на юге блестит несколько звездочек, и мне теперь кажется, что это от них, вечно бесстрастных, исходит тот холод, который проникает меня до мозга костей и вызывает ощущение полной безотрадности; он замораживает мою душу, и я утрачиваю стремление к жизни: самоубийство представляется мне теперь совершенно логичным актом; даже более! – оно мне кажется желательным, потому вмиг бы разрешило все вопросы и уничтожило бы мучительнейшее состояние абсолютной безнадежности.
Я выхожу в столовую, зажигаю лампу и в десятый, кажется, раз принимаюсь читать «Мир, как воля и представление» в переводе Фета. О, это гигантская работа, подвиг из ряда вон!
Я никогда не мог понять, что хочет сказать переводчик, а того, что думал сказать автор, я и не пытался исследовать. Я не могу понять Фета и теперь, но трогательное зрелище борьбы его со смыслом слов Шопенгауэра, борьбы, в которой последний далеко не всегда остается победителем, утомляет, наконец, мой мозг; я иду в спальню и засыпаю тяжелым сном.
IV
На следующее утро я проснулся с такой же тяжелой головой и с тем же чувством безотрадности, с какими заснул. Тем не менее, я произвел все обычные действия и, по обыкновению же, за чаем углубился в только что принесенную газету. В ней было помещено интервью ее репортера с секретарем Пулковской обсерватории.
Вот оно во всей его дословной прелести:
«– Вчера было напечатано сообщение Пулковской обсерватории, что появилась комета, которая пересечет земную орбиту приблизительно в то время, когда Земля будет в пункте пересечения. Верно ли это известие?
Я говорю с ученым секретарем Пулковской обсерватории. Он жестом предлагает мне сесть и отвечает на мой вопрос:
– Да, известие это совершенно верно.
– Значит, произойдет столкновение?
– Ответить на этот вопрос категорически еще нельзя, тем более что комета может отклониться по какой-либо причине от своего теперешнего пути; но, судя по вычисленным данным, столкновение возможно.
– Когда же?
– В конце текущего июня.
– Так скоро? Почему же мы не видим до сих пор этой кометы?
– В наши трубы она видна хорошо, но невооруженным глазом ее заметить пока нельзя: она – невелика и с маленьким хвостом. Теперь комета, постоянно ускоряя движение, приближается к области Марса, и через несколько дней ее можно было бы видеть простым глазом, если бы не мешали наши белые ночи.
– Находите ли вы, что столкновение грозит Земле опасностью?
– Относительно этого у нас мнения разделяются: одни полагают, что столкновение может повредить только комете, так как плотность комет вообще совершенно ничтожна сравнительно с плотностью Земли. Другие указывают на то, что мы, в сущности, очень мало знакомы со строением комет и что притом небесное тело, которое интересует нас в данную минуту, отличается, по-видимому, при малом объеме очень большой плотностью. Поэтому трудно отрицать, что при столкновении с ним нашей планете может грозить некоторая опасность и особенно в том районе, который подвергнется удару.
– А где именно это будет?
– Вычисления заставляют предполагать, что удар постигнет северное полушарие и, вероятнее всего, местности внутри полярного круга. Это представлялось бы самым благоприятным исходом: но возможно, что центр столкновения придется, например, на этом столе.
И он с шутливой улыбкой стукнул рукой по столу; но меня даже в жар бросило от этой шутки.
– Теперь, если позволите, еще один вопрос: почему обсерватория решилась опубликовать и так заблаговременно известие столь чрезвычайной важности? Ведь это может породить в народе смятение.
– Ну, это едва ли: если и может быть смятение, то разве душевное. Впрочем, сообщение сделано нами с ведома и согласия правительства, которое не нашло возможным скрывать истину во избежание вполне справедливых упреков, особенно со стороны людей религиозных. Во всяком случае, дальнейшее сохранение тайны невозможно уже потому, что получены телеграммы от других обсерваторий с теми же данными и, может быть, в пришедших сегодня заграничных газетах уже имеются сведения, сообщенные нами вчера.
Я поблагодарил г. секретаря за оказанную мне любезность и удалился с твердым намерением скорее исчезнуть из Петербурга».
Далее газета приводила кой-какие сведения о кометах, взятые, главным образом, у Фламмариона (он считается у нас почему-то особым докой по части небесных светил), и в заключение давала совет не отчаиваться, а выждать некоторое время и, если позднейшие наблюдения и вычисления подтвердят слова интервьюированного астронома, то уехать заблаговременно куда-нибудь в южное полушарие.
Когда я отправился на службу, то на конке только и разговору было, что о комете. Говорили, впрочем, преимущественно пассажиры, одетые в платье европейского образца; простой же народ больше слушал, молчал и вздыхал; вообще он и впоследствии как-то пассивно относился (наружно, по крайней мере) к мысли о предстоящей катастрофе, фаталистически примиряясь с нею, но и розовых надежд не высказывал.
Оказалось, что интервью, подобные прочитанному мною, были помещены и в других газетах, и, благодаря им, общий тон разговоров о комете был скорее оптимистический; ссылались особенно на слова астронома, что возможно отклонение кометы от ее пути, и высказывали очень твердые на это надежды.
То же настроение и те же упования я нашел и у товарищей по службе. Особенно торжествовал Иван Егорыч. Он, как только явился в правление, сейчас же подошел ко мне и важно заявил:
– Ну, вот видите, Николай Николаевич, я вам говорил вчера! Разве не по-моему вышло? Вовсе нет еще причин отчаиваться в счастливом исходе.
Я пожал плечами, но не стал разуверять счастливца, и он пошел гоголем, радуясь, что слова его хоть отчасти подтверждены астрономом. Впрочем, и Ивану Егорычу, и другим оптимистам было все-таки не по себе, если кто-либо, хотя бы в шутку, принимался рисовать разные ужасы.
В общем, однако, народ повеселел. Я сам, когда первое впечатление выдохлось и нервам надоело тревожиться, поставил себе вопрос: стоит ли изводить себя преждевременно? И немедленно ответил: не стоит. Во первых, возможно отклонение кометы от ее теперешнего пути, возможно, что удар поразит местность, отдаленную от нас, возможно что и удар-то будет жиденький. Но возьмем самый неблагоприятный случай. Что ж! Умереть рано ли, поздно ли все равно придется, а тут лишь несколькими годами раньше, может быть, даже несколькими днями только! Все ведь под Богом ходим, и не знаешь ни дня, ни часа, когда придется рассчитаться с жизнью. Но разлука с нею неизбежна и значит, все дело лишь в тех мучениях, которые перенесешь при столкновении. Они, однако, должны быть кратковременны; никто притом не помешает, если не будет спасения, закончить свою жизнь самостоятельно до прибытия кометы и без ее благосклонного содействия.
И странное дело: эти пустые, в сущности, соображения как будто успокоили меня. Может быть, я бессознательно лицемерил перед самим собой, но результат получился желательный.
Во всяком случае, все другие злобы дня на время были отодвинуты в сторону. В газетах писали только о комете, по поводу кометы, за комету, против кометы и склоняли это слово во всех падежах и числах. Появились посвященные комете и вызванным ею настроениям рассказы Лейкина, Грузинского и других. Комету стали, наконец, пробирать и в юмористических журналах.
Одна сценка очень понравилась мне по своеобразному взгляду автора на комету, как на нарушительницу общественной тишины и спокойствия. На первой картинке комета в образе ведьмы на помеле летит к Земле; городовой повелительно машет ей рукой:
– Проходи, проходи! Не задерживаться!
Сзади мастеровой в пьяном виде, держится за фонарь (трудно бедному!) и бормочет:
– Пшла, анафема! Всякую нечисть сюда!
Картинка вторая: ведьма добралась-таки до Земли.
Городовой (выталкивая ее в шею). Куда лезешь, дьявол! Честью ведь просят.
Мастеровой (злорадствует). Хи-хи-хи! Так-то вас, шлюх этаких!
На третьей картинке ведьма-комета с покорным видом летит уже в пространстве прочь от Земли; городовой, опять при исполнении обязанностей, строго смотрит на пьяного.
Мастеровой. Я, господин городовой, помогал ведь вам, тоись вот как перед Богом!
Городовой. Поди лучше, проспись! Ишь, спозаранку нализался!
Мастеровой. Нельзя-с, комета-с. (Вдруг приходит в восторг). Вон она, милая, улепетывает; так и садит. Улю-лю-лю-лю!
Вообще комете сильно, должно быть, икалось, если они могут икать.
Везде в киосках, книжных магазинах, на улицах продавали брошюру: «Конец света». Составлена она была бестолково и отличалась больше возвышенностью тона и знаками препинания, чем смыслом. Автор притянул к ответу и Лапласа, и Фальба, и Фламмариона, но толку все-таки не вышло; впрочем, это, вероятно, и не интересовало компилятора; гораздо важнее для него было то, что брошюра пошла ходко.
Итак, после первых дней страха все опять пошло своей дорогой, и мы, получив минутную встряску и не извлекши из нее ничего поучительного, отдались снова обычным, житейским дрязгам.
V
Дня через два после появления интервью с астрономом, утром, когда мы с Верой еще не решили вопроса, следует ли нам вставать, вдруг слышим скрип: дверь приотворяется и отверстие просовывается нос Пети и раздается звучный, так называемый сценический шепот:
– Можно?
– Вали, – машу я рукой.
Появляется Петя весь и в новом костюме.
– Что, каково?
Мы критическим взглядом обозреваем его и говорим с видом знатоков:
– Хорошо!
Потом Петя садится с озабоченным видом на кровать:
– Что ж, братцы, горевать-то ведь толку мало: комета еще далеко, да, может, из нее ничего путного и не выйдет. А пить-есть каждый день надо. Так ли я говорю?
– Правильно.
– Вот то-то и есть. Поэтому продолжать спектакли мы будем, и тут-то я вас прихлопну.
– То есть как?
– Да так, что вы мне нужны.
– Для какой такой экстренной надобности?
– В воскресенье идет у меня «Русская свадьба», и мне нужно бы побольше хор. Выручайте друга!
Вера в восторге и начинает высчитывать, кого еще можно привлечь к ответственности. Хор, оказывается, порядочный: Федя, Нина, Володя, Надя, Татьяна Ивановна, Клавдия Петровна. Я, человек практический, охлаждаю ее восторг замечанием:
– Да ведь мы не знаем, что надо петь.
– Это мы устроим, – успокаивает Петя. – Я и Нина знаем все мотивы, и мы пройдем их несколько раз под рояль. А некоторые из них все, наверное, знают: «Славу», например, «Уж я золото хороню».
Их мы, оказывается, тоже знаем, и это преисполняет нас надеждами.
Но надо же что-нибудь выторговать у Пети; я с важным видом говорю ему:
– Только мы с Верой дешево не возьмем.
– Да уж не обижу: разочту по денежке, полушку в придачу.
– Ну, по рукам.
Весь этот день был посвящен разговорам о предстоящем дебюте. Опрошены были все намеченные Верой лица, и все они изъявили свое полное согласие. Только Надя как-то вдруг скисла: она видимо, вовсе не желала, чтобы Володя вращался в обществе барышень.
В свое время наступает и воскресенье. Погода не слишком великолепная, но нам теперь море по колено: мы ведь собираемся играть или, по крайней мере, стоять на сцене настоящего театра. Все в сборе.
Тут начались козни Нади; сейчас она побежала к себе, порылась в сундучке и нашла там болезнь, подержанную, правда, но ничего, сойдет. Тогда она возвращается:
– Поезжайте уж без меня. Мне что-то нездоровится.
Вера даже окрысилась:
– И всегда у тебя не вовремя! Ну, да знаем мы твои болезни! Собирайся лучше!
– Как же я поеду, если больна? Ты Бог знает, что говоришь.
– Ну, если ты больна, то пусть Володя едет.
– Если он хочет, пусть едет.
И испытующий взгляд на Володю. Он, бедняга, в большом затруднении: и ехать ему хочется, и неловко как-то. Наконец, он нерешительно говорит:
– Ну что ж, пожалуй, я поеду.
Молниеносный взгляд и ледяные слова:
– Так. Значить, ты хочешь оставить меня одну, больную?
И вышла королевой. Володя пошел переговорить с нею и не вернулся.
Как бы то ни было, но мы едем и ужасно торопимся; Петя все время должен был унимать наше нетерпение. Бедный! Он ехал на страду, а мы, с позволения сказать, гастролировать.
Наконец-то мы добрались до вожделенного сада. Странно! Никто не устраивает нам торжественной встречи, никто даже – о ужас! – не обращает на нас внимания; собака, рывшаяся невдалеке в куче мусора, и та совершенно пренебрегла нами, хотя в то же время какой-то рабочий, проходивший мимо, заслужил от нее самое лестное к себе отношение: она бросилась за ним и залилась уши раздирающим лаем. Как она орала! Можно было подумать, что ее режут на кусочки.
Наконец пароксизм ярости прошел: рабочий вышел из сферы владения собаки. Она приостановилась на секунду и еще раза два тявкнула резко, отрывисто, потом повернулась и, стоя уже боком к своему антагонисту, чуточку подумала и, медленно заворотив морду в его сторону, еще раз тявкнули, но уже глухо, как бы в задумчивости. Хотела ли она сказать: «Ну, наплевать»? Или посылала прощальный привет? Это навеки осталось для меня тайной.
Вот и здание театра. Спереди он не имеет стен, и мы видим, что занавес поднят, и на сцене несколько человек, которые приветствуют Петю возгласом:
– Что ж ты, братец, опоздал? А еще режиссер называешься. Какой ты нам пример подаешь?
Но Петя строг.
– Ну, вы там, не разговаривать! Запорррю!
И. сделав величественный жест рукой, приглашает нас войти в здание театра.
Поднявшись по деревянной лестнице, мы вступаем в храм Мельпомены и осматриваемся кругом с большим интересом.
Над нами висят длинные, как колбасы, свертки холста, сбоку тот же холст, но на рамах и грубо размалеванный; даже на полу был растянут холст, и по этому холсту рабочий в замасленном и измазанном краской фартуке водил небрежно толстейшей (с добрый кулак) кистью, чувствительно выводя: «Чудный месяц плывет на-а-ад рекою». Скоро, впрочем, и песня, и холст исчезли, улетучились куда-то, и началась репетиции.
Некоторые актеры говорили свои роли с чувством, некоторые кое-как, небрежно, а премьерша – с пирожками. Это была молодая, далее очень молодая артистка (лет 18–19), крупного сложения и довольно красивая в русском стиле: нос круглый, лицо круглое, щеки круглые, цвет лица прекрасный, чуточку смугловатый, аппетит превосходный.
Петя то говорил свои реплики, то поправлял кого-нибудь из артистов, не дававшего того образа, который сложился в уме у Пети, или надлежащего тона; одну актрису он так разогорчил, что она уселась между кулисами и начала шипеть что-то: она, мол, не раз играла эту роль, и везде, везде ее хвалили; она сама еще может научить и т. д.
Первым и главным моим впечатлением было, что никто не знает роли, и так как это последняя репетиция, то, значит, спектакль пройдет с позором. Ничуть не бывало: во время спектакля все оказались на высоте призвания, и дело шло очень гладко, даже совсем хорошо. Если и были какие-либо недочеты, то в тех частях, на которые я раньше и внимания не обратил: так, бутафор, плюгавый мужичонка с уязвленным самолюбием и красным от пьянства носом, отправился за гитарой и пропал, совсем пропал; так мы и не удостоились видеть его в тот вечер. Пришлось потревожить какую-то антикварную редкость о трех струнах, из которых две издавали какие-то подозрительные звуки, а третья одно время ничего не издавала, но когда ее с осторожностью подтянули, нашла голос загробного тона. Впрочем, публика не обратила внимания на гитару, и все сошло благополучно.
Мы ходили в богатейших кафтанах с некоторыми изъянами, пели тоже с изъянами; кубки звенели, как деревянные, артисты пили из них воздух до дна, но публика этого не знала или не хотела знать и была довольна.
Даже то, что парикмахер, по случаю праздника и запоя, не изволил явиться, не повергло никого в отчаяние; только премьерша хотела было сделать сцену, как это она будет играть русскую боярышню без косы, но пораздумала, что из ссоры все-таки косы не выйдет, и успокоилась, а когда успокоилась, то нашла косу у одной из артисток, великодушно уступившей ей на время спектакля собственную привязную. Что касается нас, мужчин, то храбрости нашей не было пределов, и мы играли бояр XVI столетия без бород; т. е. на подбородках было что-то напачкано, но принять это за бороду или хоти бы бородку могло лишь очень пылкое воображение: вблизи мы выглядели небритыми уж с месяц.
Дамы наши имели хлопот полон рот; во-первых, примерка платьев, во-вторых, устройство кос, кокошников, приспособление лент, фаты, но главное: гримировка, гримировка! Сначала их гримировала Нина, потом они побежали мешать Пете, потом Роберту Алексеевичу. И все их намазывали и подмазывали!
Но Феле и этого было мало: она устроилась со своим зеркалом в уборной и начала еще самостоятельно подводить себе глаза; так как последние у нее и без того с блюдечко, то вскоре от Фелиного лица остались только две громадные черные впадины. Я потом уверял ее, будто в публике ужасались: «Смотрите, смотрите, вон глаза в сарафане». Феля сердилась, укоряла меня в преувеличении, но все-таки несколько уменьшила черные круги вокруг глаз.
В общем, однако, и она, и все наши дамы выглядели очень мило. Премьерше и Татьяне Ивановне кокошник и прочее очень шли, и они были типичными русскими боярышнями XVI века и крупного телосложения.
Но Вера в сарафане и кокошнике была просто прелестна, так что один из артистов, предполагая, что она состоит еще в девицах, находился больше возле нее и говорил ей разные комплименты и даже стихотворения, стараясь поразить своим даром чтения. Не произведя, однако, никакого эффекта и узнав (как рассказывала потом Вера), что она замужем, любезный артист, бросив неприязненный взгляд на мою сравнительно довольно внушительную фигуру, извинился, что ему нужно в буфет, куда и скрылся. Впрочем, если он сделал это из опасения за свои ребра, то совершенно напрасно: несмотря на его высокое мнение о своей наружности, обаятельности и искусстве чтения, я нисколько не опасался такого соперника.
Всем вообще театральная деятельность очень понравилась. Мы еще раз гастролировали с большим, по словам Пети, успехом, т. е. не забыли от страха роли, смотрели, куда следовало, и распоряжались руками и ногами почти свободно.
Собирались играть еще; но неуклонное течение событий сразу прекратило наши попытки стать заправскими жрецами Мельпомены.









