Текст книги "Детская сказка"
Автор книги: Август Юхан Стриндберг
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– Гаги с подветренной стороны! – сообщил он отцу.
Взглянув в ту сторону и убедившись, что сын говорит правду, отец приложил ружье к щеке. Торкель молча молился, чтобы выстрел был удачный, ведь если отец промажет, то…
Раздался выстрел, и две птицы замерли.
– Поворачивай! – скомандовал лоцман.
И выловил сачком добычу: пощупав большим пальцем перья на грудке у гаги, он крякнул от удовольствия.
Прозвучал выстрел, пролилась кровь, и буря миновала.
Причалив, они вытащили лодку на шхеру много выше самого высокого уровня воды, и Эман пошел открывать сарай.
Казалось, будто шхера плавает в открытом море, словно плот на якоре, а наружная цепь шхер на западе напоминала плавающие в воде стеньги и рангоут.
Здесь, в море, Торкелю всегда было хорошо, он чувствовал себя словно бы на борту корабля или на воздушном шаре, и больше всего он любил штиль, когда воздух и вода сливались воедино, а шхера будто парила в некоем светлом разреженном пространстве, покрытом прозрачным куполом. Днем этот купол был молочно-белым или голубым, иногда мягким и пушистым, а ночью усыпан белыми драгоценными камнями, такими же мерцающими, как кольцо у жены старосты.
Людей на шхере не встретишь, зато можно увидеть много чего другого. Даже камни на берегу не походили на скамсундские, другими были кусты и травы, да и птицы совсем не те, что на острове: черный баклан, дикие гуси, орлан-белохвост, нырки, поморник, гагара и морянки сменили крохалей, черных уток, речного орла и чаек. Все здесь было крупнее и ярче. И уж если удавалось найти что-то интересное, находка представляла не меньшую ценность и привлекательность, нежели рождественские подарки.
Торкель, который еще не был в этом году на шхере Москлеппан, отправился навестить старые места своих детских игр. На самой вершине его ждала груда камней с флагштоком. Там он обычно играл в кораблики, а флагшток служил ему грот-мачтой. Когда же Торкель лежал на спине и высоко в небе проплывали облака, ему и в самом деле казалось, будто скалистый островок несется на всех парусах вперед.
Однако сегодня прежние игры не доставляли радости – все здесь изменилось и утратило свою притягательность, а то, что приключилось с отцом, стало, вероятно, знаменательной вехой в жизни их обоих. Торкель чувствовал себя ягненком, которого заперли в клетку с волком. И он тосковал о людях, которые если и не очень печалились о нем, то хотя бы оставляли в покое его мысли. Отныне тоска мальчика обрела совершенно определенную цель: перебраться туда, на другую сторону пролива, где жизнь – много лучше и светлее.
С заходом солнца мальчик вернулся на берег и увидел отца: держа в руке подзорную трубу, отец неотрывно глядел на море.
– Ступай разведи огонь! – крикнул он.
Торкель быстро повернул к сараю, успев заметить в открытом море красный буй с белым флажком. Это был буй, который поставили на том месте, где затонула шхуна, и он понял, что здесь как раз и лежит погибшая шхуна с грузом и со всем прочим.
Когда сварился картофель, лоцман вошел в сарай. Он долго ел, не произнося ни слова. Уже стемнело, когда он наконец наелся.
– Ложись спать! – велел он мальчику. – А я пойду на охоту! И вышел, захватив с собой топор и якорь.
Торкель услышал скрежет лодки, сталкиваемой с берега в море, скрип весел в уключинах, – и все стихло.
Мальчик провел долгую мучительную ночь, ежеминутно выходя на порог сарая, чтобы взглянуть на море. Порой ему чудилось, будто он видит снующий вокруг буя баркас. Он подозревал, что там, возле буя, творится какое-то беззаконие, но что он мог знать! Собственно, он был даже доволен! Ведь его не втянули в переделку, которая могла грозить ему тюрьмой.
На рассвете отец вернулся и тотчас улегся спать, с виду очень довольный своей ночной охотой.
* * *
Однажды утром Торкель поднялся чуть свет, решив во что бы то ни стало разузнать хоть что-нибудь об этой охоте, тем более что отец необычно долго не возвращался.
В густом тумане он разглядел пришвартованную у буя рыбачью лодку и темную фигуру, перегнувшуюся через борт. А вскоре на горизонте показался баркас с поднятыми гротом и фоком. Паруса на баркасе на сей раз были белее обычного и лучше укреплены. С севера дул слабый ветерок, и море было подернуто легкой рябью.
Вдруг баркас поднял топ-мачту и кливер и, подгоняемый попутным ветром, направился прямо к бую. Рыбачья лодка тотчас отчалила от буя, и Торкель увидел, как отец что есть мочи гребет к берегу, да, сначала к берегу, но тут же поднимает паруса и берет курс в открытое море, прямо на восток.
Тогда баркас тоже меняет курс, на гафеле взвивается таможенный флаг, и мальчик начинает наконец понимать происходящее. До него доносятся громкие голоса и крики, а затем и баркас и лодка исчезают в тумане.
Торкель в полном одиночестве стоит на шхере – лодки нет, стало быть, он лишен возможности вернуться на остров. Падать духом не в его привычках, да и никакой опасности ему не грозит – всегда остается надежда, что кто-нибудь приплывет сюда, даже если придется прождать сутки или двое.
Подойдя к флагштоку, он поднял сигнал бедствия.
К восходу солнца показался баркас таможенного надзора; подгоняемый попутным ветром, он возвращался со стороны моря. Перед самой шхерой он повернул оверштаг и подошел к берегу. Спустили шлюпку, она причалила и забрала мальчика.
– Теперь твоему отцу каюк, – сказал таможенный инспектор. – А ты начинай-ка новую жизнь – станешь честным парнем, и все у тебя будет ладно.
Мальчик не плакал, плакать он разучился давным-давно, да и всякая перемена в его судьбе была для него только желанна.
Чтобы не есть хлеб даром и избежать попреков, он кинулся поднимать фок-шкот, и баркас, обогнув Скамсундский мыс, взял курс к Карантинному причалу.
* * *
В Восточной Европе свирепствовала чума рогатого скота, и на Скамсунде открыли Карантинный дом для обработки кож и кожевенных изделий.
Туда-то и определил муниципалитет на службу Торкеля Эмана, взяв его на свое попечение.
Под Карантинный дом отвели старую винокурню, большое трехэтажное строение с ржаво-бурой от вековой грязи штукатуркой. От пыли и паутины окна в доме были совсем черными. Унылый и мрачный, дом отбрасывал тень печали на много-много десятин вокруг и отражался в маленькой бухте, о которой говорили, будто в ней никогда не водилось ни одной рыбы, не росло ни единой камышины. Пролив не был отсюда виден из-за скалистого мыса, так что и Фагервик нельзя было разглядеть. Бухту окаймляли высокие ольхи, но никто никогда не слышал в них пения птиц, не видел ни одной бабочки, навещавшей прибрежные цветы: закапанные краской и смолой, лепестки цветов чахли от испарений серной и карболовой кислоты.
На острове еще помнили истории времен казенной винокурни, когда весь Скамсунд был одним сплошным кабаком, а все жители спились с круга. Рассказывали, что в каждом доме тогда гнали самогон, что целые семьи только и делали, что пили, забывая про еду, что слуги тратили свое жалованье целиком на спиртное, а детей в колыбели усыпляли сосками с водкой. Когда же самогонные аппараты конфисковали, вспыхнул мятеж, и казенный дом после восьмидневной осады взяли приступом. Пришлось вызвать канонерку и выпустить несколько боевых зарядов.
Все те долгие годы, что дом стоял необитаемый, дети избегали играть возле этого проклятого гнезда. Уже первое поколение детей-островитян выбило камнями стекла в окнах и растащило все, что там было из железа и металла, до последнего гвоздика. Для последующих поколений дом не являл уже никакого соблазна.
Однажды Торкель Эман отправился на прогулку в Карантинную бухту, притягивавшую его своей неизведанностью; там он увидел зрелище, которое раз и навсегда отпугнуло его от этих мест.
В высокой, ни разу не кошенной траве его угораздило наткнуться на свернувшийся кольцом, словно серый уж, линь. «Отличный канат», – подумал он и наклонился поднять линь. Оказалось, он ухватился за перерубленные, еще окровавленные поджилки лошади. И тут он увидел четыри ольхи и возле каждой – по отрубленной конской ноге. Такую картину не каждый день встретишь, и он испугался; он никак не мог взять в толк, что произошло, пока не увидел отрубленную лошадиную голову с оскаленными зубами и некогда ясными, а теперь закрытыми глазами. И тогда он понял: карантинщики забили Руту, единственную лошадь на острове, единственную и последнюю, которой было уже наверняка более тридцати лет. И вспомнил историю лошади Руты, в дни своей молодости единственного трезвого существа на всем Скамсунде, лошади, обратившей в трезвенника самого горького пьяницу на острове. А дело было так.
Отец Викберга, лоцман, пьяница из пьяниц, однажды воскресным утром, приложился как следует к бутылке. Пьянствовали на острове все, как один, и все, как один, ходили с потухшими, налитыми кровью, слезящимися глазами. Тому, кто захотел бы увидеть глаза, в которых отражалось бы голубое небо или искрился ум, пришлось бы пойти к животным. У коров, собак и даже свиней глаза были ясные. Но самые ясные глаза были у Руты. Пьяницы попытались было напоить ее однажды бардой, но лошадь отвернула морду от бадьи и била ее копытом до тех пор, пока от нее остались одни щепки. Рута питала такое отвращение к запаху спиртного, что не притронулась бы даже к траве возле винокурни, если бы только там росла трава!
Так вот, отец Викберга хватил в то воскресное утро лишку и рухнул прямо на берегу. Рута паслась поблизости, но прикинулась, будто не видит Викберга. Словно землемер, шаг за шагом мерила она пастбище, пока наконец не подошла к мертвецки пьяному Викбергу. Сначала она обнюхала его, но тут же отшатнулась, откинула голову назад и, прядая ушами, оскалила зубы; затем, желая выказать свое отвращение, фыркнула. Потом, казалось, собралась с духом – так, по крайней мере, рассказывал сам отец Викберга, – наклонила голову, схватила его передними зубами за куртку, прямо на груди, отнесла к берегу и трижды окунула в воду – именно три Раза, он сам подсчитал. Затем Рута осторожно опустила Викберга на прибрежные водоросли и ушла своей дорогой, «не вымолвив ни слова». Так об этом рассказывал отец Викберга.
– И понимаешь, – говорил Викберг, по уверениям молвы, – Дело не в том, что лошадь окунула меня в воду трижды. Ведь и курица может сосчитать до пяти, – дело в ясных глазах, которыми Рута посмотрела на меня! Она бросила на меня здоровый, разумный и кроткий взгляд, и когда я достал табакерку и посмотрел на себя в зеркальце на крышке, мне стало стыдно, – я увидел свои собственные глаза – они были похожи на почти угасшие уголья или же на окровавленные внутренности свежевыпотрошенной рыбы.
С того самого дня отец Викберга никогда не пил слишком много, а стоило ему выпить лишнего – это немедленно отражалось в зеркальце для бритья: глаза его сразу становились тусклыми и злыми!
Меж тем встреча Торкеля Эмана с бренными останками Руты внушила ему стойкое отвращение к Карантинному дому. Но волей-неволей пришлось туда возвращаться. К тому же он оказался во власти грозного заведующего карантином, что было хуже всего.
Сей матадор со Скамсунда был старым провинциальным лекарем, которого за ненадобностью сослали на остров. Деспот и скандалист, он ни с кем не мог ужиться. По прибытии на остров он тотчас затеял свару со старшим лоцманом, который хотел пришвартовать лодку к прилегающему к Карантинному дому берегу. После длительных военных действий с депешами по начальству заведующий карантином получил строгое предупреждение и, утратив воинскую честь, отступил с поля боя. С той поры он осел на мысу, упражняя силы на своих помощниках и несчастных моряках, которым приходилось бросать якорь на рейде для санитарного осмотра и обработки кораблей.
Когда в этот мрачный дом к страшному доктору инспектор привел Торкеля, у мальчика от страха подгибались ноги. Но то ли мальчик внушил лекарю симпатию, то ли он почувствовал себя задетым тем, что все его боятся, он дружелюбно поздоровался с Торкелем, выразил участие по поводу постигшего его несчастья и сказал:
– Добро пожаловать!
И повел его в карантинное заведение.
Доктор указал новичку место у бесконечно длинного прилавка, где ему предстояло принимать, передавать дальше и считать кожи, которые потом помощники лекаря окуривали карболкой. За эту работу Торкелю полагалась кормежка и жилье, а если дело пойдет на лад, то и немного денег.
Торкелем овладело чувство гордости; теперь он может прокормить самого себя. Мальчик впервые испытал что-то похожее на присущую мужчине веру в себя и в свое будущее, веру, которой прежде, под опекой отца, он никогда не знал.
Дни и недели шли своим чередом, работа помогала коротать время. Утром по воскресеньям Торкель вместе со всеми ходил в церковь, а после полудня блуждал по острову, но никогда не забредал на задворки, где пережил самые горькие часы своей жизни. Охотнее всего он сидел с товарищами на лоцманской горе и смотрел через пролив на Фагервик, на его соблазнительные достопримечательности. Казалось бы, так просто: взять лодку и переплыть пролив! Но он обещал доктору этого не делать. Однако один из товарищей перечислил Торкелю названия вилл и имена отдыхающих там дачников. Торкель уже знал, что в том доме – ресторан, а в том – театр, и так далее. И он запоминал каждое из этих заведений и связывал их со своими намерениями и мечтами, которые в конце концов выросли в настоящий план кампании за завоевание Фагервика, когда настанет подходящий час.
Если бы мальчика спросили, о чем он мечтает больше всего на свете, он навряд ли назвал бы службу на флоте – эта мечта казалась ему слишком дерзкой, чтобы высказать ее вслух.
Однажды в конце июля он услышал, как один из парней сказал:
– Долго это не протянется!
– Что именно? – спросил другой.
– Да вот эта история с кожами; сотня их осталась, не больше! У Торкеля проснулась надежда, надежда освободиться от вонючей и грязной работы, и одновременно тоска по тому новому, неизведанному, что ждало его впереди. И столь страстным было его желание отправиться туда, на другую сторону пролива, что он начал уже составлять план бегства на случай, если кто-нибудь вздумает его удержать. Ведь муниципалитет был ему теперь и вместо отца, и вместо опекунов; а голос председателя муниципального совета, да и инспектора, осуществляющего охотничий надзор, был в данном случае решающим.
Между тем эпидемия чумы кончилась, кож больше не поступало, оставалось лишь вымыть и запереть Карантинный дом. Мальчику об этом никто не сказал ни слова, каждый думал только о себе. Однажды утром, придя на работу, он нашел Карантинный дом закрытым; он отправился искать заведующего, чтобы узнать, как дальше быть. Доктор, по своему обыкновению, был добр к нему.
– Да, мой мальчик, теперь ты свободен! – вот и все, что он сказал. – И, заметив замешательство Торкеля, добавил: – Деньгами, которые ты заработал, распорядится муниципалитет.
Торкель Эман отправился в свою каморку на чердаке, надел воскресное платье и пошел добывать лодку, твердо решив перебраться в поисках счастья через пролив. Спрашивать позволения у муниципального совета не было смысла: он заранее знал – на любую просьбу ему ответят отказом.
Муниципальный совет вообще-то был малоприятным заведением: чиновники его всегда всем во всем отказывали, твердя одно-единственное слово: нет.
Просить разрешения взять на время лодку также не имело смысла – его наверняка бы спросили, куда он собрался. И тогда он вспомнил, что отец вытащил на берег старую, с пробоиной на дне плоскодонку, которая рассохлась и не держала воду. Торкель направился на задворки и нашел лодку. Окинув плоскодонку взглядом знатока, он сразу понял, что ее можно починить, и тотчас уверенно принялся за дело. С помощью мха и пакли ему удалось всего за шесть часов проконопатить лодку. Поначалу она давала течь, но мох вскоре разбух, и, трижды вычерпав воду, Торкель наконец направил ее в пролив. Без черпака, правда, не обойдешься, но ветер был попутный, и, приладив вместо паруса большую ветку с листвой, Торкель поплыл. Плоскодонка шла медленно, но его переполняла гордость оттого, что в собственной лодке он плывет навстречу будущему, а с наветренной стороны у него – открытое море.
Когда после четырех часов плавания он обогнул северный мыс Скамсунда и увидел Фагервик, залитый волшебным светом заходящего солнца, он подумал, что частица его мрачного прошлого осталась позади. Мысль о том, что он сумел убежать, вселяла чувство собственного достоинства, а страх, что его могут вернуть, гнал вперед.
На случай, если его схватят, он твердо решил терпеливо снести все наказания и подождать, пока представится новый случай бежать. Он все равно будет добиваться своего, пока не достигнет цели.
Ветер стих, и мальчик сел на весла, но перед ним по-прежнему высился Скамсунд. Выжженные добела горы, выкрашенные в красный цвет свинарники, черное здание Карантинного дома… Он греб что было мочи, но Скамсунд следовал за ним по пятам. Один раз Торкелю даже показалось, что на вершине лоцманской горы стоит инспектор и следит за ним в подзорную трубу. Мальчик из последних сил налег на весла и, обогнув мыс под сенью ольшаника, почувствовал наконец, что штевень царапнул песок.
Выйдя на берег, он вытащил лодку и облегченно вздохнул. Кругом стоял лес, ухоженный, красивый лес, где каждое дерево служило украшением, а не пользы ради. Меж высоких елей поднимались большие кусты шиповника, стебельки цветков на них были такими тоненькими, что казалось, будто цветки, словно бабочки, парят в воздухе. На других кустах пели зяблики, а в самых темных уголках лесной чащи ворковали голуби.
По ровной, мягкой, точно ковер, тропинке он пошел вперед, в глубь леса. А там, словно в большом зеленом зале, где все были одновременно и хозяевами и гостями, были расставлены столы и скамейки… Потом он увидел, что по лесу с пением и музыкой движется целая компания. Несмотря на будни, на всех была праздничная, светлая одежда. Люди шли небольшими группками, старшие обнимали друг друга за талию, дети держались за руки. И все казались добрыми, радостными и счастливыми, и у всех были тонкие красивые лица и белые руки.
Сойдя с тропинки, мальчик бесстрашно поднялся на поросший черничником холм – он вспомнил, что остров примечателен тем, что змей, которых видимо-невидимо на Скамсунде, здесь вовсе не водилось.
Встречные дружелюбно улыбались ему, удивление на его лице не вызывало у них насмешек, и в превосходном настроении он пошел дальше.
Лес поредел, открыв внезапно лужайку, окаймленную множеством незнакомых ему цветов. Посреди лужайки мальчики и девочки играли в мяч. На них тоже, видимо, было их лучшее платье, а головы украшали разноцветные шапочки, в тон которым словно были подобраны такие же разноцветные мячи. Дети играли без ссор и драк. Это больше всего удивило Торкеля – на Скамсунде ни одна игра не обходилась без жестокой драки.
Он двинулся дальше по ровным мягким тропинкам, которые, подобно ковровым дорожкам, расстилались у его ног, такие непохожие на усыпанные камнями бугры на другом берегу пролива, А когда он дошел до холма, поросшего дубняком, и увидел вековые исполинские деревья, каких никогда прежде не встречал, его охватил трепет перед этим чудом природы. Огромные зеленые своды напоминали церкви, соединенные друг с другом свободно висящими в воздухе арками. А под зелеными сводами лежали зеленые же ковры мягкой, невысокой травы. Такой невысокой, что можно было ходить по ней босиком или валяться, не боясь притаившейся там змеи. Здесь же росли неизвестные ему красивые цветы, каких он тоже никогда не видел.
Но вот он приблизился к ограде, за которой стояла стена какой-то высокой, на несколько локтей от земли, травы, так аккуратно посеянной и такой ухоженной, что все стебельки были одинаковой высоты и оканчивались одинаковыми петушками. Никогда прежде он не видел поля и, сорвав один колосок и понюхав его, почувствовал запах, похожий на запах свежеиспеченного ржаного хлеба! И тогда он сразу все понял! От легкого ветерка рожь колыхалась, и это напомнило ему слабое колыханье морских вод. Казалось, будто от чьего-то незримого теплого дыхания поле передвигалось, меж тем как стебельки ржи стояли недвижимо, и колосья, тихо шелестя на ветру, что-то шептали друг другу. Маленькая желтовато-серая птичка пыталась было сесть на колосок и поклевать зернышки, но колосок согнулся, и птичка потонула в этом зеленом море.
Вдруг рядом послышалось странное кряканье, словно взмыла ввысь стая уток: арп-снарп, арп-снарп! Но то были вовсе не морские птицы, да и вообще никто не поднялся ввысь. Торкель не испугался, но его одолело любопытство; он всегда любил животных и теперь, боясь причинить птицам вред, взял маленький-премаленький камешек и бросил туда, откуда доносились звуки. Но ни одна птица не взлетела. Все стихло.
Он пошел дальше тропинкой, вьющейся между полями, и внезапно услыхал тот же самый звук, но уже с другой стороны. Захлопав в ладоши, он свистнул, чтобы спугнуть птиц, но опять все стихло – казалось, ни одна былинка не шевельнется.
Не успел он сделать нескольких шагов, как снова услыхал за спиной те же дразнящие звуки, словно кто-то решил над ним посмеяться. Колдовство, да и только! Все это было забавно и внове, но совсем не страшно.
Впереди между березками показались домики, и, ускорив шаг, он добрался до ручья. Через ручей был перекинут небольшой мостик с резными раскрашенными перилами, а за мостиком, вдоль берега, шла песчаная дорога. Слева от дороги раскинулся голубой пролив с зелеными, поросшими ольхой мысами. Вдоль пролива стояли рядком домики, похожие друг на друга: хорошенькие, нарядные, с открытыми верандами, развевающимися занавесками, флагштоками и лужайками, усаженными розами. Стояла пора цветения роз, и кусты были просто усыпаны цветами; казалось, они залили кусты, как вода из переполненного горного ручья заливает долину.
От многих домиков выдавались в пролив причалы с пришвартованными белыми шлюпками, яхтами, катерами.
Он заглядывал в окна и видел сидевших в комнатах празднично разодетых людей; на заднем крыльце сидели, сложа руки и ничего не делая, служанки. Время от времени из окон доносились чудесные звуки музыки и пения, красивые, подчас замысловатые и торжественные мелодии, совсем иные, нежели в церкви. В мальчике все дрожало от восхищения, им овладевали новые, незнакомые ему прежде чувства. Все было как в сказках или в прекрасных мечтах: совершенно иной, прекрасный мир; мир, который звался Фагервик… И вдруг на другом берегу пролива, на Скамсунде, прямо напротив него, мелькнул Карантинный дом. Да, там лежала совсем другая, мрачная земля и жили на ней другие – угрюмые и жалкие люди.
* * *
Он отыскал ресторан, и его провели в залу, где множество людей сидело за столами и пировало под звуки таинственной и сладостной музыки. У стойки расположилась компания мужчин и дам, беседовавших с ресторатором.
– К сожалению, господа, сегодня вечером у меня некому ставить кегли; мальчонка-то в море!
– Ах, какая досада! – раздались голоса.
В этот миг взгляд ресторатора упал на Торкеля, и он спросил его:
– Может, ты хочешь ставить кегли?
– Да, охотно! – ответил тот.
Молодые дамы из компании у стойки стали гладить его по голове и, подхватив под руки, упорхнули, называя своим спасителем и всякими другими приятными словами.
Через несколько минут Торкель уже расставлял кегли; он следил за игрой, был внимателен и вежлив; пройдя суровую школу жизни, он умел не отвечать на фамильярность подобной же фамильярностью, а на шутку – шуткой. Каждое изъявление дружелюбия он принимал с выражением скрытой застенчивости и благодарности, а каждую шутку – с молчаливой улыбкой. Игра продолжалась битых два часа, а в перерывах между партиями, из разговоров за стаканом вина, он понял, что эти мужчины и дамы – родственники. Свидевшись после долгих лет разлуки, а может, и размолвки, они не нарадуются встрече, а может, и примирению. Более пожилые молодели на глазах, молодые бурно выражали свою радость.
Когда игра окончилась, Торкель стал прислуживать в умывальной, а увидев в тазу черный ободок грязи, вынес таз на пригорок и хорошенько вычистил его песком.
Какой-то пожилой господин, стоя в дверях, наблюдал за мальчиком, и когда мальчик с фуражкой в руке принес таз обратно, пожилой господин, дружески потрепав его за ухо, удивленно спросил:
– Где ты научился тому, чему я целых тридцать лет не могу выучить своих служанок?
– У заведующего карантином! – ответил Торкель.
– Хороший был у тебя наставник, да и сам ты хороший парень.
С этими словами пожилой господин протянул Торкелю крону. Одна из молодых дам, слышавшая этот разговор, взяла мальчика за руку, потянула его к столу, чтобы угостить стаканом содовой – Торкель вспотел, и вид у него был усталый. Но здоровое природное чутье мальчика подсказало ему, что другим это может не понравиться. И он с поклоном, учтиво, чтобы не обидеть молодую женщину, отклонил приглашение. Это окончательно закрепило триумф Торкеля, и на него посыпались вопросы: как его зовут? сколько ему лет? и многие другие.
Но вот вся компания ушла, и Торкель остался один. Он решил отнести на кухню поднос с грязной посудой и стал собирать посуду со стола. На дне каждого бокала осталось по несколько капель жидкости, особенно его внимание привлекла своим цветом и запахом красная – наверное, вино! И он поднес бокал к губам. Но в тот же миг ему пришло в голову, что допивать чужой стакан – стыдно, и, выплеснув остатки вина за дверь, он взял поднос и пошел на кухню., Ему почудилось, будто в окне за плечом у него показалось и тотчас исчезло какое-то светлое пятно, похожее на человеческое лицо. Когда он подошел к стойке, пожилой господин разговаривал с ресторатором. Судя по тому, как они оба тотчас понизили голос, мальчик понял, что говорили о нем. И он тут же отступил на несколько шагов назад.
– Послушай-ка, Торкель,– сказал ресторатор,– хочешь остаться у меня?
Хочет ли он? Еще бы! Только разрешит ли муниципальный совет?
– Это я беру на себя! – ответил ресторатор, и вопрос тем самым был решен.
Никогда в его жизни ни одно желание не исполнялось так легко, и мальчик счел это чудом. Все его страхи исчезли.
Вечером его определили «егерем» и облачили в темно-зеленый костюм с блестящими пуговицами в три ряда, как у гусара. И когда он вошел с газетами в танцевальный зал, он ощутил себя значительной персоной, перед которой расступались и мелкие услуги которой принимались не иначе как с просьбой: «Не будете ли вы любезны сделать то-то и то-то».
А завершился день музыкой – в саду играл оркестр, горели Разноцветные фонарики, пускали фейерверки. Ну точно в сказке!
Дни проходили как сплошной праздник: танцы, пение и игры, переодевания и карнавальные шествия, кончавшиеся обычно театральным представлением. Торкель двигался словно в тумане, не теряя, однако, головы и не переставая удивляться тому, что мир По эту сторону пролива такой светлый, люди такие добрые – весь день напролет и все дни подряд.
Об отце его не было ни слуху ни духу; полагали, что он либо утонул, либо перебрался в Финляндию; само собой разумеется, что он не вернется только ради того, чтобы тут же угодить в тюрьму. Торкель не скучал по отцу; наоборот, он страшился его возвращения. Не оставляло его и чувство беспокойства из-за муниципального совета, несмотря на уверения ресторатора, что он-де все уладил. Иногда по ночам мальчику снилось: вот за ним приходят, забирают и он снова принимает и подсчитывает кожи в Карантинном доме. Иногда, просыпаясь в своей чердачной каморке, видя, как солнце освещает высокие липы перед домом, и слыша щебет птиц и жужжанье пчел, он вспоминал слова отставного таможенного служителя Викберга о горе Эбал, горе проклятия, обители греха и безбожников, что высится здесь, на этой стороне пролива. Он не знал, что и думать. Люди здесь были не в пример красивее и добрее, нежели на той стороне пролива. Правда, у них были свои недостатки, которые Торкель успел узнать, но он старался в это не вникать, точно так же, как был слеп и глух ко всем россказням товарищей про их хозяев. Перед ним постоянно маячила одна-единственная цель: добиться независимости от муниципального совета и получить место, чтобы прокормиться своим собственным трудом, лучше всего на море, где ему было так хорошо, а еще лучше – в королевском флоте. Поэтому он приучал себя к лишениям, к самообладанию и» копил все монетки, которые перепадали ему на долю. Он полюбил деньги как путь к свободе, и ему хотелось только одного: чтобы сбережения его росли чуть-чуть быстрее. Правда, был еще один способ разжиться деньгами, к которому прибегали товарищи Торкеля – официанты, пытавшиеся и его обучить своей науке. Однако бесчестный отец мальчика внушил такие твердые правила честности своему сыну, что Торкель ни разу не поддался искушению. Непорядочный по природе, отец тщетно боролся со своими дурными наклонностями, поэтому он сделал все, чтобы искоренить у сына порочные влечения, в злосчастных последствиях которых он мог убедиться воочию. Жители Скамсунда называли отца Торкеля лицемером, ибо он без устали, будучи сам подлецом, пытался внушить сыну высокие моральные принципы.
– Неужто вы не понимаете, – объяснил им однажды лоцман, – неужто вы не понимаете: я хочу, чтобы сын был лучше отца.
– Сперва сам стань лучше! – ответил таможенный служитель Шёстрём.
– Нет, – ответил Эман, – это не в моих силах, но я буду счастлив, если смогу наставить на путь истинный мальчонку, а он еще не раз скажет мне спасибо за науку!
Заведующий карантином, который слышал этот разговор да и сам был большой пройдоха, сказал как бы в заключение:
– Имея перед глазами ужасающий пример Эмана, Торкель должен стать образцом честности и трезвости.
И слова его сбылись.
* * *
Лето шло своим чередом, жаркая пора подходила к концу, когда Торкель отправился однажды с поручением на другой конец острова. Утром у него произошла первая мелкая неприятность в гостинице, и он был очень огорчен. А случилось вот что: метрдотель, следивший за будильником, поднимавшим Торкеля по утрам, забыл завести часы, и мальчик проспал. Чтобы постояльцам не мешала беготня по коридорам, прислуге было запрещено вставать слишком рано. С другой стороны, встать слишком поздно считалось и вовсе преступлением, поскольку нарушался весь утренний распорядок в гостинице, и беспокойные постояльцы начинали ворчать из-за не поданного вовремя кофе или воды, из-за невыглаженного платья или невычищенной обуви. Мальчик был не виновен в этом проступке, однако гнев хозяина все же обрушился на его голову. Торкель оправдывался оплошностью метрдотеля, но когда того призвали к ответу, он стал врать и изворачиваться. И Торкель же оказался в лгунах. Вся его душа возмутилась ложными обвинениями и несправедливостью; он забылся. В ответ он получил две пощечины – одну от ресторатора, другую от метрдотеля, а вдобавок хозяин выкрикнул страшную угрозу: пусть, мол, Торкель убирается к себе домой, в свой свинарник на другом берегу пролива.