Текст книги "Посол мертвых"
Автор книги: Аскольд Мельничук
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц)
Мы подходили медленно. Меня трясло от страха – страха, который я испытывал всегда, преступая границу. Но какую границу я преступал сейчас? Алекс поднял несколько камней.
– Ты тоже возьми, – посоветовал он мне.
Мы собирались кидать ими в башню, пока поэт не выглянет из окна. Наша миссия состояла лишь в том, чтобы увидеть его.
– Да благословит вас Всевышний, мальчики. – Голос, неожиданно раздавшийся за спиной, вонзился прямо в сердце. Мы обернулись. – Я рад гостям... – Он улыбался.
На нем был хлопчатобумажный комбинезон – как у пасечника из детской книжки о Хранителе тайных цветов. Седые волосы росли у него, казалось, отовсюду – даже из ушей. В руках он держал трубку.
Мы стояли, готовые в любой момент дать деру. Вблизи поэт оказался крохотным. Мы вдвоем могли бы легко унести его. Я толкнул в бок внезапно онемевшего Алекса.
Старик подошел настолько близко, что я ощутил его табачное дыхание. Зубы у него были желтые, как лепестки подсолнуха.
– Знаете, что говорили в таких случаях древние греки? Продолжай молчать, если не можешь сказать ничего, что оказалось бы лучше молчания. Он почесал нос. – Хотите посмотреть башню?
– Да, сэр, – выдавил наконец Алекс.
– Хорошо.
Он повел нас по лестнице. На высоте приблизительно пятнадцати ступенек находилась площадка, но, прежде чем мы ее достигли, я учуял какой-то ужасный запах и услышал жужжание множества мух. Когда мы приблизились к двери, мне показалось, что за ней – гигантский улей.
Помещение было темным, и вонь там стояла такая, что у меня сперло дыхание; из-за жужжания невозможно было расслышать, что говорит старик. В полоске света, падавшей из-за двери, видны были громадные стопки книг и бумаг.
– Да будет свет! – провозгласил старик и распахнул окно.
Мухи и так были повсюду, но через открывшееся окно в комнату устремились новые полчища.
Я не сразу понял, что привлекало их, поскольку, отшатнувшись, свалил стопку книг, бумажных листков и чернильниц с торчащими перьями. Такими стопками были уставлены весь пол и поверхность стола, на каждой сверху лежали не то какие-то муфты, не то свернутые боа. Потом я разглядел, что эти меховые шкурки имеют носы, головы, ноги и хвосты, а то, что я вначале принял за перья, на самом деле было стрелами. Вокруг нас громоздились кучи мертвых и расчлененных белок, енотов, кроликов, птиц и прочей живности. Пол был черным от запекшейся крови и муравьев.
Старик, похоже, не обращавший никакого внимания на весь этот кошмар, стал подталкивать нас в глубину, но я уже принял решение. Пулей вылетев из комнаты и скатившись кубарем по ступенькам, я рванул в лес и бежал без оглядки, пока не увидел часовню, возле которой уже никого не было. Только там я остановился и, оглянувшись, увидел, что Алекс следует за мной по пятам.
Задыхаясь, чувствуя, что сердце вот-вот выпрыгнет у меня из груди, я присел на камень. Мы молча смотрели друг на друга. Что мы могли сказать? Нас ведь предупреждали, чтобы мы туда не ходили, и теперь мы поняли – почему.
Святая Мария, Матерь Божия, избави нас от лукавого ныне и присно и во веки веков.
Почувствовав себя на каникулах, Алекс первым делом принялся рисовать комиксы на длинных листах желтой бумаги, которые он потом разрезал на отдельные кадры и скреплял в нужной последовательности, превращая в самодельные кинопленки. Прорезав желобки в противоположных концах коробки для обуви, он продевал сквозь них свою ленту и представлял нам собственную версию телевидения. Некоторые его "фильмы" были об отце: отец в виде одноглазого великана-людоеда; отец с рогами; отец, орудующий ножом. Для меня Алекс предварительно устраивал персональные просмотры. В конце "фильма" я неизменно аплодировал.
– Я люблю своего отца, – объяснил Алекс, когда я попросил его объяснить мне эту загадку.
– А как ты хочешь, чтобы кто умер раньше – твой отец или твоя мать? Это была игра, которой я научился в школе. Ответить на такой вопрос невозможно, но задать его и поставить собеседника в тупик – забавно. Мы сидели на берегу пруда, закинув удочки в воду.
– Они не умрут, – ответил он после долгой паузы.
– Как так?
– Они вознесутся на небо.
– Туда не все возносятся.
– Мой отец говорит, что никакого ада нет. И чистилища тоже.
– Ну, тогда как ты хочешь – чтобы кто первый туда вознесся?
Было ясно, что ответа я не получу.
Подбежал знакомый мальчик и крикнул:
– Айда, там уже играть начинают!
III
Оказалось, что тем летом я последний раз в жизни видел "старого революционера". На следующий год Адриана Крук оказалась в положении, неслыханном для иммигрантских кругов: ее муж, Лев, развелся с ней и стал жить с девятнадцатилетней девушкой, вахтершей с местной фабрики.
По воскресеньям, возвращаясь из церкви, мои родители рассуждали о Хрущеве и Кеннеди. А также – очень часто – об Аде, которая, судя по всему, решила шокировать остальных прихожан своими странными шляпами и юбками с длинными разрезами. Шли шестидесятые годы, но она, похоже, была единственной в нашем кругу, кто уловил дух перемен.
– Надо помнить, что случилось с ее отцом, – говорил мой отец, защищая миссис Крук.
– А что с ним случилось? – встревал я.
– Это не для детских ушей, – обрывала меня мама.
– Ему следует это знать, – не сдавался отец.
– Не сейчас. Пусть подрастет, – отрезала мама, закрывая тему.
На следующий год, в августе, по дороге в Кэтскиллские горы мама постоянно твердила, что мы должны быть очень деликатны по отношению к Крукам. Бросив семью, Лев нанес им глубокую травму. Мальчики, как она слышала, совсем отбились от рук. Ада с ними не справляется.
– Тебе есть с кем играть, кроме них? – спросила мама. – Они неподходящая для тебя компания, – в последующие месяцы этот рефрен повторялся неоднократно со все нарастающей силой.
Прислонившись лбом к оконному стеклу, я согревал его своим теплом. Люди на обочинах в моем воображении превращались в коров на лугу. Как часто я наблюдал за отцом, вот так же твердо державшим руль. Его густые черные брови сходились домиком. Если он уйдет от нас или умрет, кто будет водить машину? Провожать меня к врачу? Таскать по лестнице мешки с мукой? Разве мама справится одна? Почему-то я в этом сомневался. Мне было жалко Алекса, я боялся за себя и поэтому решил стать его другом. В десять лет Алекс был все таким же щуплым, со слабыми руками и ногами, и не нужно было смотреть через волшебный кристалл, чтобы понять, что его в отличие от его атлетического брата ждут большие неприятности, потому что он был отчаянный, его распирало желание действовать. А на вид он – со своей каштановой челкой и пламенным взором – казался очень милым. Когда он сосредоточивался на чем-то, лицо его морщилось, пухлые губы целовали воздух, а глаза щурились над крючковатым, однако благородной формы носом. Он был быстрым, но неуклюжим, словно все время воевал сам с собой, и невозможно было угадать, какие голоса звучали у него в голове и какие команды они ему отдавали.
Во время остановки в Тернпайке я помчался к купе ближайших сосен, на стволах которых кора шелушилась, как обгоревшая на солнце кожа. Деревья многое повидали на своем веку. За соснами на поляне виднелась коробка наполовину выгоревшего дома. Пустая оконная рама болталась на одной петле. Заглянув внутрь, я увидел пианино с несколькими сохранившимися клавишами, оторванной крышкой и вывороченными внутренностями и еще железный остов кровати, на которой некогда резвились двое. На обратном пути я нашел нечто, что принял за фаланги человеческого пальца, но отец, чья осведомленность в любой сфере – от акций до роз – поражала всех, сказал, что это всего лишь беличий позвоночник.
По мере приближения к Блэк Понду в то лето моя печаль сменялась эйфорией.
В середине дня Адриана Крук любила сидеть у пруда, ее голову венчала огромная соломенная шляпа, из-под которой выбивалась буйная масса пышных, немилосердно вытравленных блондинистых волос. Должно быть, она была в расцвете своей
красоты – это случается с разведенными: своего рода вторая молодость. Солнце сполна выплатило ее коже свою золотистую дань. Какие бы невзгоды ни обрушились на нее после ухода Льва, она ни с кем ими не делилась. Ей шло быть брошенной.
Семен, работавший на фабрике вместе со Львом, заметив мой взгляд, сказал:
– Видел бы ты ее двадцать лет назад. Она была первой красавицей в лагере. Все так и слетались к ней, как мухи на мед. Какие глаза, сколько обаяния!
Ада обернулась.
– Семен, ты не собираешься сегодня в город?
– Напиши список. Привезу все, что пожелаешь, – ответил тот.
– Спасибо. Как приятно сидеть на солнце... – Она поправила солнцезащитные очки и спустила с плеч бретельки купальника.
Дома, в Рузвельте, Ада работала официанткой.
– Знаешь, – сказал мне Семен голосом, в котором зазвенела, но тут же заглохла струна былой страсти, – она не понимает того, что с ней произошло. Все еще пытается жить прежней жизнью. И надеется, что все образуется само собой, – и добавил, обращаясь не столько ко мне, сколько к себе самому: Чтобы вписаться в Америку, нужно очень этого захотеть.
– И еще, – добавила миссис Гвалт, которая слышала наш разговор, помнить, откуда ты пришел.
– Семен, натри-ка меня лосьоном, – подала голос Ада.
– С удовольствием.
Он подошел к ней, вылил на ладонь немного лосьона "Солнечные ванны" и начал втирать его в загорелые Адины плечи. Спустя несколько минут, придержав его руку своими тонкими пальцами, она сказала:
– Спасибо. Пойду погляжу, не нужно ли чего мальчикам. – Выпрямилась, натянула бретельки на плечи и направилась к дому, грациозно ступая своими безукоризненными ногами.
Через несколько минут поднялся и Семен.
– Пора собираться. Тебе ничего не нужно в магазине? Хочешь поехать со
мной? – спросил он.
– Нет, спасибо.
Змеиный край пруда густо зарос водорослями и водяными лилиями, поднимавшимися со дна, – стоило поставить ногу, как ее тут же засасывало в ил. Как-то жарким днем мы плескались на мели под присмотром сонной цапли, взгромоздившейся на вершину дуба, когда вдруг заметили торчавшую, как перископ, над нашими территориальными водами головку змеиного детеныша. Алекс кинулся за ним. Змейка двигалась медленно, словно заманивая его. Взрослые ничего не видели, занятые игрой, я же смотрел на преломлявшееся в воде тело Алекса, плывущее за черным мышечным жгутом своей жертвы, пока они оба не пересекли запретной линии. Змея подняла голову над темно-зеленой водной рябью. Мы стали хором подначивать Алекса: "Ну, что же ты, давай, хватай!"
И он схватил. Молотя по воде одной рукой, другой он поднял свою добычу над головой. На миг все замерли, наблюдая за извивающейся черной змейкой. И вдруг из чащи гибких водорослей и лилий прямо на Алекса метнулись с полдюжины крупных коричневых змей. Та, которую он держал, изогнулась и первая укусила его в запястье. Алекс закричал.
Раньше всех к нему подоспел мой отец. Миссис Крук, оцепенев, стояла на берегу, одной рукой зажав рот, другую сжимая и разжимая – ее кулак напоминал тревожно пульсирующее сердце. В глазах застыл, скорее, гнев, чем страх. Я еще никогда не видел ее в ситуации острой опасности и понял, что ей это не впервой.
Через несколько минут Алекса погрузили в наш "Крайслер"; одна рука была у него замотана красным полотенцем, другая – синим, мы мчались в Кингстон. Адриана сидела на заднем сиденье, бледная и безмолвная, прижимая к себе всхлипывающего – скорее, от смущения, чем от боли – сына. По другую руку от него сидела моя мать. Я ехал на переднем сиденье, высунув голову в окно, и строил гримасы кукурузным полям – я чувствовал себя виноватым, потому что не остановил Алекса, а только наблюдал за ним так же, как наблюдал за дракой Пола со Львом на футбольном поле. У меня на пальце алело красное пятнышко: прежде чем мама перевязала Алексу руку, я притронулся к месту укуса, быстро поднес палец к носу, понюхал и вытер о брюки. Но не вся кровь стерлась. Я молился – божий попрошайка: Господи, спаси моего друга! – и обещал за это стать добрее, никогда никого не дразнить, даже соседского кота.
В кингстонской больнице врач-индус с экзотическим британским акцентом с ходу отверг заверения отца в том, что наши змеи – не ядовиты. "Первый раз такое слышу, – сказал он. – В моей стране змеи – существа одиночные. Неужели вы думаете, что они живут коммунами?" – и улыбнулся собственной никому не понятной шутке.
Несмотря на множество покрывшихся запекшейся кровью следов от змеиных укусов на руках и груди, Алекс не столько страдал от боли, сколько был напуган. После того, как его перевязали и сделали укол от столбняка, нас отпустили. Здесь, в городе, мы производили то еще впечатление: пять человек в купальных костюмах и шлепанцах. Только отец сообразил прихватить пиджак, который болтался на его голых плечах.
Теперь, когда ее сын был вне опасности, Адриана постепенно начала приходить в себя. Алекс же, наоборот, всю обратную дорогу просидел оцепеневший и мрачный, зажатый между двумя замерзшими женщинами в купальниках. Кожа Адрианы покрылась пупырышками, и я не мог отвести глаз от них, сбегавших с плеч на грудь, стиснутую плотной синтетической тканью красного купальника.
– Отвернись и смотри в окно, Николас, – строго сказала мама.
– Я помню день, когда пришли немцы, – словно в ответ на чей-то вопрос заговорила миссис Крук. – Мы устроили в тот день пикник на берегу реки Пам'ять. Вдруг появился Виктор – тогда еще мальчик. На нем были костюм и рубашка, мокрая от пота. И он сказал, что война наконец добралась и до нас. А ты помнишь, где была в тот день, Слава? – спросила она мою мать.
Мама проигнорировала вопрос.
– Слава, это было спустя несколько лет после того, как мы познакомились, помнишь?
– Нет, – резко ответила мама, в очередной раз захлопнув дверь в прошлое, как делала всегда, когда о нем заходила речь, – безо всяких объяснений.
Прошлое было минным полем, карты которого разнились. У каждого – своя. Хотя почему, собственно, это должно меня удивлять? Прошлое огромно.
Мои родители собирались свозить нас в Керонксон, в универсальный магазин, и я отправился за Алексом.
Дверь открыла Адриана. Ее светлые волосы сияли, как корона. Приветливо посмотрев на меня сверху вниз, она сказала:
– У меня есть фотография Иисуса. Хочешь посмотреть, Николас?
– Конечно, – ответил я и подумал: интересно, почему моя мама никогда ничего такого мне не показывала?
Миновав переднюю, мы вошли в кухню. Там пахло ржавыми консервными банками. Из мусорной корзины торчали увядшие зеленые кукурузные початки. На столе были разложены фотоальбомы.
– Не стоит, – сказал возникший в дверях Алекс.
– Но я хочу посмотреть, – возразил я.
– Вот, смотри. – Адриана вынула из альбома черно-белую, размером с почтовую открытку, картинку с изображением Иисуса в окружении ягнят и передала мне.
Я с трепетом принял бесценное свидетельство.
– У меня еще есть, – мягко продолжала она. – Это все фотографии Бога... – Она махнула рукой в сторону альбомов.
Я смотрел на нее, ощущая странное волнение.
– Это всего лишь рисунки, – грубо заметил Алекс.
– Поцелуй маму, – прошептала Адриана, забирая у меня открытку.
Вдруг, прежде чем успел сообразить, что делаю, я наклонился вперед и запечатлел поцелуй на ее щеке. Ее голова резко отдернулась.
Мой друг насупился.
– Не буду, – сказал он.
– Почему?
– Потому, – ответил Алекс, пятясь.
Объектом его борьбы был отнюдь не отец.
Теперь брат Алекса Пол – подросток, на четыре года старше нас – пугал меня. Казалось, что радужные оболочки его глаз своей необъятной чернотой поглощали белки. В то лето в футбол не играли. Вместо этого Пол – так же часто – выкидывал фортели. Однажды утром я проснулся, услышав, как что-то стукнулось в мое окно, встал, выглянул наружу. Солнце всходило из-за дальней горы, туман, поднимавшийся от пруда, окутывал дачные домики. Пол в шортах и майке стоял у колодца, подбирал камешки и швырял их в окна, словно нарываясь, чтобы кто-нибудь из взрослых вышел отругать его. Наконец мой отец действительно вышел. Пол, уже замахнувшийся для очередного броска, по мере того как отец, приближаясь, что-то ему говорил, расслабился и опустил руку. Потом бросил камни на дорогу, повернулся и побежал в лес, протягивавший ему навстречу ветви, казавшиеся руками самой дикой природы.
В то утро за завтраком мои родители снова обсуждали то, как плохо повлиял на мальчиков уход Льва из семьи.
На сей раз вместе с Круками приехал и брат Адрианы, Виктор, которого мы прозвали Волчком, потому что он часто, выкинув руку вперед, кружился, как рулетка, запущенная невидимой дланью. Тогда он был тощим мужчиной лет сорока с лошадиным лицом. Из дома выходил только во второй половине дня, с бутылкой в руке, в поношенном сером шерстяном костюме, в засаленной рубашке, без галстука, в потрепанной шляпе. Усаживался в сторонке в зеленое пластмассовое кресло, клал рядом стопку газет, ставил пепельницу и так сидел до вечера курил, то и дело подливая в стакан, так что к ужину в траве у его ног стояло две, а то и три пустые бутылки. Время от времени он вставал, чтобы размять плечи и спину. Остальные отдыхающие ограничивали общение с ним дежурным приветствием. Единственной, кто иногда с ним разговаривал, была моя мама. Но мама разговаривала со всеми, притом не только с людьми, – подглядывая за ней, мы обнаружили, что она беседует с птицами, белками, деревьями. Я радовался, что, когда Виктор вставал, чтобы размяться, мама оставалась сидеть, потому что она была крупной женщиной и я бы не вынес, если бы увидел, что она тоже крутится, как карусель.
Говорил Виктор мало, но, когда все же открывал рот, можно было не сомневаться, что речь пойдет о Сталине и Трумэне; послушать его байки, так выходило, что эти двое были учениками-приготовишками какой-то адской школы.
"А ты слыхал о матери Иосифа Виссарионовича Джугашвили, сынок, а? Сталина, да, Сталина. Из города Гори, что в Грузии. Говорят, ее моральный облик оставлял желать лучшего, особенно учитывая, что Грузия – одна из самых древних христианских стран. На роль отца тирана претендуют три уважаемых человека: князь, генерал и процветающий местный делец. Эта дама у всех у них работала приходящей прислугой. Официальный же отец учил мальчишку презирать людей.
Странная это была семья: отец бил мать и сына, мать била отца и сына, а сын несколько лет спустя украл тридцать миллионов именем матушки России, которая была ему матерью не более, чем отец – отцом. Он и языка-то русского до девяти лет не знал".
И безо всякой паузы Виктор переходил ко второй части своего уравнения:
"Гарри Трумэн, со своей стороны, был, по слухам, маменькиным сынком. Мамуля была для него все равно что начальник штаба. Его отец тоже был горяч. Однажды, когда Гарри упал с лошади, он заставил его весь оставшийся путь пройти пешком. Его учителей звали что-то вроде Майра Эвин и Минни Уорд. Не уверен, что имена эти нам что-нибудь говорят, но, если у дьявола есть имя, то его вполне могут звать Минни. Страстью Трумэна была история. Он перечитал все две тысячи книг, имевшихся в городской библиотеке. Его любимыми героями были прежде всего генералы – от Ганнибала до Роберта Ли. Биографы сходятся во мнении, что Трумэн людей любил. Однако это ничуть не помогло, когда пришел час сбросить бомбу.
И в течение очень долгого времени они со Сталиным любили друг друга!"
Обед был коллективным мероприятием, все собирались за источенными древесными жучками садовыми столиками среди сосен. Хозяйки накрывали их клеенчатыми скатертями и ставили картонные тарелки. В полдень появлялось множество блюд: холодный борщ, разумеется, колбаса, ветчина и даже хлеб все домашнее. Нарезанные помидоры были сверху покрыты тонкими кружочками лука, которые быстро скукоживались на жаре. Мухи слетались на картофельный салат, а однажды я обнаружил бананового слизняка, прокладывавшего замысловатый маршрут на кукурузном початке. Больше всего всем нравился мамин коронный пирог с лаймом.
Несмотря на надоедливых москитов, тучами роившихся в тени, люди не спешили закончить трапезу, они сплетничали и спорили о войне, о старой родине, о коммунистах.
Бессмысленные взрослые разговоры.
Мама поведала всем, что сказал ей доктор о ребенке, которого она потеряла той весной. Она редко говорила о том, что уже позади, и никогда прежде не упоминала при мне о выкидыше, хотя я сам догадывался. Несколько месяцев тому назад, придя из школы, я застал у нас дома Семена.
– Твоей маме придется поехать в больницу, – сказал он, не вдаваясь в подробности.
Вернувшись, мама была тихой и не желала ничего рассказывать предупредила только, чтобы я не ждал братика или сестренку в ближайшем будущем.
– Не будет братишки у Николаса. Так сказал врач.
– Ну что ж, он еврей, ему лучше знать, – заметил Семен.
Мама гневно зыркнула на него.
– Я получила письмо от Антона, – поспешила сменить тему Ада.
Все, как по команде, посмотрели на нее. Антон был тем самым поэтом, который впоследствии вдохновил Аду обклеить стены обоями со сценками английской охоты. После войны он осел в Лондоне, а не в Нью-Йорке.
– Ну и?.. – спросил Семен.
– Он собирается в Нью-Йорк перед Рождеством.
– Мы устроим ему вечер, – загудели за столом.
Дети не могли дождаться, когда взрослым наконец надоест болтать, чтобы вернуться к своим играм.
Последний вечер нашего второго лета пришелся на мой день рождения. Днем мы вдоволь наигрались в салочки, в "замри!" и наелись пирожных. Когда стемнело, все собрались на прощальный костер. Натаскав хвороста и веток, мы сложили кострище вдвое выше моего роста. Политая бензином пирамида вспыхнула с громким треском, словно сразу лопнул миллиард воздушных шариков. Напротив меня стояли Круки: золотоволосая Адриана, Виктор в своей засаленной шляпе и Пол с Алексом в бесформенных шортах. Во вспыхнувшем свете густая черная тень сомкнулась у них за спинами, и показалось, будто это прошлое, само время, внезапно обрело плоть.
Болезнь исчезновения
I
По возвращении в Рузвельт мы встречались с Круками в церкви св. Клемента. Каждое воскресенье из-под ее сводов, увенчанных воздушными золотыми куполами-луковицами, на улицу выплескивалась толпа старых и новых иммигрантов. Кто бы осмелился назвать те дни радужными для общины? Ошеломленные новым миром, люди отвечали на давление чуждых внешних сил тем, что раздували в себе пламя миссионерства. Они собирались именем Бога, и общая цель заряжала их дух, наделяя практическим рвением. Только мама противилась тянувшему назад прошлому. "Слава Богу, мы в Нью-Джерси, твердила она. – Америка. Это Америка".
Отец сиял. Его заклинанием было: "Никогда не поздно попытаться спастись", – и однажды он объяснил мне, что единственный способ преодолеть собственные страдания – это облегчать страдания другим. Он радостно приветствовал все, что делала мама, – от борщей, которые она варила, до белья, которое она ему выбирала, – и даже приступы ее недовольства тем, что он ей слишком уж потакает.
Что бы ни случилось с ней там, на старой родине, мама говорила, что нужно радоваться настоящему. Пока отец работал и клевал носом в учебных аудиториях, мама наслаждалась тем, что кормила семью и птиц; она обожала ходить по магазинам и никогда не жаловалась на обилие дел, которыми занималась с пяти утра до позднего вечера, когда я уже давно спал. Она переплачивала, недоваривала и сплетничала с продавщицей в магазине "A & P". Это были ее маленькие удовольствия. Мама была крупной женщиной, но это не делало ее медлительной: она летала с грацией танцовщицы, хотя похожа была, скорее, на оперную примадонну.
Здесь, в этом пригороде с его аккуратными серыми и зелеными "трехпалубными" домиками, с радиоантеннами, протянутыми от балкона к балкону, словно цирковые канаты или тросы корабля, обреченного вечно скитаться по бурным волнам, она чувствовала себя как дома даже больше, чем впоследствии в Форт Хиллз. Кустики травы пробивались вдоль тротуаров, усеянных стеклами; решетки и арки, сделанные из стальных трубок, были увиты розами, помидорными плетями и виноградными лозами. В Рузвельте дома льнули друг к другу, будто ища утешения, – и находили его. Единение в несчастье приносило отраду, почти недоступную жителям богатых предместий, предпочитающих изощренную обособленность.
Улицы были населены городскими чудаками: от Фрэн Паркс, которая выращивала марихуану в цветочных ящиках под окнами, до Пьетро, который некогда был художником и жил в Гринвич Вилледж, а потом спился, свихнулся и теперь дефилировал по Фултон-стрит, каждый день меняя костюмы: в понедельник он красовался чуть ли не в костюме Адама, потом последовательно чередовал одеяния египетского раба, Ричарда Львиное Сердце и Бенджамина Франклина. Суббота была непредсказуема: в этот день он мог появиться в образе Кэтрин Хэпберн или – почему бы и
нет? – Трумэна. По воскресеньям таскал на горбу грубо сколоченный крест, оплетенный помидорными стеблями. Его безумие едва ли можно было назвать обаятельным. Иногда, стоя на углу, он орал прохожим: "Эй, вы, работяги гребаные, почему бы вам не убраться туда, откуда вы приперлись?" Но то, что человек ведет себя так, словно у него каждый день – хэллоуин, по закону ненаказуемо. До тех пор, пока его кузен Люк платил за квартиру, Пьетро мог одеваться, как ему заблагорассудится. Кроме того, почти в каждой семье был свой собственный Пьетро, с которым ей вполне хватало забот.
Моя мать, несмотря на свою массивность, стрелой носилась по коридорам и залам этого мирка, приветствуя, испытывая, приручая, любя, нередко извиняясь, но никогда не расшаркиваясь.
II
Мамино отношение к Крукам становилось все более суровым. Должно быть, соседи ей что-то нашептывали. Продолжая сочувственно отзываться о тяжелой жизненной ситуации, в которую попала ее подруга, она тем не менее постоянно понуждала меня больше времени уделять урокам и меньше – Алексу. Но отказаться от посещений круковского дома, окутанного чрезвычайно притягательной аурой анархии, меня мог заставить лишь прямой и строгий запрет. Там я научился курить и впервые попробовал водку, в их доме мне стала внятна песнь сирен, чей зов я интуитивно ощущал, но не мог разгадать.
Алекс, унаследовавший от Ады буйное воображение, поведал мне, что в младенчестве страдал недугом, который называется болезнью исчезновения. Рассказывала о ней и Ада, в разное время эту захватывающую чушь мне довелось слышать даже от нескольких практикующих врачей – уроженцев старой родины. Якобы в первые несколько месяцев жизни каждый день после его пробуждения кожа Алекса начинала становиться все более прозрачной, покуда, как казалось, не испарялась вовсе, выставив напоказ мышечную массу, испещренную сетью сосудов, и багровые внутренности. Словно какая-то часть его существа не желала просыпаться. Единственным способом спастись от полного исчезновения был истошный вопль.
Адриана чуть не сошла с ума от ужаса. Она потащила ребенка к доктору Хлибу, который вел осмотр, не выпуская изо рта дымящуюся сигарету "Пэл-Мэл". Тот, потыкав прокуренным пальцем в уши и анус младенца, сказал: "Да-да, malus invisiblus, болезнь исчезновения. В Америке это большая редкость, а на старой родине – обычное дело". Он прописал отхаркивающее и велел Адриане вставлять в уши затычки, если будет невмоготу слышать детский крик. Придется потерпеть. Просто младенческий организм так приспосабливается к внешнему миру.
– Болезнь сама себя изживет, – заверил врач.
Судя по всему, он не врал: в один прекрасный день бессвязные вопли превратились в слова. Алекс утверждал, что произнес свою первую осмысленную фразу в возрасте, когда другие дети еще не могут отличить собственный большой палец от материнской титьки.
– Не веришь – спроси у Ады, – добавил он.
К двенадцати годам на Алекса перестали смотреть как на ребенка, и для него настала пора испытаний. Ни Пол, ни Лев не делали скидки на его возраст. Считалось, что он должен дотягиваться до них, а когда (чаще всего) ему это удавалось, его тыкали носом в землю. В ответ он замыкался, уходил в свои рисунки, свои фантазии, безошибочно прочитывавшиеся на его толстогубой болезненной физиономии, являвшей собой уникальный гибрид разнообразных славянских черт: высоких скул, гоголевского подбородка клинышком, мягких темных волос и огромных неправдоподобно зеленых глаз, сияющих, словно омытая дождем зеленая листва на солнце. Стоило провести с ним несколько минут – и тебя засасывал водоворот его навязчивых идей, имя коим после ухода отца стало – легион. Он начал маниакально коллекционировать – составлял гербарии, запасал орехи, как белка, отклеивал марки от старых писем. Собирал спичечные картонки, пивные бутылки, монетки и разные кости; на его столе выстроился целый ряд крохотных черепов – птиц, белок и енотов. Бесчисленное множество совершенно случайных предметов поселилось в комнате, которую Алекс делил с Полом, она стала напоминать кладовку для хлама на задворках какого-нибудь музея естественной истории. Однако вскоре он заинтересовался девочками, выкинул весь этот мусор и обвешал стену пришпиленными картинками. Утрата всякого интереса к вещам, постигшая его много лет спустя, вероятно, была реакцией на подростковую страсть к коллекционированию.
Эти причуды немного смягчали его самые навязчивые неврозы. Например, он без конца мыл руки и часто весь день ходил в перчатках. Их у него было минимум двенадцать пар, в том числе три пары разноцветных резиновых, в которых он рисовал, хотя в основном предпочитал дешевые замшевые коричневые перчатки на шерстяной подкладке.
Со странным предубеждением он относился к волосам – всегда смеялся над мужчинами, у которых они росли из ноздрей, не выносил бороды и долго отказывался читать Уитмена по причине избыточной волосатости поэта. Он стриг брови и, уже будучи взрослым, брился по три раза на день, хотя к тому времени уже прошел через период увлечения длинными волосами, который, видимо, и помог ему отчасти справиться с предубеждением.
Накал его энергии не ослабевал никогда. В его компании я нередко чувствовал себя так, будто постепенно сникаю и растворяюсь, пораженный собственной формой болезни исчезновения. Он вечно куда-то стремился, страстно охотился то за какой-нибудь лягушкой, то за черепом, то за индийской монеткой, мог прийти в невероятное возбуждение от пятидесятицентового спичечного коробка или пачки сигарет, оставленной кем-то в автобусе. Казалось, ему безразлично, что именно собирать. Последовавшее переключение его бешеной энергии на вопросы секса ускорило и мое образование по этой части.
В разгар того периода ему довелось пережить унижение, связанное с родной историей. Наши родители были выходцами из страны, которая в какой-то момент словно бы исчезла с лица земли, что имело исключительные последствия, от которых я в значительной мере был защищен тем, что посещал католическую школу при церкви. Там, под присмотром агрессивных монахинь и пламенных дьяконов, мои тревоги приобретали форму обычных подростковых комплексов.