355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аше Гарридо » Видимо-невидимо » Текст книги (страница 3)
Видимо-невидимо
  • Текст добавлен: 29 сентября 2016, 00:43

Текст книги "Видимо-невидимо"


Автор книги: Аше Гарридо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Старухины поросятки

Ганна в тот день и устала, и замерзла. Даром что самая середка весны – с утра дождь промочил чуть не до нитки, после ветер тучи разогнал, одежду высушил, да не согрел. Шла быстро, так что пар поднимался над плечами, над головой. Вроде и жарко, а остановишься – и тут же прохватывает промозглым холодом. Шла к западу лицом, вот и приняла закатные розовые отсветы в мутных окошках за домашний вечерний свет. Да и хотелось крова над головой и огня в печи, теплых стен и горячей еды чуть не больше всего на свете. А может и не чуть.

Увидела розовый свет в окне – и потом уже только под ноги глядела, чтобы не упасть. Дорога к хутору заросла редкой травой, да в ней попадались то синий шалфей, то желтый мытник, то ветреница трепещущая лепестками на ветру, то обломки горшка, то брошенный ухват, то полурасползшийся тулуп почему-то. Ганна механически переставляла ноги и только замечала валяющийся под ногами скарб, но сообразить что к чему не могла уже. Оцепенела и телом, и душой, и умом – от холода, голода, усталости тяжкой. Не думала, сколько идти еще, не считала шагов, не смотрела вперед, чтобы не плакать от долгого еще впереди пути.

Об одном думала: откроют на стук хозяева, увидят почтарскую сумку, обрадуются. В баню проводят, к столу позовут, уложат на чистое, мягкое, теплое. Не станут торопить, до утра отдыхать дадут. А утром Ганна их и обрадует. Не одно, а даже три письма несла им, все в разные дни продиктованные одним рыжим парнем, что уехал из дому на заработки. Он каждый раз обещал вскорости вернуться домой – трижды встречала его Ганна в разных местах, трижды виновато разводила руками: не дошла еще дорога почтарская до степного хутора Яселки. А парень только махнет рукой: что ж, значит, судьба такая. И просит новое письмо писать ему, а в письме чуть не слово в слово, что и в первых двух: мол, всё хорошо, денег заработал, не пропил, к Рождеству ждите домой, Анютке передайте, чтоб ждала, ваш Петр. И не знала уже Ганна, смеяться ей или плакать, и потому покорно записывала за парнем и складывала листок уголком, и опускала в сумку. Обещала в этот раз непременно дойти до хутора Яселки.

Вот, дошла. Подняла голову, когда уже у самого дома стояла, и обмерла. Полон двор перекати-поля, кучами лежат сухие травяные шары, прибитые ветром к стенам, к колодцу, к открытой двери хлева. И ни света, ни звука, ни тепла. Бежать бы ей, очертя голову, но как будто когда занес уже ногу для шага – невозможно остановиться, надо шагать. Вот так, словно не замечая того, что делает, Ганна прямо в хлев и пошла, пробираясь через сухие шары на негнущихся от усталости и ужаса ногах. Пустой дом показался ей страшнее.

Всё больше леденея, она дошагала до хлева и заглянула внутрь. Темно там было, умирающий вечерний свет едва сочился в щели под стрехой. И белели в нем груды костей – коровьи рогатые скелеты, лежащие на прелом сене. Ганна затряслась вся и попятилась, а скелеты разом повернули к ней костяные свои головы и пустыми глазницами уставились на нее. Страшный крик свой Ганна услышала словно со стороны, пока летела от хлева в дом. Хлопнула дверью, не щадя косяка, обернулась поискать, чем бы подпереть… и задохнулась от тошнотворного запаха давней смерти, разложения и жуткой болезненной гнили. Уже понимая, что пропала, все-таки приоткрыла дверь, выглянула наружу. И в ужасе захлопнула. Коровьи остовы стояли уже под самым домом, другие неторопливо брели от хлева, покачивая белыми рогатыми головами. Мысли еще метались, искали спасения, а в сердце вырастала обреченная тишина. Вот и всё, почтарка, вот и всё, догулялась по лесам и полям, повидала мир – и будет. Отправляйся за Марсией вдогонку, вернешь ей сумку заодно, скажешь – не по плечу. Недалеко ушла ты, дивчинонько, недалеко тебя ноги унесли от родимой хаты, от матери милой. Вот сколько твоей жизни – вся здесь и вышла.

Да Марсии хоть было кому воды подать, в смертной муке за руку подержать. А ты здесь одинешенька сгинешь, сгниешь заживо, изойдешь смрадной жижей.

Коровья белая башка сунулась в тусклое окошко, гулко замычала. Слышно было, как другие остовы трутся боками о стены, скрипят, постукивают разболтанными суставами. Кто бы ни сгнил в доме, он хоть не подавал звука, не шелохнулся в темноте. И на том спасибо, но ни шагу от двери не ступила Ганна: чудилось, что до мертвяка рукой подать. Так и скорчилась, вжавшись в косяк, и гадала, пропадут ли скелеты к утру и сможет ли она тогда наносить себе воды из колодца, или будет уже лежать в бреду и беспамятстве.

В дверь стукнуло и уперлось, костяной скрип и жуткое неживое мычание раздались над самым ухом. Ганну отбросило от двери – но она тут же швырнула себя обратно, всем телом навалилась на створку, подперла ее спиной, уперлась ногами в земляной пол. Дверь ходуном ходила и прогибалась, Ганне казалось – вот-вот острый мертвый рог вопьется ей между ребер.

И тут тьма в доме сгустилась, и из нее неспешно выплыла старая старуха, замотанная с ног до головы в широкие темные платки. Она была страшная, но вполне живая и на вид здоровая, только очень старая. От нее пахло сырым темным лесом, мхом под корягой, чащей, чисто и горько пахло древесной корой.

Старуха подошла и приложила сухую исковерканную годами ладонь к двери. Толчки прекратились, только нетерпеливый скрип выдавал страшное присутствие.

– Ну и угораздило тебя, девушка, – сказала старуха.

Ганна молчала, не зная, какой из прыгающих на губах вопросов выпустить первым. Да и зубы у нее стучали громче костей в тех остовах.

– Ладно, если не сробеешь, выведу тебя отсюда.

– Да можно ли мне к людям теперь? – боясь надеяться, спросила – пощады попросила! – Ганна.

– Теперь нельзя, – отрезала старуха. – А после будет можно. Идешь?

– Иду, бабусенько.

– А со свиньями управляться умеешь? – строго глянула на нее старуха, уже взявшись за створку.

– Умею, бабусенько, и корму задать, и почистить…

– Ну, идем. Помогай мне! – и старуха шагнула во двор, размахивая платками и громко шикая.

– Кыш вы, кыш! Вон пошли!

– Геть! – хрипло вторила ей Ганна, отмахиваясь почтарской сумкой, – геть, скаженные!

В темноте она видела перед собой только старухину спину, взмахи и всплески огромных платков, шагала за ней след в след, стараясь держаться поближе, да по сторонам не очень-то глазела. – Пішов геть! – и не смотрела, кому кричит, просто шла за старухой, вдыхая свежий, горький запах коры, мхов, хвои. И когда с живым деревянным скрипом приоткрылась калитка в высоком частоколе, Ганна, не раздумывая, шагнула следом за старухой, и остановилась в тесном дворе, залитом мертвенным синеватым свечением, лившимся из глазниц торчащих на кольях человечьих черепов.

– Что ж ты меня, старая – обманула? – зашипела Ганна, крепче сжимая и отводя в замахе сумку. – Вывела, да? На самый тот-позатот свет? Вот ты кто, коровья смерть!

– Ну ты, дура-девка, огонь-девка! Охолони, слышишь? Я никого не обманываю, без нужды мне. А коли тебе здесь не нравится, разворачивайся – и геть откуда пришла: за калитку, да глаза закрой, да три шага пройди. А провожать тебя мне недосуг.

– А чем здесь-то лучше? – возмутилась Ганна, однако шагнула не назад, а в сторону, чтобы не прямо против калитки стоять, а все-таки у стены.

– Здесь, девушка, лучше тем, что хозяйка здесь я. И кроме меня нет здесь для тебя никакой опасности. А я тебя не съем. Пока что. Я сперва погляжу, не расходится ли у тебя самой слово с делом. С мертвыми коровами ты не сладила, это я уже знаю. Посмотрим, как управишься с живой свиньей!

Да и распахнула настежь хлипкую дверь – а оттуда выперло огромное, мощное, в густой жесткой щетине… и оказалось круглым тугим боком кого-то еще большего, скрытого в темной утробе хлева.

– Это ж не свинья, – прошептала Ганна. – Это ж… и не медведь. Ой, мамочки, что же это будет?

– Как же не свинья? – рассердилась старуха. – Ну-ка, смотри сюда! – и обошла хлев справа. Ганна послушно пошла за ней. А там хлипкая стенка была обрушена, и на волю выпирали прочие части невероятного существа: острые раздвоенные копыта, гигантское сморщенное рыло, мохнатые уши-лопухи, из-под которых раздраженно глядели маленькие красные глазки. Лежа, чудовище громоздилось выше Ганниного носа, подпирало крышу хлевушка, а хрюкало так, как будто огромный пес взрыкивал.

– Свинья, бабусенько, – пролепетала бледная Ганна.

– Свинья, девушка, я не обманываю.

– А что же мне с нею делать? – чуть не плача, спросила Ганна.

– Да ничего особенного. Поросятки сегодня народятся – так ты их сразу бери и оттаскивай вон в тот загончик, чтобы не позадавила мамка сдуру. Ну и там будешь за ними присматривать, чтобы не дрались, и к мамкиным титькам прикладывать по очереди. А как вырастут, так и служба твоя кончится, и я с тобой честь по чести расплачусь. Если справишься. Поняла?

– Поняла.

– А у меня дел много и по дому, и вокруг. Я не услежу за поросятами. Да и не по силам мне, старой, тягать крепышей. Потому мне твоя служба и нужна. Поняла?

– Поняла, бабусенько.

– Ну, а раз поняла, так приступай. Сумку в дом занеси и сюда скорее. Хавроньюшке одной тоскливо, молодая она, рожает впервой. Ты и посиди с ней, поговори о чем. Чтобы не скучала, не боялась, поняла? Эх, надо было бы хоть молодуху какую, а лучше рожалую бабу, а не девку – незнайку да неумейку. Ну, некогда уже искать, тобой обойтись придется. Аксинья-то из Яселков хорошо поросяток принимала, да не сдюжила против коровьей смерти вот… А я замешкалась, прозевала. Эх, что теперь… Давай быстро в дом, да обратно – чтоб Хавронья не соскучилась.

Дом был кривой лачужкой, но стоял на двух крепких стволах, вцепившихся в землю мощными, широко растопыренными корнями – ни дать ни взять птичьи лапы. Вход занавешен темным войлоком, как кочевая кибитка – будто и впрямь дому привычно с места на место брести. Лесенка к порогу приставлена – две жерди с перекладинами, смотреть-то боязно, не то что лезть по ним.

– Бабусенько, – обернулась Ганна уже с хлипкой лесенки. – А как же мне теперь… к поросяткам?

– Не бойся, – успокоила старуха. – Сюда только мертвые приходят. Мы здесь мертвые все. И коровья смерть умерла тоже.

– И я? – удивилась Ганна, ощупывая грудь и живот.

– А то! Еще как!

– А как же теперь?..

– А хоть как, не твоего ума дело. Много знать – мало радоваться. Живо за дело, болтаешь тут, а роженица одна мается, – проворчала старуха и почесала свинье над сморщенным рылом. – Ты ж моя красавица, ласточка моя, перепелочка звонкая!

Ганна, не глядя, закинула сумку в дом и кинулась к Хавроньюшке – чесать раздутое брюхо и нашептывать ласковые и ободряющие слова в мягкие лопухи ушей.

Первый поросенок вывалился весь в белой пленке. Ганна в сомнении огляделась – старухи нигде не было видно, и на зов она не откликнулась. Сама Хавронья точно не могла бы дотянуться до новорожденного. Ганна вздохнула и принялась очищать его от пленки руками.

Пока она возилась с первым, второй чуть ли не сам выскочил из материнского чрева, и Хавронья беспокойно заворочалась. Ганна не долго думая ухватила первенца поперек брюха – и застонала. Поднять малыша оказалось не так-то легко. Ругая на чем свет стоит старуху, Хавронью, братцев-поросят, рыжего парня с хутора Яселки, коровью смерть и свою судьбину, Ганна кое-как оттащила свинское дитя в загончик и бегом кинулась за вторым. Да уж и пришлось за ним побегать! С визгом носился он по двору, толкался в калитку, пытался подрыть частокол. Плюнув на всё, Ганна ухватила его за задние ноги и отволокла к старшему брату.

А вот третий не торопился. Ганна уже в беспокойстве прохаживалась вдоль Хавроньюшки, поглаживала ее живот, почесывала, подбадривала и поторапливала. Наконец вся туша гигантской свиньи содрогнулась – и наружу выпал рыжеватый мокрый комок, намного более мохнатый, чем старшие братцы. Не дожидаясь, пока новорожденный вскочит и побежит копать под частоколом, Ганна сноровисто ухватила его за задние ножки. Новорожденный тут же извернулся и впился острыми зубками в Ганнину руку чуть выше локтя. Сделал пару движений челюстями – вроде как приноравливаясь отжевать кусок мяса – и выпустил руку. Хватать его на руки Ганна тем более побоялась.

– Ну, геть! – замахала она руками, направляя малыша к загончику. – Туда! Кыш!

Выручили ее старшие поросята, зашедшиеся визгливым хрюканьем. Рыжее существо бойко помчалось к ним.

Ганна приоткрыла ему дверцу – и тут же закрыла и подперла бревном.

И обвисла на заборе, почувствовав наконец, что сил больше нет у нее и на самый малый шаг. Надо было поднести кого-то из поросят к мамке, чтобы поел. Но поясницу ломило, спину крутило, ноги подкашивались – и страшно было даже подумать о том, чтобы снова таскать на руках или волоком этих детишек.

Хавронья недовольно подала голос. В красных глазках разгоралась нешуточная ярость. Ох, спохватилась Ганна, представив, на что способна такая мать, если решит, что деток у нее отняли насовсем. И, покорившись своей участи, нагнулась над загончиком, выбирая, кого поближе ловить. Рыжий поросенок сам ткнулся пятачком ей в ладонь и принялся жадно слизывать текущую по руке кровь.

Ганна ахнула, но деваться было некуда. Ухватила дитя другой рукой за мохнатое ухо и отвела к матери.

Проснувшись, долго соображала, где она и как сюда попала. Пришло в голову, что Хивря и свинятки – сон, а на самом деле лежит она в заброшенной хате бок о бок с коровьей смертью. Однако громовое хрюканье донеслось из-за шаткой стены лачуги, и жалобный нетерпеливый визг послышался в ответ. Охая, поднялась Ганна с лавки, застеленной ее же свиткой. Старуха молча выступила на скупо освещенную лучиной середину жилья, поставила на стол щербатую глиняную кружку, положила ломоть хлеба.

– Ешь, не бойся. Послужила – отпущу честно, с наградой. Только еще на два дня задержу, надо дело до конца довести. Ешь, пей, сил-то понадобится. Все дети растут…

Ганна, дивясь ее речи и не понимая, обеими руками, трясущимися от слабости, ухватила кружку, припала, только сейчас ощутив, какая жажда палит нутро. Молоко было в кружке, да такое крепкое, плотное, какого не пивала в жизни.

– Ой, – сказала Ганна. – Бабусенько, а разве у тебя и корова есть?

– Бывает и корова… Да сейчас-то зачем? У Хавроньюшки молока довольно, а деткам уже и не надо. Мне там молодцы-охотнички мяска принесли, пойди накорми и матку, и приплод.

– Как – у Хавроньюшки? Так это что ж, молоко – свиное?

– А какого тебе надобно? Чем тебе это не по душе? Молоко на свете одно – материнское, другого не бывает, запомни. И то еще запомни, что здесь я решаю, кого чем угостить, а ты выше своего разумения не заглядывай. Напилась? Наелась? – старуха вынула из руки онемевшей Ганны ненадкушенный ломоть и махнула им в сторону войлока. – Разделай туши-то да накорми Хавронью и деток, пока загон не разнесли.

На третье утро поросятки все же разнесли загон и сожрали принесенные неведомыми охотниками дары вместе с рогами и копытами – осталось только изрытая копытами и подросшими клычками, влажная от впитавшейся крови земля у калитки. Ганна опасливо смотрела на дикий пир из-за войлока, старуха же, напротив, кряхтя и довольно потирая руки спустилась во двор. Хавроньи не было видно нигде.

– Ее заботы кончились, – угадав непроизнесенный вопрос, развела руками старуха. – Детки выросли, она теперь сама по себе.

Выросшие детки бродили по двору, всхрюкивая и повизгивая, чесали спины о частокол, едва не заваливая его, и норовили выдавить калитку. Старуха калитку и распахни. Черный и белый – кабанчики – взрыли землю острыми копытами и с ревом метнулись наружу, чуть не посбивав черепа на частоколе. Рыжая, пившая кровь своей няньки, покосилась красными глазками вслед братьям, озадаченно хрюкнула раз и другой, и подкатилась к лесенке. Умильно глядя на обмершую за войлоком Ганну, малышка трех дней от роду, до самого порога хижины росточком, принялась чесать бока о жерди, вставать на дыбки и нежно похрюкивать.

– Ну, вот тебе и награда, – удовлетворенно сказала старуха. – Ты ее кровью поила, а ее мать тебя молоком. Что бледная такая? Или хочешь весь мир на своих двоих обойти, да не по одному разу? Сбрую какую-никакую сладим вам, что-то и у меня с прежних времен завалялось, что-то на заказ сделают – я тебе скажу, к кому с этим пойти. А только отныне никакой обиды тебе никто не учинит, и пути тебе все, какие есть, открыты настежь. Довольна ли платой моей за свои труды? Ну так благодари бабусеньку, а то ишь, окаменела.

Ганна приоткрыла дрожащие губы и без сил опустилась на порог. Рыжая свинья поднялась на задних ногах, оперлась передними на перекладину, дотянулась до мятой измаранной плахты и стала ее жевать.

Мэри-горюшко

За что мне такое счастье?

Я ведь не уродилась – ни красивой, ни удачливой. Так всегда и говорили: старшие-то красавицы, рукодельницы, певуньи, а вот младшая у нас с Анной не уродилась. Отец мой так говорил. Не уродилась да не удалась. Так и жила: вроде как есть я, а вроде как и нет. Матушка, бывало, вздохнет, на меня глядя – но тут же и утешится: хорошо, младшая, другим поперек дороги не встанет. То есть, значит, чтобы замуж их отдать – помехой не буду. Была бы старшей, так меня вперед пристроить надо бы. А как младшая – то и не страшно, как-нибудь уж потом, найдется кто-нибудь. Да не находился никто. Сестры давно при мужьях и своем хозяйстве, люльки качают, а на меня и не смотрит никто. Горюшко ты мое, говорила мать – да недолго горевала. А отец через год новую хозяйку в дом привел, а у нее свои порядки, не угодишь. Я рассеянная. Уж по привычному-то управлюсь как-нибудь, тут и думать не о чем, руки сами. А как по-новому пришлось, одна беда. Не туда поставлю, не так положу, не так войду, не так выйду… Тесно двум юбкам в одном доме, если не родные, против этого не поспоришь. Она добрая, да ведь хочется себя хозяйкой чувствовать. О матери всегда с уважением, отцу поддакивала: Анна то и Анна сё, и хозяйство ладное, и дом теплый, и порядки правильные. А только тесно ей было с прежней хозяйки дочерью в одном доме, что правда, то правда.

Ну и позаботилась обо мне, ничего не скажу, спасибо ей. Все равно ведь не при отце с мачехой жизнь доживать, той жизни еще ого, не век же молодой жене глаза колоть. Вот и сговорилась со своими отдать меня за брата своего двоюродного. По-родственному, чтоб большого приданого не просили. Ей ведь все матушкины шали достались, все юбки синей шерсти, все скатерти и дорожки. Да не мне ее судить.

Это я к чему? Да вот какая беда со мной приключилась, расскажу. Это мы с отцом моим, родителем, богом даденым, пошли меня замуж отдавать. А жених мой жил на другой земле. Идти через переправу, в один день не уложишься. Вот мачеха и осталась дома, за хозяйством присмотреть. А меня повел отец, как овцу на веревочке… Так я думала, слезы в себе копила, да не в добрый час мне такое в голову пришло.

На прямую переправу мы опоздали – отцу в сапог камешек попал, вынуть сразу не захотел, мелочь мол и ерунда, нечего время тратить. Но пришлось все-таки, а уже захромал. Пришли поздно, смеркалось, закрылась переправа на Гусиный берег, и ждать теперь до полудня завтрашнего. Переправщик и говорит отцу, давайте я вас в Клятую пустошь провожу, туда еще можно успеть. Там заночуете, а до другого ее края всего-то час ходу, и как раз с утреца можно на Гусиный берег переправиться, всё быстрее будет. Раз уж так спешите. Отец-то расстроился, что опоздали, вот переправщик ему и предложил. Отец и согласись. Он не знал ничего, а переправщик не сказал. Решил, видно, проучить, чтобы не шумел на переправе в другой раз. Ну, проучил, не промахнулся. Да не мне его судить.

И пришли мы в Клятую ту пустошь, и велел отец достать припас, чтобы повечерять. А сам сел и смотрит. Как будто камень у него на душе лежит, и не снести ему этого камня, так и хочет его от себя отпихнуть, хоть на кого. Он всегда так, когда в чем сомневается – надо ему убедиться, что все правильно идет. Тогда ему хорошо делается, если кто в чем ошибется. Он тогда сразу воспрянет, задышит глубже, ровнее, глаза засветятся, как у молодого. А пока ничего не случилось – наоборот, понурый весь и ищет, на кого же он сердит. Дело привычное, а только неуютно под таким взглядом, руки ватные делаются, не удержать ничего. Вот я мешочек с солью и уронила, да неудачно так: половина на плед высыпалась.

Отцу и радость:

– Овца ты, Мэри, – говорит. – Как есть овца! Соль-то дорога, а тебе лишь бы что извести.

А сам довольный – прав, значит, оказался, с пользой дело решил, избавить дом от дочери небережливой.

– Муж-то с тобой намучается, но это не моя уже печаль.

Я потупилась, соль в ладонь смела да подобрала крупинки, сколько смогла. Всё равно ему не возразишь, да и без толку. А соль и правда дорога, зачем отчий дом разорять?

Повечеряли, легли спать. Я всплакнула потихоньку, в платок, но недолго – за день много прошли и отец извел по дороге замечаниями. Конечно, когда ногу стер, от этого редко кто добреет. Да и тяжело на душе у него было.

Проснулась – еще светать не начинало, а воздух был уже утренний, светлый. Отец спал, я повернулась на другой бок и задремала опять, да не так, чтоб задремала, а только вот понежиться перед дорогой минутку… Но, видно, заснула, потому что проснулась уже на рассвете. Да не то слово – проснулась… Так меня согнуло, так скрючило, что затряслась, забилась вся, сама не знаю, как на четвереньки извернулась встать, в глазах темень, в теле ломота. Локти к подмышкам жмутся, колени к животу, и не могу распрямиться, на ноги встать пытаюсь – рушит вниз, запястья подгибаются – и в траву лицом, в зеленую, сладкую… Ой, мама, что же это со мной? Лежу на боку, озираюсь, да тут себя и увидела. Бок косматый… свой. Ощупать себя хочу – а руки… а вместо рук… Я кричу, надрываюсь – а слышу, будто овцу режут, да неумело так… У меня и памяти нет об этом, так только мелькает в глазах, будто на качелях – то видишь деревья, траву, цветы в траве… то вздернет к ослепительной пустоте… и дух захватывает, и ходит что-то внутри, как будто места себе не найдет. Только помню этот овечий крик как бы издалека и как я поняла, что это я кричу.

А отец и не проснулся.

Ну, накричалась, опомнилась, встала, отряхнулась. Что ж делать, плачь не плачь, а овца теперь Мэри, вот как есть овца. И какой-то нечеловеческий покой на меня опустился. Всё понимаю, но как за туманом каким. Вот была Мэри, вот стала овцой, ну что же – травка зеленая, ветерок душистый веет, хорошо всё. Безопасно, покойно. И стала я травку есть, кроме нее ни о чем и не думаю.

А потом и отец проснулся. Встал, озирается, будто что-то потерял. Кричит. Я было подумала – что за человек такой, не надо ли подальше отбежать. И вдруг как будто чем по голове ударили: батюшка! Я к нему. Мэри я, кричу ему, я Мэри! Ну, что там овца накричит… Кто ж поймет? Отгонять принялся, отталкивать – я как могла поднялась, руки к нему тяну, обнять хочу, чтобы он меня обнял. Вот он и отталкивал. Ну а что бы еще ему делать, когда чужая взбесившаяся овца на него напала?

Но видать слышал он о таких местах и вспомнил, как перевозчик, с которым он повздорил, – с каким лицом он присоветовал в Клятой пустоши заночевать, да и почему пустошь Клятой зовется – сообразил, приставил одно к другому. Сел на землю и заплакал. За шею меня тянет к себе и плачет. В жизни не видела, чтобы отец плакал. А перед овцой не стыдно.

Да и повел он меня дальше, к Гусиному берегу. На что надеялся, о чем думал – не знаю. Я уж точно не думала ни о чем. Бежала за ним на веревочке, да с кустов придорожных листики срывала. Опять мне душу туманом затянуло, а в тумане том покойно и ласково, знай беги да листики срывай, ничего и не надо более, когда и так всё хорошо.

И пришли мы потом на Гусиный берег, в дом жениха моего – овцу-невесту отец мой ему привел. Смеркалось уже, как в деревню вошли. А как последний луч солнца погас – тут меня опять оземь швырнуло, да согнуло дугой. Это теперь мне туда-сюда перекинуться – как в дверь войти-выйти. А тогда, с непривычки, ломало и выворачивало, как будто и в самом деле я с изнанки овца, и надо меня, что твой мешок, вытряхнуть и вывернуть. Потом уж приноровились мы друг к другу, вдох, выдох – и готово дело, здравствуйте, люди добрые, вот она я, Мэри-горюшко, вся как есть овца.

И вот тогда… лежу у порога жениховского дома – видно, кричала, что всё семейство высыпало поглазеть. И сам жених, и свекор со свекровью будущие, и с ними золовки и деверья… ох и много их!

А я лежу, разметавшись, как меня из корчей выкинуло – на лице пыль, в волосах травинки да сучки, платье измято, перепачкано, подол до колен задрался… Невестушка прибыла!

Никто не подошел, руки не подал, не помог подняться. И отец только руками развел: уж извините, что есть, то и есть, на лучшее не сподобились.

А мне и вставать вроде незачем, тут бы и провалиться сквозь землю, тут бы и кануть в нети, и сгинуть – от добрых людей, от себя самой. Но не вышло мне такого облегчения, а как отдышалась я после муки моей, как дрожать поменьше стала, так и поднялась сама, отряхнулась, волосы пригладила.

Свекор будущий лицом поелозил, да и говорит – куда ему деваться – ночуйте уж.

Ночуйте. Как бродягам случайным. Из милости.

– Что ж Молли нам девку сосватала с падучей?

– Да нет у нее, – оправдывался отец. – Сроду не было. Вот, видно, со страху… И устала с дороги.

– Дядечка, а говорят, вы овцу привели, а девкой она только у нашего дома перекинулась, – подал голос один из младших, за что тут же получил крепкий подзатыльник от хозяина. Однако сказанное сказано, будущий – или уже не будущий – свекор уставился на отца: что на это скажешь?

– Да вот… – замялся отец. – Вот ночевали в Клятой. Отругал ее… за дело… А оно вон как обернулось. Может, пройдет?

– Не пройдет, – отрезал хозяин и оглянулся на жену. Та только веки чуть опустила.

– Не пройдет, и незачем нам еще одна овца, своих хватает, а как понадобится – я у Флетчера прикуплю. А чтобы родного сына на овце женить… Нам такой славы не надобно. Еще чего! Ну ты надумал, свояк, ну ты удружить хотел!

– Так не я же, жена моя…

– Молли сговаривалась про здоровую. А ты кого привел?

– Ну так сама виновата, что руки не той стороной вставлены! – в сердцах брякнул отец.

– Может, сама и виновата, – заговорила наконец хозяйка. – Девке молодой сам бог велел перед всеми виноватой быть. Только нам она не нужна, я прямо скажу. Ваша беда – вам с ней и разбираться. А что Молли падчерица в доме не в радость, так теперь придется не то что с падчерицей – с овцой кров делить. И поделом ей. В общем, до утра ты тут гость, свояк, а утром не обессудь… Скажи, хозяин.

– Да, хозяйка, ты права. Не обессудь, свояк, а позора нам от родни не надо. Переночуете – да и возвращайтесь восвояси. Ваше горе – вам и мыкать.

Как ели, что за столом говорили – уже и не помню. А уложили меня все-таки с дочерьми хозяйскими, как человека. Раньше всех отправили спать – с дороги вроде. Всё тело, помню, ломит, а сон не идет. Отец с хозяином на порог вышли, трубки курят, молчат. А хозяйка знай младшего в колыбели укачивает да средним сказку ведет. И старшие тут рядом – делают вид, что другим заняты, а сами уши навострили. И жених мой бывший там, вроде сеть чинит. И не смотрит на меня. Зато я на него смотрю: вот, жизнь, вот какая ты могла быть, да не станешь. А он ничего, и не противный вовсе, и не злой, это же видно. Не красавец из песни, парень как парень, так ведь и я не королевна – впору друг другу пришлись бы. Да не придется примериваться, прилаживаться. И другого не будет у меня, и этот не мой.

А хозяйка всё говорит, говорит. Вздохнет и продолжит. И сидит ко мне спиной, а как будто нарочно для меня говорит. Я не слушала сперва. До сказок ли! Но речь ее размеренная, да тихий скрип колыбели, да затаенное дыхание детей – успокоили и меня. Вытерла глаза, заслушалась.

– Вот стало мачехе обидно, что падчерица краше ее. Пошла она за советом к вдове, и та велела на другое же утро прислать к ней девушку, но обязательно не евши.

Утром говорит мачеха падчерице:

– Сходи-ка, милочка, к вдове-птичнице и попроси у нее яиц!

Падчерица вышла из дому через кухню; увидела там горбушку хлеба, взяла ее и съела по дороге.

Пришла к птичнице и попросила у нее яиц, как было велено. А птичница ей и говорит:

– Подними-ка крышку вон с того горшка и загляни в него!

Девушка так и сделала, но ничего с ней не случилось.

– Ну, ступай домой к мачехе, – сказала птичница, – да скажи ей, чтобы покрепче запирала кладовую!

Вот вернулась девушка домой и передала мачехе слова птичницы. Тут мачеха поняла, что девушка перед уходом что-то съела.

На другое утро мачеха стала сама следить за падчерицей и отправила ее из дому натощак. Но девушка пошла через сад, сорвала малины горсточку и съела ее на ходу.

Когда же она пришла к птичнице, та сказала:

– Подними-ка крышку вон с того горшка и загляни в него!

Девушка подняла крышку, но опять ничего с ней не случилось. Тогда птичница очень рассердилась и сказала:

– Передай мачехе, что горшок без огня не закипит!

Девушка вернулась домой и передала эти слова мачехе.

На третий день мачеха сама пошла с девушкой к птичнице. И на этот раз, как только падчерица подняла крышку с горшка, – ее хорошенькая головка слетела с плеч, а вместо нее выросла голова овечки, и сама она покрылась густой кудрявой шерстью, а вместо рук у нее стали овечьи ножки, и заблеяла она. Мачеха отвела ее домой и заперла в хлеву с другими овцами.

А отец девушки на ярмарке был. Вернулся, привез подарки, а дочери нет. Мачеха говорит: пошла твоя дочь на реку купаться и не вернулась. Погоревал отец, а что делать? Мачеха ему и велит:

– Надо справить поминки по дочери твоей. Зарежь белую овечку, что у нас в хлеву стоит, я приготовлю еду, помянем как положено.

Наточил отец нож…

Ой, не про меня эта сказка, не про меня, знаю, что так. А зачем хозяйка ее завела? Зачем не другую? Не про Джека-лентяя, не про Молли Ваппи, что трижды обокрала великана, и выдала своих сестер за принцев, и сама за принца вышла? А про Кэт-овечку, ой…

Не про меня. И мачеха у нас не такая, и отец мой никогда… И не нарочно же она! Не к ведьме злой на погибель отправила, к родичам своим, замуж, вон дом какой хороший, ладный, хозяйка строгая, хозяин важный. И отец не виноват, разве он знал? Не про меня…

Хотела послушать, что там дальше было с Кэт, да вдруг сон такой крепкий на меня навалился, не обороть его. На один миг глаза прикрыла, а открыла уж перед самым светом.

Как и обещали, не говоря худого слова, собрали нам в дорогу еды, попрощались, не дожидаясь, пока отец благодарить за гостеприимство начнет – торопили будто.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю