355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Асар Эппель » Дробленый сатана » Текст книги (страница 2)
Дробленый сатана
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:25

Текст книги "Дробленый сатана"


Автор книги: Асар Эппель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)

Их она соединила вот как.

В солнечную летнюю пору (а таким бывало тогда всякое лето) местная молодежь, а с нею шумливые дачники, съезжавшиеся в наши места, проводили время в пикниках, танцах, спиритических сеансах, прогулках, велосипедных катаниях и просто шатаниях.

На вечеринках в какой-то момент заводили нескромные, как считалось, студенческие песни, и, хотя барышни бывали недовольны, с удалым хором ничего поделать было нельзя. Молодые люди все равно бесшабашно распевали:

А гимназисткам ром не нужен

Они без рома хороши,

Им поцелуй горячий нужен... и т. д.

Или про святого Гавриила:

Он и сам бы не прочь

Провести с ними (то есть – студентами)

Ночь,

Но на старости лет

Не решается...

Через тумбу-тумбу раз,

Через тумбу-тумбу два,

Через тумбу три-четыре

Спотыкаются...

А этот юноша, по слухам, самозабвенно сочинявший стихи (хотя в их веселом кружке стихи сочиняли все), сидел возле расстеленной на траве скатерти, где стоял кувшин с холодным лимонадом, в вазочках лежали пти-фур и финики, а на блюде – в большом количестве – пирожочки с вязигой, которые изумительно пекла Катюша с Хованской), ничего с нее не брал, морщился, сбрасывал прядь на лоб и явно показывал, что не склонен распевать скопом, ибо это занятие глупое и постыдное.

– Тебе бы только оригинальничать! – крикнул ему кто-то. Все засмеялись, а он помрачнел и позвал ее пройтись. А когда они с ним ушли, стал умолять не увлекаться подобным репертуаром, потому что таковые банальности складывать хотя и нетрудно, но решительно недостойно.

– А вы бы смогли... сочинить, скажем, про мой зонтик, но тоже глупое и недостойное?

– Конечно! – и продекламировал:

Зонтики милые, зонтики белые...

Плечи тревожные, речи несмелые...

– Как не совестно! Это же пел на балу Мадрастов. Вы разве там были?

Оказывается, он был и видел, что она тоже была.

– Я могу и поизрядней... – и пропел на тот же мотив "Тучки небесные, вечные странники!".

– Счастлива была познакомиться с вами, Михаил Юрьевич!

– Ну и что из того, что Лермонтов! Не напиши это Лермонтов, написал бы я! – ответил он заносчиво, и ей сразу расхотелось шутить.

Потом они, заслоняясь от света ладонями, вглядывались в стеклянные двери дворца. Потом он объяснял, чего символ каждая статуя, а она поражалась – такой вдумчивый молодой человек ей никогда еще не встречался. Потом болтали, сидя на львах. Она на одном, он на другом, причем она, конечно, красиво – по-дамски.

Весь их кружок на следующий день сговорился сойтись у парка и отправиться на поиски таинственной речки Каменки – название которой всегда произносилось почему-то с многозначительным намеком. Где она находится, никто не знал, но барышни сделались взвинчены и резки, очевидно предполагая неизбежность поцелуев. Она же с ним решили отправиться сами, а там, выскочив из кустов, всех переполошить.

У входа в парк старый китаец продавал уйди-уйди, жужжалки и опилочные мячики на резинках (юноша заметил, что в Питере их зовут "раскидаями"). Возле китайца толпились босоногие мальчишки с пыльными ногами местного населения, одетые в одни только штаны. По дорожкам виднелись няньки, медленно катившие высокие коляски с младенцами, а кое-кто из нарядных детей подгонял цветные обручи палочками. Из босоногих тоже кое-кто с несмолкаемой дзынью искусно вел ржавый бочоночный обруч при помощи особо изогнутой толстой железной проволоки.

Мороженщик, у которого внутри тележки стояли во льду высокие жестяные цилиндры с мороженым, укладывал в круглую формочку вафлю с любым, каким скажешь, именем, доставал длинной ложкой, сперва умокнув ее в банку с водой, малинового, скажем, мороженого, разглаживал его, накрывал другой вафлей хоть с каким именем, а потом, нажав большим пальцем левой руки столбик, ходивший в формочке, выталкивал вафельный кружок с несказанной малиновой сластью, коченившей твой язык. Формочки были трех видов – маленькие, большие и средние. Пыльноногие мальчишки с копейками в кулаках покупали, конечно, маленькие, но зато совали под тележку, откуда капал таявший лед, пыльные стопы, и детская нога с коркой на разбитой коленке, в том месте, куда уловлялась холодная капля, сразу розовела, пыль вокруг этого места темнела, а остальная нога оставалась, как была, серой...

Они спросили вафли с именами Веверлей и Доротея, про которых тоже горланилась песня, на что мороженщик, осклабясь, сказал: "Будете, молодой господин, Евгением, как Евгений Онегин, а вы, барышня, – Лизою, как у сочинителя, господина Карамзина", и подал им ананасного, а они, держа вафли средним и большим пальцами, стали слизывать мороженое по ободку и собрались купить еще сладких турецких рожков, но тифлисца, ими торговавшего, на привычном месте не было. "К ним бират кулят приехал", – сообщил из своего ларька сосед торговца, изюмщик, продававший, между прочим, отменную коринку.

В конце концов в глухом месте леса, в который переходил парк, они вышли к тихой излучине. Почему-то стало ясно, что это и есть Каменка. Ниоткуда никаких голосов слышно не было, и, когда он постелил пиджак, на который они – она в своем бежевом платье, а он в белых тиковых брюках – уселись, сама собой возникла неловкость. Плед из пиджака вышел необширный, так что сидели они бок о бок, и поля ее шляпки стали задевать его лицо. Пришлось шляпку снять, что она сделала, несколько конфузясь, словно предполагала некоторую в том вольность. Чтобы не обнаружить своего замешательства, она небрежно отбросила ее на траву, но шляпка покатилась и – ой, как же быть! – оказалась в речке, где, поплыв, уткнулась в торчавшую из воды зеленую остренькую траву и стала слегка поворачиваться тихим течением.

Как быть? Доставать – вот как быть! Он разулся, закатал на белых ногах панталоны и, зайдя в воду, шляпку извлек. От воды (это будет замечено позже) ягодки на шляпке полиняли розовым.

Поскольку он теперь был без штиблет и снова рядом, оба от неловкости наперебой заговорили и ни с того ни с сего вспомнили смешного гобоиста. "Губой целует гобой", – пошутил он, и она сперва почему-то смутилась, а после долго и громко смеялась. А потом оба разглядывали розовую шелковистую кожицу на ее пальце, недавно, оттого что в нем сидела заноза, нарывавшем, и как-то само получилось, что она пусть в такой малости, но стала для него прикосновенна.

– Бо-бо! – сокрушался он, дуя на зажившее место.

Они сидели на укромном косогоре, позади стояли сплошные кусты, у ног, словно счастливые карие глаза, сияла коричневая вода речки, а по ее глянцевой поверхности бегали водомерки и плыли разные семена. Вздрагивая, стояли над водой, чтобы вдруг метнуться в неожиданную сторону, а потом снова замереть и повиснуть, синие коромысла. В теплом воздухе что-то настойчиво и негромко гудело, разом, едва солнце влетало в новый прозор, повышая тон.

Невесть откуда на ветку у самой воды слетел стремительный изумруд. Юноша обхватил ее плечи и зашептал на ухо: "Зимородок! Альциона! Не шевелитесь! Это редкость!". Самоцветная пичуга сидела на низком прутике, опустив клюв, и что-то в воде разглядывала.

Оба замерли. Его рука остерегала ее шевелиться, чтобы невиданную птичку не спугнуть, и как-то неслышно (чтобы птичку не спугнуть) под пальцы ему стали попадаться и расстегиваться пуговички, развязываться завязки, сами собой вытаскиваться крючочки. И от этого внезапно появились груди, невиданные до этого никем, кроме нее самой, груди с мальчишечьими, возможно, и не такими красивыми, как у барышень Стецких, сосками. Она хотела закрыться рукой, но цветная птичка, конечно, сразу сорвалась и улетела... И панталоны, оказалось, могут быть зримы при другом, кроме нее, человеке. Какая всегда канитель их развязывать! Зато сейчас почему-то всё, словно дождалось чего хотело, само давало себя распутывать и расстегивать. Причем при молодом господине, который глуховато повторял... пуговички... пуговочки... и совсем неразборчиво... туговички... Испуговички... "Я ваша, ваша! (тогда было принято так говорить) тихо уговаривала она его, – Делайте теперь что хотите! А я больше ничего не могу поделать... Я даже не знаю, что могла бы для вас сделать, хотя готова сделать все!".

Ей ведь тоже стало можно делать все, и она решилась погладить его лоб, но он, словно рассердившись, дернул головой, и она лишь провела пальцами по какому-то шершавому сухому пятну возле волос. Тут пришлось закрыть глаза, ибо стало происходить совсем небывалое: кроме знакомых ей до последней нитки юбок, корсажа, косынки, подвязок, чулок, панталон, стала расстегиваться и открываться мужская одежда, которая и так-то неохотно разглядывалась ею на мужчинах, а сейчас явила вдобавок какие-то сокровенные изнанки, неожиданно большие крючки, исподы...

...Се муж поблизости жены прельстительно обнажены...

Они виделись счастливое множество раз. Потом кончились дачи. Стали приходить письма со стихами. Потом перестали, и больше не было ничего.

Все письма, не выучив наизусть стихов, она порвала, когда выходила замуж за Игнатия Юльевича.

Она не знала, почему юноша куда-то исчез. И зачем исчез. Не знала она и того, что блуждающим по женщине мужским рукам радости иногда надолго не получается. Спустя много лет, уже привыкнув ходить в новоалексеевскую баню, где все было скользким, а с потолка свисали оловянные холодные капли, и разглядывая там женщин, она заметила, что, хотя у всех в тусклом моечном свете тела были такими же, как у нее, у некоторых в банном тумане они словно бы светились. И, похоже, заподозрила, что ее нагота не светится. Ни в бане, ни вообще.

Первую клеенчатую тетрадь она уже дочитывала.

...Мы рассуждали с ним о воде. Что вода – мистическое вещество и сакральна. Без нее было бы не очиститься и не избыть присущую нам вонь, от которой там, где вода в недостатке, спасались (тщетно!) притираниями и благовониями (мускус, лимонное масло, амбра и пр.).

Вода единственный (нет, еще есть соль!) минерал, употребляемый как есть. Постоянно и всеми. Постоянно! Всеми!

Конечно, в Святой Земле – африканская жара и не представимый для нас горячий воздух. Что-то подобное бывает и в Останкине, когда в июле растрескается земля, но это все равно несопоставимо с тамошней жизнью без тени и влаги...

...Отсюда омывание ног путника, как особое благоволение и услужение...

NB. Мы же не вылизываем народившихся младенцев – их надо обмыть, надо очистить роженицу! Наши самки непрерывно рожают...

Воистину наижеланнейшее для нас – женщина. Но так могло и не быть, не сотвори Создатель священного текучего минерала. Разве что пришлось бы создавать Адама без обонятельного органа (иронизируешь?).

А еще вода – единственное, куда Господь не заточил сатанических частиц. Сделал же он таково, дабы и от Сатаны она была очистительна...

Он, когда ее парализовало, вовсе обезумел и стал буквально глумиться: небыстро, например, приносил пить, а когда приводил ее в порядок – утирал и мыл, обязательно заговаривал о нечистоте, с которой она к нему пришла. Случалось, он часами сидел, мелко жевал передними зубами – остальные выпали (делать протезы он не желал) – и, оторвавшись от счетоводной страницы, ненавидяще – угрюмец – глядел в ее сторону. Она закрывала глаза, а когда открывала, он по-прежнему глядел...

...Нечистые создания! Моются и не могут отмыться! Это и теперь так. Вернее, именно теперь – там-то воды не было. И получается, что люди, вверяясь миражам, внюхиваясь в воздух песков и зноя, влеклись к оазисам, не затем только, чтобы пить, поить скот, но еще и отмывать своих женщин, ибо сказано: "И всякий, кто прикоснется к ней, нечист будет..."

...А осчастливленные пиренейской водой мавры?! Они же только и знали, что устраивали в альгамбрах фонтаны и водотоки, только и внимали шелесту струй, только и созерцали одалисок под раскаленным тоже небом, но в прохладных водоемах... И неизвестно, чему больше изумлялись – женщинам ли в струениях или самим прохладным струениям в алебастровых водотоках...

...Образец Господней премудрости и Господнего знания, как обходиться без воды, – смердящий аммиаком бурый верблюд. И что в нем привлекательного? А между тем в словах "обходиться без" уже мысль о воде, о чистом текучем изумляющем минерале...

С. Е. со мной согласился и провел интересную мысль о запрете поэтому поедать свинину. Свинья, роясь известно где, приходила пить к тому же источнику, из которого пили люди. Других на стоянках не было. То же и собаки, то же и кошки. Отсюда библейская, а значит, и циммерманнская неприязнь к собакам и кошкам. Не говоря уже о запретном для этой публики свином мясоедении. С. Е. хоть и кавказец, но на свои ветхозаветные обычаи повернет всегда. А так – человек начитанный. Правда, на рабфаковский пошиб, и словцом "буза" пользуется.

Сюда же припишу, что, хотя С. Е. и чудаковат, ему не откажешь в оригинальности мнений. Но проблему он ставить не мастак. Разобраться – это извольте! Сумеет как никто. Еще маловер С. Е. утверждает...

И снова возник сперва скучный и поучающий, а потом сразу увлекающийся голос мужа, когда тот принимался ей что-то объяснять, что-то, чем сам бывал озадачен и увлечен, а она слушала вполуха, не зная, как уйти от разговора, который, в конце концов, обязательно повернется против нее.

Что же касается С. Е., ловко сообразившего насчет свиней, им был учитель физики, часто заходивший в гости и прекративший визиты, когда муж вдруг стал к выпуклоглазому С. Е. ревновать. Это было невыносимое время. Вообще после приступа ревности он обычно набрасывался на нее и насиловал, а после скандала по поводу С. Е. впервые избил. И она решила от него уйти. Но уйти оказалось некуда.

Постель с мужем, сперва ее увлекавшая и будоражившая (у него были необыкновенно мягкие усы), после открытки стала горем и – когда ей приходилось, и – когда ей хотелось. (И тогда, когда, безучастная, она лежала под ним и не отвечала его мужскому в ней беснованию, а глядела в сторону, ожидая, когда все кончится, а он не мог успокоиться, предполагая свою постылость; и, когда сама хотела близости и в женском пылу чуть ли не бесилась под ним, что заканчивалось тоже его злобой, ибо жена-скромница оказывалась блудницей, только что – по случайной милости – явившей истинную свою страсть и не им пробужденную, а просто перепавшую ему самовластную женскую похоть. И он тогда не давал (никогда не давал!) совершиться ее потрясению. Хрипел, скажем, в ухо "Каменку вспоминаешь?", и все уходило...

Вторая тетрадь, похоже, была продолжением какой-то еще.

...Каким образом климат переменился почти во мгновенье? Такое могло произойти разве что из-за необычайно спешного наклона вертикальной до того земной оси или потухания какого-то неизвестного нам светила (возможно также, что изначальное солнце заместилось вытолкнувшей его менее жаркой звездой). Все совершилось сразу и только сразу. Мгновенно! Молниеносно! Иначе как сохранился бы цельный замороженный мамонт? Допустим, он сорвался в бочаг, допустим даже, что, хотя была стужа, бочаг почему-то не зальдился. Однако, чтобы закоченеть в кость, заморозиться до степени, какая обеспечит непротухание до наших дней, сохранность, не нарушавшуюся даже будущими оттепелями и летними днями тундры, необходимо время. Так отчего же – в миг! во мгновенье! – произошло столь яростное замерзание, похолодание и двинулись ледники?..

Записи не кончались. Они были сбивчивы и перемешаны. Ход странных мыслей озадачивал. Ничего подобного она за ним не предполагала, и если в начале их семейной жизни такое еще было возможно, то в последние годы, когда он стал ходить в обвислой майке, никак не могло ожидаться. Причем каждая запись как-то соотносилась с их жизнью и ее судьбой.

Вот очередная тетрадь, и снова непонятное. Хотя в тексте упоминался С. Е. (то есть все писалось в новые времена), запись уснащали яти и твердые знаки. Выполненный чистым торжественным почерком перед ней был

Трактат о Сатане

Сатана, будучи всего только строптивым ангелом (а по сути – выдумщком херувимом), не спросясь, устроил на земле первоверсию Творенья со звероящерами, птеродактилями и доисторической дебрью. Вся эта безобразная жизнь буйно царила и безудержно воспроизводилась, покуда Господь не взревновал к таковому дерзновению, то есть не прельстился (sic!) идеей и не решил показать себя.

Дабы сперва разорить шутовское творение, он изменил плоскость вращения земли (она была вертикальна, отчего в каждой местности стояла всегда одинаковая жара – дебрям и ящерам то, что надо). Совершил сие Господь, быстро подведя к земле луну, притяжение которой земную ось и наклонило (переиначить столь грандиозную плоскость вращения по силам только Творцу!). И чуть ли не сразу из-за различной теперь нагретости земных пространств стала погибать непривычная к новой погоде фауна и растительность, отчего земля и стала вскорости безвидна и пуста. То есть, внеся в безвременье сезоны года, Господь сотворил то, применяясь к чему, мы до сих пор живем, а псевдопремудрого ангела почел с тех пор считать злонравным Сатаной и низвергнул. Дабы его вовсе изженуть, он разделил супостата на мельчайшие частицы и всякую из них неосвободимо заключил в твердь – в различнейшие минералы и в радий, конечно, тоже (подсказано С. Е). – где-где, а уж там сатанинской сути в преизбытке. Иначе говоря, намелко раздробил, а дух злоангельский рассеял по злым делам человеческим. То есть Сатана – и людские помойки, и оскверняющие воду человеческие нечистоты, и тому прочее (коль скоро грязная вода от Сатаны не очистительна, она полагается сатанинской тоже).

Человек же, получив через Нечистого, прознавшего о своей обреченности, любопытство (Сатана знал, через кого высвобождаться!), то есть страсть к познаванию добра и зла (не к познанию! – это важно, и этого никто еще не сказал!), своими неугомонностью и рвением неутомимо Сатану вызволяет (роет шахты, соединяет элементы, выплавляет что ни попало и т.п. Разве каждое откованное орудие не есть победа Сатаны?), то есть собирает его по крупицам, и таково день ото дня побеждает Князь Тьмы.

Люди, сотворенные быть приверженцами анализа, дабы продолжать начатое Создателем спасительное дробление всего, чего ни коснутся – судьбы, истории и вообще (начиная с ломаемых в детстве игрушек), – вожделеют к нашептанному Сатаной синтезу...

А он бы и сам, заклятый в частицы, восстал, но не может, ибо все смывает вода... Увы, и она, уже изрядно испакощенная нами, не на все годится...

Трактат ничем не кончался, тут же и обрываясь. Зато стало понятно, о чем он тогда орал: "В вас проклятых! В вас, смиренницы, по кустам тараканенные, он сидит!". С того дня вообще было неудивительно услыхать многое, скажем, грубый его крик из сарая: "Сколько же ты дров за зиму пожгла, паскуда!". А она вдобавок стала жить, подволакивая – через тумбу-тумбу раз! – ногу и прижав под грудью сухую руку.

Дичала она и сама по себе, необратимо становясь из бывшей барышни такою, как мы. Но происходило это исподволь, и некоторые, уважая старую ее закваску, вели с ней лестную для себя дружбу. Одна из таких – зазаборная соседка, заглянув однажды продать дряблый, видавший виды лимон, для знакомства принесла молодую свою нездешнюю фотокарточку, где была с зонтиком и в длинной вязаной нитяной кофте. У нее самой была когда-то похожая, а насчет зонтика мы с вами и так знаем, вот они и разговорились. Соседке она сразу подарила медный варшавский подстаканник с Наполеоном и орлами.

О ней она почему-то вспомнила, когда прочла:

...кто мог знать? Почему следовало верить? При распятии наверняка присутствовало не все их племя. Из-за чудес? Но видели их немногие, не все, а на молву даже доверчивые тогдашние люди не очень полагались, особенно когда о чудесах только слышали, а чудотворителя, худого скорбного человека, могли видеть. (Игнатий, Игнатий, чью ты сторону держишь?)...

– Криворучка топит бумагами! – сказала мне тогда эта самая соседка.

Вообще, многое про те места и обстоятельства я знаю от нее, разносившей по всему рассказу вялые лимоны (она их от кого-то получает и продает по соседям "лимоны же лучше нет при ангине!"), женщин ловко приохочивая к покупке шансонеткой, привезенной из навсегда покинутого родного города: "Муж мой едет в Амстердам! Вы приходите – я вам... дам... Чаю с лимоном! чаю с лимоном!".

Со смертью мужа мир для увечной владелицы дома с наличниками становился все недоступней. Простейшие житейские надобности делались невероятно затруднительны. Неприступной, например, бывала зимой колонка, окружавшая себя толстой наледью, по которой к промерзшей и от этого ненажимаемой ручке было не добраться. К тому же одной рукой, подволакивая ногу, многого не унесешь, хотя на сухую руку нетяжелую кошелку повесить можно.

За всякую помощь, пусть даже все предлагают ее бескорыстно, приходится отдариваться. Скажем, граммофонными пластинками Вяльцевой, старинным нелиняющим мулинэ, разномастным бисером, замечательными переводными картинками, резиночками к шляпкам. И, хотя все это никому не нужно, подарки берут, говорят "спасибо", куда-то кладут и зимними вечерами разглядывают, удивляясь старой жизни.

Словом, она жила, учитывая невозможности сухой руки, которую называла "держаловка", и возможности здоровой – "хваталовки". Спички зажечь – ухитрись. Пуговку застегнуть – ухитрись. Хлеб отрезать – расстарайся. Нитку вдеть проси соседей...

В эти, кстати, дни у нее с трудом получается разжечь печку, в которой сгорают записи мужа.

...Се первомуж в ассистентстве жены для страстобесия обнажены... О, дыры смердящие!" – переврал он то, что она ему в смятении тогда сказала.

В печку!

...Что я делаю!!! Что я творю, Господи!!! Овладеваю в ярости! В озлоблении! Силой!..

Туда же!

Всякая запись что-то напоминает. Вот эта – разговор, в который не хотелось вникать, так как, подхватывая на ловкую иглу бисерные крупинки, она вышивала тогда подушечную накидку. И, хотя мало что поняла, разговор ей не понравился, потому что было время безбожников и арестовали батюшку останкинской церкви Святой Троицы.

...Бог – двуедин (добро-зло), и ежели человек создан по Его образу и подобию, значит, диада эта в людях имеет первопричиной двуединство божественного добра и зла. Отженив Зло Высшее и стремясь его обезвредить (это повторяемо и в людях) – Создатель сотворил для падшего ангела свою (сиречь нашу) землю, дабы воплотить зло в нее, то есть туда, где Сатане мог быть противопоставлен не без умысла сотворенный человек. Низвергни же Создатель Сатану на землю, заселенную по фантазии Низвергнутого, – она бы обратилась в необоримую твердыню Тьмы. Возможно, сама она и есть падший ангел... Хотя, скорее, – торжествующий дьявол! Недаром же каждодневно умоляется: "Да будет воля твоя, и на земле, как на небе!". И это, конечно, означает, что на земле еще только предстоит утвердиться "царствию Твоему"!

С. Е: А звери?

Я: Тоже дьявол, но бездуховный, не самопожирающий и поэтому очевидный схематический – этакое зло в понятиях эвклидовой геометрии.

С. Е: А люди что же?

Я: Эти – неочевидны и не просты, ибо они зло восчеловеченное, а значит, богоподобное.

...Тут С. Е. заговорил об атомах. Вот, наконец, и оно! Бомба (ато'мная) и всякая грязь и мразь на земле – не что иное, как Сатана – грядущий апокалиптический Разрушитель, отчасти уже съединенный или в значительной степени скопленный. Взять хотя бы протухшую речонку нашу, Копытовку! На свалке возле нее сплошь его мерзкие куколки и экскременты недр...

Весь день прошел в чтении, а в печке, сперва затлев и пуская в комнату из-за сырой погоды дым, то и дело вспыхивали страницы.

...Из-за каждодневных жертвоприношений – сожигаемой на алтаре Храма жертвы скотом – в Святом Городе постоянно пахло жареным мясом или, попросту говоря, духаном. (У нас так в Баку пахнет, – сказал С. Е.) Жителями сие ощущалось как особая святость храмового места...

Кот, которого она вчера с изумлением обнаружила забравшимся в замоченное белье (странностям этого кота конца не было), сейчас, припав к тропинке, глядел на мечущегося за соседним забором, безуспешно запускаемого тамошним мальчишкой монаха.

Монах летает хуже змея. Он запальчиво и быстро набирает высоту, но тут же стремглав врезается в землю. Вероятно, для успеха дела необходимо правильное соответствие сложенного особым образом листа бумаги с длиной мочального хвоста. Но как этого добиться, не знает никто.

По тому, как в низком воздухе монах пикирует, по хрусту кустов и топоту ясно, что мальчишка за забором носится взад-вперед, обеспечивая подъемную силу. Однако монах неуклонно выворачивает к земле, и мальчишке запуск не удается. Мне тоже не удавался, а хотелось бы при жизни увидеть хоть кого-нибудь, у кого получалось!

Единоборствует с летательным строптивцем сын той самой соседки по имени Ревекка, которая заходила к ней с фотокарточкой. Боже мой! Только что мальчик был совсем маленький (ой какие они в этом возрасте, я вам просто не могу передать!), и она лепетала над ним несусветные слова и приговаривала: "Ревечка родила человечка", а сейчас разносит по домам заплесневелые лимоны, зарабатывая на хлеб с маслом и голландским сыром. Сто граммов сыра в магазине тонко нарезают, ломтики на хлебе сохнут, выгибаются, запотевают и начинают лосниться, и эту изогнутую снедь – любимейшее свое лакомство – он съедает со сладким чаем. Да-да! Только что она хлопала его по задику, приговаривая на одной половинке "хлебчик", на другой – "булочка", или спрашивала, усадив на колени: "Доктор дома? Дома! Гармонь готова? Готова! Можно поиграть?" и – хвать за живот, а он уворачивался и заливался, показывая беззубые десны! И до сих пор – до сих пор! – у него, допоздна спящего, из уголка рта, как у маленького, бежит на подушку слюна. А когда после безостановочного его нытья она достает сохраняемое на черный день сгущенное молоко, он – только он! – соскребает с изнанки искромсанной жутким консервным ножом крышки из-под липких наплывов сахарные кристаллики...

Сегодня у него – "монах", вчера он был часовой с винтовкой. Вернее, тень часового с винтовкой, потому что, приладив к выпиленному из доски прикладу узкий колбасный нож, который ей подарила Криворучка, он стал отбрасывать тень на стену – точь-в-точь как человек с ружьем и штыком – и, завороженный, простоял так весь вечер... Боже мой!.. Боже ты мой!..

Пока на дворе солнечное утро и сохнет от ночного дождика земля, и на просохшем бугорке мотает за мечущимся монахом головой с вытаращенными крыжовенными глазами кот, ей хочется побольше прочесть и пожечь страниц. А к ней – гости. В дверь постучали. Пришла молодая латышка Линда, перешивающая казакин. За работу Линде обещана этажерка, которую кот все равно дерет когтями.

Одичавшая в детдомовских скитаниях по свирепой России гостья сбивчиво, то ли слева-направо, то ли не поймешь как крестится на икону, потом, подумав, крестится как надо.

Линда ей симпатична и вообще, и потому, что тоже хромает. А сейчас принесла еще и ведерко воды. Пошла за водой, но сперва набрала ей, а потом на обратном пути – нальет себе.

От Линды в комнате сразу запахло молодой женщиной, а молодая женщина эта стала глядеть на разные старинные вещи и удивляться накидке, которой на постели накрыта главная подушка, вышитой переливающимся цветным бисером.

Тут же за Линдой постучалась Ревекка, с порога спросившая: "Вы топите печку? Я тоже! Из-за этих дождей такая сырость, что коржики, которые я вчера испекла на соде, сегодня уже заплесневели". Сказала она почему-то именно это, хотя собралась удивиться: "Вы держите иконы, разве вы такая отсталая?", что могло стать удобным для общения самоутверждением.

Сразу отметим: у Линды все вопросы простые, у Ревекки – нет. Кроме того Ревекка, которая шьет сама, Линдиного шитья не признает и, когда может, дает это понять.

От печки дымило. Все начали закашливаться и тереть глаза. "Пойдемте в сад", – сказала хозяйка, чтобы отвлечь разговор от дымившей печки, а значит, от уничтожения записей.

У Линды, между тем, по причине ожидаемых подковырок, сквозь кофточку здорово заторчали соски. А уж это, чтобы уязвить, ничего удобней нет. И Ревекка переводит разговор на них, потому что от сосков всего шаг к большой груди, а от большой груди всего ничего перейти на выточки (через "о"), по поводу которых она Линду обязательно подъест...

– Как вы можете в такое время так не стесняться с грудью! – заявляет она, однако, обозначив нужную тему, сама же сбивается, злонравные намерения забывает и говорит:

– Когда я была девушкой, у моей подруги кружочки, которые у нас на грудях, выглядели точь-в-точь как пара глаз. А что вы хотите, это же была старинная грудь! Мы, девочки, когда хвастались одна перед другой нашим уже дамским телом, ей очень завидовали, но она умерла на чахотку...

– У нас тоже у барышень Стецких...

Похоже, начинается разговор не для наших ушей, так что не станем вслушиваться...

У кота безумные глаза. Он водит треугольным своим хайлом за треугольным же монахом, и глаза его сатанеют все больше. Им здорово мешает разлохмаченная бельевая веревка, специально повешенная невысоко, чтобы увечной хозяйке ловчей было сушить белье. Не стерпев, наконец, в своем охотничьем визире шевелящую нитяными лохмами помеху, кот на веревку прыгает и, повиснув на всех лапах вниз головой, как заводной колотит по ней задними ногами. Потом почему-то отвлекается, на весу обращает морду к женщинам у садового стола, шмякается, в ужасе взлетает на всех лапах и, наконец, – уже преспокойненько – трюхает по двору к Линде.

– Я выточек на казакине не стала делать! – говорит, чтобы хоть что-то сказать, Линда.

– Какие выточки?! Что вы балбечете? Это у вас шестая грудь, а у нее же все впалое!

Слава Богу появляется кот и прыгает к Линде на колени.

– А ко мне не идет! – говорит хозяйка.

– Я этого котика знаю, он у меня гостевает! – радуется Линда перемене разговора.

– Уж очень он странный. Вчера, знаете ли, сидел в белье, прямо в мыльной воде. Только уши торчали.

– Наверное, вы отоварились мраморным мылом, которое из вонючих кишок варят, – догадывается Ревекка.

Линда подхватывает кота под мышки, и, уставясь ему в треугольное с прижатыми ушами рыло, фыркает: "Пш-ш-шонки хошь?!". Кот что есть мочи мотает башкой, вырывается и убегает.

– Не хочет, паразитина!

– Я кошек не люблю! От них вши! – говорит Ревекка.

– А не глисты? – зачем-то сомневается Линда.

– Кошки, собаки, для чего они нужны? Особенно мопсики? – настаивает Ревекка, не снизойдя до Линдиной реплики. А Линда, не слишком хорошо освоившаяся в русском, вдруг выпаливает: "Мопса своего наша барыня на фольварке пездолизком звала...".

Все пропускают плохое слово мимо ушей, а Ревекка возвращается к прежней теме:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю