355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Асар Эппель » Чреватая идея » Текст книги (страница 1)
Чреватая идея
  • Текст добавлен: 14 октября 2016, 23:59

Текст книги "Чреватая идея"


Автор книги: Асар Эппель



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Эппель Асар
Чреватая идея

Асар Эппель

Чреватая идея

"Наш будет не такой, – созерцая в окошко детей, оравших на узкой – не шире четырех луж – травяной улице, тешился внутренней мыслью бывший беспризорник, а теперь школьный учитель геометрии Н. – Дитя должно быть безупречно, как учебник Киселева", – помыслил он вовсе уж несуразное.

Он и жене говорил: "Наш будет не такой", но в последнее время они заговаривали об этом все реже.

Что ж, начало рассказа составилось, и сейчас я убью воспоминание. Как это делается, сочинители хорошо знают. Кое-кто об этом даже писали.

Чтобы с воспоминанием покончить, его следует, сообразно умению, записать. Бывшая реальность перейдет в слова – скучные постояльцы словарей, те для связности и благообразия соединятся с еще словами, которые вообще ни при чем, и будет больше не вспомнить, каким давнее событие в памяти оставалось. Ты же, все проделавший, станешь хранителем разве что апокрифа собственной жизни.

Вот и приступим.

...Кормили нас огороды, а поила колонка. Колонка-поилица торчала из квадратика старого асфальта у пересечения травяной улицы с булыжным трактом и, как всякий городской источник или фонтан, была местом ненамеренных встреч. За свою жизнь каждый хотя бы раз, но повидался тут с каждым другим. На самом деле каждый с каждым встречались у колонки не сосчитать сколько.

Чугунное водоразборное устройство было добротно отлито и сдавалось только зиме, но про это еще скажем. Летом же можно было видеть, как некий совсем маленький мальчик, пришедший с отцом за водой, пытаясь нажать, тянет вниз небольшими руками тяжелую колоночную ручку. Та, однако, не шевелится, и колонка струю не дает. Мальчик, чтобы маленькие ладони не съехали с гладкой тяжелой железки, использует оставшийся от литья ощутимый продольный шов и на ней повисает, ибо из-за минимального роста сделать это может...

В предлагаемом повествовании мы исходим из того, что с нашим героем учителем геометрии и бывшим беспризорником – такого в детстве не происходило, потому что с отцом (да и с матерью тоже) он никогда никуда не ходил. Ни по воду, ни лечить зуб в поликлинике, ни на каруселях кататься. Родителей у него не было. Однако сейчас не об этом.

Хотя учитель Н. к ученикам был поголовно не расположен, приходя в новый класс, он сразу его завоевывал. Происходило все вот как.

Говоря первые слова о науке геометрии, учитель Н. – как бы между прочим – безо всякого циркуля описывал правой рукой на доске идеальную окружность, после чего производил то же самое рукою левой. Класс от невиданных манипуляций замирал, и приручение бывало завершено.

Порабощал он внимание к себе, а заодно к Евклидовым вымыслам, еще и простецкой грубостью, и проницательностью насчет творимых под партой гадостей, которые другими учителями были незамечаемы, и вызывавшим в учениках ликование уличным словцом. Все это плюс беспризорное педагогово прошлое вселяло в сидевших за партами послушание и трепет, не говоря уже о поголовном увлечении геометрией.

Он же их не уважал нисколько. Не именно вот этих конкретных, а вообще.

Учитель Н. был не расположен к школьникам, поскольку невысоко ставил человечество в целом, а сталкиваясь с ним в стадии детства, свое небрежение переносил на учеников, хотя, будучи принципиален, кого-то из невинно глядевших на него маленьких негодяев все же отличал и приемлемое в них находил.

Скажем, у двоих.

У одного, которого прозвал Квадрат Разности.

Склонный к языковым и мыслительным изощрениям, о чем разговор еще будет, он придумал такое прозвище ученичку, чья способная натура (что было видно по живым глазам, по находчивой речи, по быстрому, когда припрет, переходу от неминуемого второгодничества в успевающие) никак не совпадала с разгильдяйством, каждодневным неприготовлением уроков и составляла с этими прискорбными чертами разность столь заметную, что ее правильней было счесть возведенной в квадрат. Отсюда и Квадрат Разности.

Второго он прозвал Разночинцем, а мы давайте отметим совпадение в обеих кличках корней, то есть что эти двое разнились от остальных прочих.

Он, к примеру, видел, как Разночинец, предварительно проорав "к рулю пригнися!", перепрыгнул, словно в отмерялу, мчавшегося на него велосипедиста-сверстника. Наблюдал он его и перепрыгивающим любой забор, и стремительно бегавшим – причем куда стремительней, чем когда-то сам Н., хотя своими беспризорными ногами педагог помнил бег досконально. Ему ведь приходилось удирать и от здорово бегавших московских дворников, и от лавочников, и от умевших припустить нэповских милиционеров.

Наблюдал он Разночинца также и в зимних обстоятельствах. Однажды Н. отправился на каток. Пело радио. Красиво падал снег. После тихого парка с яркой фонарной дорогой бывал проход на "английском спорте" (Н. был владельцем этих редких с непонятными винтами коньков) по толстенным доскам пола, измочаленным посетителями, ковылявшими на своих "гагах" и "норвегах" к тусклой раздевалке для сдачи одежды в грубое окошко. Потом спотыкание тоже по дощатому, но теперь уже заснеженному спуску и съезд с него на лед паркового пруда, а там после многолетнего перерыва привыкание к скольжению и преткновения на двух долгих через весь пруд трещинах.

Пока он приноравливался, из низкой пурги, вздымаемой плевавшей на хоть какие трещины змеей, закладывавшей на повороте, заводя ногу за ногу, виражи, мимо него, чуть ли не на него, как по команде севши пистолетиком на свои двадцать пять ног, на страшной скорости пронеслась череда сверхкатальщиков, от которых отделился, словно из пращи вылетел, кто-то один и, произведя ледяную пыль торможения, подъехал боком. Это был Разночинец. "У тебя конек отломился", – сказал Н., гордо высясь на "английском спорте". "А я второй сейчас тоже!" – и ученик отломал проржавелый нос второй норвежки.

Некаждодневные эти качества слободского мальца импонировали Н., и он с оговорками, но вычленил его из прочих тоже.

Хотя он этих двоих и отличил, что послужило в будущем поводом для одной жизненно важной просьбы, о которой, когда придется к слову, скажем, они все равно были не такие, какими следует быть человечьим отпрыскам, а его ребенок таким будет. Они с женой произведут его через пять лет. Почему через пять? А потому, что он так решил.

Невысоко ставил Н. и коллег по учительской, и тоже не из-за чего-то (хотя многих было из-за чего), а вообще. Просто, как мы сказали, не уважая. В любых разновидностях и возрастах. А еще не терпел раздела своей науки, где появлялись неконкретности. Совершенно, например, не выносил число "пи", которое, уйдя из-под власти циркуля и линейки, переметнулось в неотчетливый мир, в хаос приблизительностей, поправочных коэффициентов и лекал.

Но о лекалах дальше, а пока что Н. опять же без циркуля описал мелом свою неукоснительную окружность. Сегодня разговор пойдет о ее длине и о площади круга. В его нервную организацию, согласно программе, заявится это самое "пи", раздражающее нескончаемостью и неуловляемостью, а значит, дефективное. Диву даешься, как вообще таковые выблядки порождаются из безупречной геометрической премудрости!

В виде укороченном – 3,14 – число это стерпеть еще можно. На сложенную для его запоминания гимназическую фразу "кто и шутя и скоро пожелаетъ "пи" узнать число, ужъ знаетъ", согласиться тоже можно. Но и она на десятом знаке лжет! Словом "знаетъ" округляется до шестерки фактическое пять!

Нет! Не выносит он эту десятичную дробь. Предпочитает поменьше о ней думать. А если и думает, она представляется ему детдомовским в потеках и шелушащейся краске коридором, который приходилось пройти, когда вызывали к директору. По бесконечному этому в бегающих мокрицах темному ходу были укладены хмурые дрова, и количество их в каждом штабельке наверняка соответствовало какой-нибудь цифре числового трансцендентного образования, попавшегося ему в какой-то книжице в нескончаемом, вычисленном индийским гением Шринавасой виде.

Детдомовский коридор, в конце которого располагается нестрашный обормот директор, пахнет кошками, хотя всех кошек приютские давным-давно перевешали за помойкой. В жизни он, как выяснилось, никогда не кончается. Позади распоследней в безоконном углу поленницы вовсе затаилась жуть. Уж не Брадис ли там вычисляет на бумажке до несусветного знака длиннохвостые свои мантиссы? Унылый шепчущий циферки Брадис ему так же неприятен, как, скажем, лукавый финикиец меднообутому лакедемонянину...

Начертав изумляющие окружности, изображать которые Н. годами тренировался, как для выработки характера привыкал к бритью тупой бритвой, съеданию по крупинке миски гречневой каши или хлебанию щей дырявой ложкой, он углом глаза – а угол этот у него будь здоров и больше ста шестидесяти градусов, – замечает, что Квадрат Разности занят чем-то посторонним.

Учитель Н. к нему направляется, и Квадрат Разности быстро закрывает тетрадку. Н., однако, ее изымает, раскрывает и видит начертанные на геральдическом щите какие-то три буквы. С виду словно бы не наши, а все-таки наши, но лишенные каких-то фрагментиков и потому непонятные. Якобы непонятные! Учитель Н. рунические эти письмена разгадывает сразу.

Перед ним шифр.

Да. Квадрат Разности решил обзавестись гербом и девизом. Это его страшная тайна, а девиз гордый – "Везде быть сильным!" Три же обкусанные для нераспознания буквы – "ВБС".

– Так! Герб! На щите! – победительно говорит Н. – Шифр! Тоже мне секрет! "ВБС" значат твои каракули. Логически я говорю? Но что они значат? Может быть, "Вот Болван Стоеросовый"? Или это инициалы какой-нибудь зассыхи, в которую мы влюбимшись? Скажем, Василиса Безносова-Соплятина!

Класс от хохота хватается за животы.

– Или Вераида Бабонова-Суходрач?!

Ученички принимаются колотить крышками парт.

– На перемене поговорим.

На перемене Квадрат Разности признается, что собрался Везде Быть Сильным, и учитель Н. получает в руки ежедневную его судьбу. Вызовет к доске и предлагает: "Ну-ка побудь везде сильным!" Квадрат в ответе путается, а Н. на весь класс декламирует: "Мужики пилили лес – выпускали Ве Бе Ес!", нарочито произнося в именованиях букв ехидный звук "е".

А потом вызовет кого-нибудь.

– Изволь, недовдутый, описать нам окружность хотя бы циркулем!..

Все это сейчас нелегко воспринимается, но еще трудней рассказывается, поэтому лучше продолжим уничтожать воспоминание.

Итак – отец, колонка, мальчик.

...Отец, конечно, терпеливо ждал, однако, чтобы колонка, нажавшись, произвела струю, мальчишечьего веса было недостаточно. Тогда мальчик, будучи детенышем человека, а значит, наделенный дьявольской догадливостью, обхватил ногами колоночный ствол, то есть создал необходимую точку опоры, напрягся и перевернул весь мир, иначе сказать, впервые добился, чтобы из колоночного клюва полилась стеклянная струя. Создать белую и шумящую он пока не умел. Натужившись и надувшись, мальчик не давал стеклянной струе прекратиться, ведро же, висевшее на округлом кране колонки и удерживаемое от соскальзывания литым, схожим со стрелковой мушкой выступом, навстречу струе сперва зазвенело, а потом пошло издавать ровный звук наполнения и наполнялось, наполнялось, наполнялось. И переполнилось. А мальчик со своим достижением не расставался. А отец тем временем с кем-то, за водой пришедшим, разговаривал. А ведро переполнялось, и вода, переливаясь через край, стекала по холодным его оцинкованным бокам, падая потом на старый асфальт, который от этого потемнел, а счастливый мальчик одеревенел в удавшемся усилии, но уже устал и пыхтел, а потом вообще остановил дыхание, и было ясно, что, когда он опять вдохнет летнего воздуха, руки ослабнут, ручка, взъехав, уйдет с водоливной точки и первое в его жизни колоночное достижение прекратится.

Отец разговаривал, вода текла, около мальчика толпился воздух, ожидая ненаступающего вдоха и недоумевая, отчего существо это, лет пять назад возникшее и потеснившее воздушные области маленьким своим телом, а затем год от года забиравшее места все больше, сейчас нарушает договор жизни, не позволяя ему, тихому воздуху, войти внутрь и, как положено, побродить по нехитрым закоулкам мальчишечьего нутра.

Но вот отец сказал: "Хватит. Видишь – переливается, и дядя тоже ждет", и замечание это совпало с предельным усилием маленького наливателя. Он наконец вдохнул, руки, как и предполагалось, ослабли, струя прекратилась, а он, поставив ноги, бросился к дяде и отцу, восклицая "я сам нажал! я сам нажимать умею!", и, отдышавшись, налил дядино ведро тоже, но сил у него теперь было мало, поэтому струя прерывалась, и отцу, покуда сынок его, повиснув на колонке и надувшись, глядел в небеса выпученными от усердия глазами, пришлось незаметно приложить к литой ручке палец.

– Я колонку нажал! Я колонку нажимать умею! – говорил всем и каждому в этот и другие дни маленький нажимальщик, новый в человечестве Водолей...

Однако я тоже про это дело кое-что знаю и, чем о других, расскажу о себе.

Потом я добился струи белой и шумящей. При небольшом нажиме она сперва появляется ровная, не перевитая и гладкая, как сужающаяся книзу стеклянная трость. Но если нажать посильней, а такое возможно только при накопившихся с возрастом (пока еще дошкольным) силах, внутри колонки что-то начнет шуметь, вода утолстится, перестанет быть полированной и прозрачной, наберется воздуха, и от его пузырьков станет белой. Достигнув асфальтового обрывка, она, в отличие от стеклянной, разобьется в брызги, тогда как первоначальная, журча, утекала полоской в канаву.

Белая бьет сильно, и, когда дожмешь до упора, округлое навершие колонки, приподнявшись, слегка сместится – его изнутри сдвигает какая-то железина, так что на четырех своих винтах, неплотно прикрутивших его к стволу колонки (намертво привинтить литье к литью невозможно), оно и скособочивается.

Иногда колоночная ручка застревает и тогда ее можно тихонько отпустить – ведро дональется само, а ты можешь пока с кем-нибудь поговорить и даже заговориться. Когда же вода польется через край, прежде чем ведро снять, следует, уведя дужку с центральной позиции, его наклонить и плеснуть лишек на асфальт, и так уже залитый стекавшей по ведерным бокам водой...

В детдоме, где вырастал Н., колонки не было, а хоть бы и была, столь дотошному ее постижению помешало бы многое и многое.

Касательно же геометрии, преподавателю Н. (и мне тоже) представлялось (а мне все еще представляется), что Евклидова постройка достойно довоздвиглась только в наше с ним время, а именно с завершением исполненного классической простоты учебника под одноименным названием.

Никакой другой, учась до и после по многим, я не могу поставить рядом, ибо сей был вдохновенным подвигом величайшего из дидактиков Андрея Петровича Киселева, непрестанно его улучшавшего. И сам Киселев, и его детище пришли к нам еще из дореволюции, научая народ слева писать "Дано", потом проводить вертикальную черту, а справа от нее – "Требуется доказать". И хотя Время совало в это самое "Дано" всякую жуть: голод, грязь, братоубийство, отцеубийство, вшей, беспризорников, реющие флаги и красный стрептоцид, а справа – в "Требуется доказать" (никак не доказывая), что все, оказывается, хорошо, что "я другой такой страны не знаю", у Времени мало что получалось и ничего у него не доказывалось.

Оно все время ходило в неуспевающих, наше Время.

Но почему? Почему? Ведь лучшие евклиды, подперев лысые лобачевские, как дважды два доказывали что хочешь? А потому, что несостоятельны были аксиомы. Три кита.

Киселев же, оборудовав классический фронтон портиком постулатов бесспорных, в соответствующих классах средней школы производил невероятное, последовательно научая всех строгой точности и точной строгости. И такого больше негде было набраться.

Некоторые на этом погорели. Привыкнув жить в построениях безусловных, они, столкнувшись с допустимостями, а до того – сбитые с толку числом "пи", угодили в приблизительный мир практических наук, обслуживаемых разбитной пособницей – высшей якобы математикой, и стали субъектами с лживой речью и приспособляемыми к случаю путем умножения на поправочные коэффициенты неотчетливыми мыслями.

А шедевр он и есть шедевр, и пусть прячут глаза методисты, ради собственной спеси низведшие с пьедестала "Геометрию", заместив ее разными жидконогими суррогатами. Пусть будет забыто их имя, а вы, нынешние взрослые и дети, действуя исподволь и настойчиво, раскопайте где-нибудь Киселева (учебный материал бесцеремонными руками подростков быстро уничтожается) и подивитесь тому, как выглядит учебник с хорошими манерами, воспитавший лучших людей нашего отечества. В Педагогической библиотеке его шифр 513(075) К-44.

Из лучших ли был педагог Н. или не из лучших, он оставался приверженцем геометрии циркуля и линейки, а также человеком Евклидова пространства в изложении Киселева. Он даже на каком-то съезде Андрея Петровича видел, но подойти к демиургу не решился. Лакедемонянин в нем – а в нашем педанте, как мы знаем, было многое от лакедемонянина – оробел.

В некотором роде меднообутый Н. был подобен "секущей", образующей в параллельных равные углы. То есть если некую прямую счесть эталонным путем жизни, то параллельная ей, обеспеченная равноположенным углом, будет идеальной стезей житья проживаемого. Иначе говоря, секущая, образуя равные углы (углы зрения, рассмотрение под углом и прочее, с углами связанное), непременно определит и направление верного бытия. И останется только вызволить или, лучше сказать, вылущить человека из каждодневной и всеисторической лжи. А поскольку чужие судьбы нашего Н. не занимали, он вылущивал самого себя. Причем неотступно.

Хотя воспитывался он с беспризорниками и сам был из них, то есть детство его изобиловало примечательными личностями и художественными характерами, натуры эти бывали искажены навыками каждодневного житья, то есть лишены главной правильности, а значит, с точки зрения Н., недовдуты и несовершенны.

И он теми, с кем рос, небрегал. Небрегал их (и своими тоже) способами жизни: попрошайничеством, вокзальным шнырянием, скаканьем у асфальтовых чанов, пожиранием вареных колбасных обрезков, а также выклянчиванием белужьей и осетровой крошки. По царской еще традиции в Великий пост вся Москва съедала невероятное количество рыбы, в том числе белого и красного товара. Больших белуг даже поштучно подвозили на телегах. Катится телега, а на ней одна громадная рыбина. Когда же сообразно приготовленную необыкновенную снедь потом нарезали, с ее доисторических боков открашивалась наиболее вкусная плоть. Покупатель обломанный товар не брал, и ущербная разделка шла чуть ли не задарма, а уж крошку, которой набиралось куда тебе, раздавали.

Еще в поисках серебра и золота он лазал с оравой оборванцев по развалинам бессчетно разрушаемых церквей, хотя находил разве что обрывки кружевных со сползшей позолотой жестяных подзоров, а однажды подобрал золоченого алтарного голубя – символ Святого Духа, но с обломанным носом и от дождей облупившегося до красного полимента, каковой накладывается, прежде чем деревянную поверхность золотят.

Заодно наблюдал он, как грубая чернь, подбиваемая безоглядными горлопанами, эти строенные на века церкви крушит, хотя полагал, что в церквах людей сбивают с толку точно такие же грубые мужики, но в рясах. Этих пацаны не любили, редко когда получая от них булку или головизну, зато выслушивая пустые для привольной жизни поучения.

И все-таки куда больше его не устраивала податливость тех, кто без разбору и оглядки следовал и густоголосым долгогривым мужикам в бабьем платье, и сухолицым баламутам в кожанках.

Быстро взрослея, он уже в детдоме стал обнаруживать черты себя будущего. Облупленный Святой Дух "в виде голубине" пребывал в тумбочке, ни на что полезное не вымениваясь, причем так и не выменялся, хотя Н. повзрослел окончательно, непрерывно при этом вылущиваясь из навыков и зависимостей, в описанном случае великопостных, хотя уже и совдеповских, а затем – вообще присущих человеку как таковому.

Еще он не жаловал ни в себе, ни в других пристрастия к лозунгам, напрасные замыслы, ложные цели и самоуверения, что с понедельника, мол, начну новую жизнь. То есть начисто отрицал любые житейские псевдопозиции.

В славимых молвой и школьным процессом северных ледовитых героях, отважных летчиках, стойких людях-гвоздях и Рахметовых он быстро определял недочеты и распознавал несовершенства. Даже первейшие из образцовых, по его мнению, бывали сомнительны в своей правоте и, следовательно, никчемны.

Для себя Н. во имя безупречности придумывал разные испытания. То, как было сказано, брился тупой бритвой, которую, вырабатывая стойкость, прекращал править на ремне, и при таковом истязании ухитрялся не порезаться. То для развития головной мускулатуры учился шевелить ушами, то начинал спать с руками за головой, потому что так легче, если что, рывком встать. То обучался засыпать как-нибудь еще: ногами, например, на подушке, а головой, где ноги.

К другим он бывал тоже требователен. Если его спрашивали "Закурить не найдется?", он папиросу не давал, а протягивая двадцать копеек, говорил: "Поди купи себе сам!"

В панцире своих принципов (игра слов принадлежит ему) Н. словно бы пенял миру: "Ну ты, недовдутый!", хотя окружающая жизнь недовдутой быть предпочитала, а уж ученики его были недовдутыми точно.

Наперекор времени он было заинтересовался небесами, но Евангелием не проникся, сочтя иносказания и притчи лукавым уходом от необходимой прямоты, то есть опять же уловками. Не устраивали Н. говоримые, по его мнению, надвое Иисусовы ответы, к примеру, с динарием кесаря или спасительное "Ты сказал". Забавляло, откуда евангелисты, в Гефсиманском саду всё проспавшие, могли знать про одинокое Моление о Чаше. Поучения же апостола Павла напором и категоричностью вовсе напомнили ему детдомовские уроки политграмоты – что-то вроде "отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног".

И уж совсем окончательно он махнул рукой на божественное, не сумев выпутаться из собственного измышления, а именно, может ли Господь сидеть в тени сотворенной им же скалы, прячась от лучей сотворенного им же солнца? Кого в таком случае почесть создателем тени? Если Его, зачем тогда скала? Если солнце – тогда при чем Он, или зачем оно тоже? И уж зачем вообще тень Творцу света?

Со временем сложившийся в жесткого чудака геометрический педант Н. окончательно пришел к выводу, что щепоть эллина, вращавшая головку античного циркуля, куда резонней, чем щепоть крестного осенения, ибо четверократные перемещения руки – всего лишь пустая выдумка. Как, скажем, квадратура круга.

Меж тем оконечья циркулей для удобства Евклидова трехперстия к нашему времени изготавливались с превосходными рифлеными державками, по которым, кроме мелко нанесенных канелюр, шли незримые винтоходные линии, дробившие канелюры в посверкивающие металлической пылью кристаллики.

Так выглядели они и в огромной готовальне, к которой Н. перешел от окна, где в начале рассказа подумал про непорожденного пока что им с женою ребенка "Наш будет не такой!"

Готовальня у Н. была замечательная. Нет-нет! Не рихтеровская. Хотя рихтеровская считалась образцовой. Перед ним распахнул свои необъятные створки складень прославленной фирмы Герлаха в Варшаве.

Чего только не было в этом черном замшевом космосе! Кронциркуль. Трехконечный циркуль. Волосяной циркуль с отставленной ножкой на винте такой тоже имелся! Двойной рейсфедер для толстых линий. Циркульная ножка с шарниром. Русский циркуль, наконец! И всё, подобно плоскому клину сверкающих хромом и полировкой перелетных птиц, куда-то устремлялось, как оно бывает в ночных высях, когда, поблескивая пером, вытягивая точнейшие шеи и сомкнув рейсфедерные клювы, летит таковой птичий караван по небу. Еще герлаховская готовальня приводила на ум небесную чертильню Господа Созидающего, понадобившуюся Творцу для окончательной доводки и дочерчиваний, инструмент, который (когда мир окончательно сотворится) больше не станет нужен, и ангелы раздробят его в звезды, истолкут в светлую пыль, дабы никто не мог впредь попользоваться Создателевым приспособлением. А пока наш мир недосоздан, увлеченный Господь все еще чертит. И чертежная доска из первейшей липы удобно лежит на Тарпейской или какой-нибудь еще скале, с которой в будущем станут срываться и убиваться дураки скалолазы.

Она была необычайна. Купленная по случаю. Трофейная. Обтянутая изнутри черной замшей, по какой причине продолговатые канавки, в которых помещался сверкающий прибор, приходилось очищать жесткой кисточкой, для большей жесткости ее еще и подрезав. Еще там располагались в соответственных вмятинах лекала и мелкая для правки рейсфедеров наждачная бумага. И бархатный напильничек для того же. И черная трубочка с запасными циркульными иголками, и особая кнопка, втыкаемая в чертеж, дабы иголки в концентрических случаях ватман не расковыривали, а уставлялись в кнопочный упор.

Н. разглядывал свое сокровище часами, проходился фланелью по козловой коже плоского корпуса и поражался единственно разумной форме инструментов и приспособлений. Еще у него имелись слоновая бумага с водяным знаком и первостатейные парижские линейки – грушевые, с изображениями циркуля, угольника и транспортира. Линейки он предпочитал лекалам (пускай тоже грушевым), ибо к этим наш педагог испытывал нерасположение тоже, а об эллипсах вообще старался не думать. Произвольная изощренность лекал была из того же криводушного мира, где никак не завершит свои неотчетливые три целых и четырнадцать сотых коридорное число "пи".

Попротирав кронциркуль, на каковой он сперва подышал, Н. снова оказывается у окна и снова озирает мир. Вот проехал по мощеной, которая слева, улице трофейный "опель" с долгим радиатором, провисающим, как позвоночник старого продолговатого животного. А-ы-а! – сигналит автомобиль шутовским своим сигналом, остерегая играющих крикливых детей, а наш Н., дабы спрямить возникающие мысли, переводит взгляд на изделие завода "Водоприбор" – колонку, возле которой всегда что-то происходит. "Интересное дело – появляется в мозгу Н. характерное для него умозаключение, – сперва отливали колонку, теперь льет колонка. Это потому, что все течет, а в здешнем случае – льется!.."

...Меж тем, когда, удерживая одной рукой литую ручку, у меня хватило сноровки навалиться животом на колоночное оголовье, я наловчился зажимать струю ладонью, слегка ослабляя в каком-нибудь месте прижатие, дабы из образовавшейся щели завырывалась струя веерообразная. Умело направляемая, она улетала далеко, и можно было кого-нибудь, стоящего метрах в пяти, облить. А если обливать было некого, струя ударяла в протянувшийся рядом высокий забор, за которым нервничала овчарка, и горячий забор этот, потемнев в месте главного удара, а в местах попадания отдельных капель посерев, на глазах высыхал. Водяной веер, однако, был своенравен, и, если из-за неумения распорядиться собственным центром тяжести ты неловко переступал с ноги на ногу, ладонь могла приотвориться в сторону тебя же, и тогда струя била в живот, но эта вода на майке и штанах так быстро, как на заборе, не сохла, и, можно сказать, не высохла до сих пор...

Стоя у окна, учитель Н. видит плетущихся к нему двух учеников. "Вечные двигатели несут!" – догадывается он. Вчера на уроке наш Н. в полную циническую силу потешался насчет невозможности измыслить вечный двигатель очередное человеческое самообольщение.

И правда! Оба за истекшие сутки вопреки разуму изобрели каждый по двигателю и несут показывать чертежи. У них с собой еще кое-что – зная его любовь к чертежному инструменту, ученики прихватили бронзовую "козью ножку", найденную в земле возле паркового дворца, которой наверняка пользовался еще крепостной архитектор. Отчищенная и надраенная асидолом-мылонафтом "козья ножка" выглядит вся как из золота и своим причудливым совершенством ничуть не уступит герлаховскому комплекту.

Когда они, постучавшись, входят, учитель искусно исполняет на обложенной папиросной бумагой расческе "Ёлку", произведение композитора Ребикова. Проекты вечного двигателя, даже не глянув, он кидает в печку. Один – сперва скомкав, а другой порвав. Благосклонно, хотя и невозмутимо приняв "козью ножку", Н. в свою очередь демонстрирует гостям грандиозную готовальню, а затем слоновую с водяным знаком бумагу. Потом снова подходит к окошку, глядит в него и обращает долгое поучение к обескураженным гибелью проектов и потрясенным готовальней гостям.

"Вот играют дети, – говорит он, – которым предстоит стать взрослыми, то есть или помыкаемой швалью, или приноровившимися к правилам жизни пройдохами. Всякий день они приучаются криводушию и опаскам. Забредя, к примеру, в чужой заулок и наткнувшись на тамошнего сверстника, они, обнюхиваясь, спрашивают: "Кто за тебя заступается?" Разве не так, идиоты, оно происходит?"

Гости с услышанным откровением соглашаются.

"А вон те, сперва швырявшие друг в друга комья глины (и ведь неметко!), все как один хватаются вдруг "за черное", потому что проехала карета скорой помощи. А потом в своем уподлении затеивают уравниловку, то есть передают упасая себя! – кому-нибудь другому горе. Горе-плакать тыщу раз!

Вот, увидев приехавшую "эмку", они канючат: "Дядь, прокати!", а если велосипед – "дай прокатиться!", а если просто кто-то взрослый вышел из дому, маленькие девчонки тут как тут. "Дядь, покружи!" То есть просят, умоляют, напрашиваются.

Вот они образовали круг, играть в волейбол. С вылетами. Их всегдашняя охота выпендриться игру разрушает. Уже после третьей передачи – свара, а какой-то один, рисуясь перед девочками, наладился, дурак, отбивать мяч с разными ужимками и только портит игру.

Пошел мелкий дождик – все пляшут и орут: "Дождик-дождик пуще, поливай капущи!" И никто не знает, что правильно (это Н. где-то вычитал) "поливай-ка пущи!". Горланят же они про свои капущи, потому что в диком слове для них сразу есть барачные капуста и щи. Дождик, как просили, пошел "пуще", а они снова пляшут и вопят: "Дождик, дождик перестань, мы поедем в Эривань (надо же – в Эристань!)", но уже не приговаривают "Богу молиться, царю поклониться!" Не те времена! То есть снова капризничают и привередничают (то "пуще!", то "перестань!"). И тут не перестают клянчить, осторожничать, вымаливать и ловчить!

Вон у колонки какой-то мелкий экземпляр якобы человека пытается ее нажать. Отец же – глядите! – пока его отпрыск, повиснув на ручке и надувшись, уставился в небеса, полагая, что нажал сам, незаметно прикладывает к этой ручке палец. А дитя потом пойдет всюду хвастать и чваниться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю