Текст книги "Испанская ярость"
Автор книги: Артуро Перес-Реверте
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
На самом деле бунтовать хотела едва ли четвертая часть картахенцев, однако в каждом взводе нашлись горячие головы, зазвучали призывы к неповиновению, и многие впали в нерешительность. В нашем, к примеру, взводе закоперщиком был, ясное дело, Курро Гарроте, личным примером увлекший за собой товарищей, и потому, несмотря на все усилия капитана Брагадо, строй был сломан. Мы, пажи, – как можно было пропустить такое? – тотчас замешались в толпу солдат, дравших глотку на всех наречиях Пиренейского полуострова. Кое-где уже мелькали обнаженные клинки. Как всегда бывает, дала себя знать давняя рознь, и валенсианцы тотчас схлестнулись с андалузцами, леонцы – с кастильцами, тогда как галисийцы, каталонцы, баски и арагонцы остались сами за себя и против всех, а немногочисленные португальцы сбились в кучку в сторонке. Так что не нашлось хотя бы двух королевств или провинций, которые оказались бы заодно, и, окидывая мысленным взором нашу историю, я могу объяснить успех Реконкисты [1515
Реконкиста – продолжавшийся в течение семи веков процесс освобождения Пиренейского полуострова от мавров.
[Закрыть]] тем лишь, что и мавры, наверно, тоже были испанцами. А капитан Брагадо с пистолетом в одной руке, с кинжалом в другой рьяно да тщетно пытался навести порядок при посредстве прапорщика Кото и подпрапорщика Минайи, державшего в руках ротное знамя. Тут от одной роты к другой начал перепархивать старинный клич:
«Офицеров – вон!», весьма красноречиво подчеркивавший особенность всех подобных возмущений: дело в том, что солдаты, чрезвычайно тщеславившиеся этим своим званием, неотъемлемым от дворянского достоинства, неизменно давали понять, чтоде бунтуют против своих начальников, а власть нашего католического величества признают безоговорочно. И вот, дабы власть эта не потерпела ущерба, а мятежники в случае успеха не запятнали свою честь, по негласному соглашению между рядовыми и офицерами сии последние вместе со знаменами и с теми, кто не желал примкнуть к основной массе, выходили из рядов. Таким образом, офицеры и знамена сохраняли свое достоинство, взбунтовавшаяся часть – пресловутое доброе имя, а мятежники, добившись исполнения своих требований, могли дисциплинированно вернуться под эгиду власти, которую они, говоря строго, и не собирались ниспровергать. Никому не хотелось повторения истории с Лейванским полком, когда после мятежа вышел приказ расформировать его, и прапорщики со слезами на глазах ломали древки знамен, а полотнища сжигали, чтоб не отдавать на поругание, и старые, покрытые шрамами солдаты в отчаянии рвали мундиры на груди, и капитаны швыряли наземь свои эспонтоны [1616
Эспонтон – короткое копье пехотных офицеров в XVII-XVIII вв.
[Закрыть]] – и все это множество заматерелых грозных вояк ревмя ревело от стыда и бесчестья.
И вот с большой неохотой покинули строй капитан Брагадо, знаменщики и сержанты, а за ними потянулся кое-кто из капралов и рядовых. Мой приятель Хайме Корреас, пребывая в полнейшем упоении от всего происходящего, носился повсюду и даже вопил это самое насчет того, что офицеров – вон. Увлеченный его примером, я стал вторить ему, однако осекся, увидав, что офицеры и в самом деле выходят из строя. Ну а Диего Алатристе, опираясь на ствол аркебузы, с очень значительным и хмурым видом стоял совсем неподалеку от меня. Никто из взвода не трогался с места и не произносил ни слова – надрывался лишь Гарроте, успевший стакнуться с единомышленниками. Наконец, после того, как офицеры вышли из строя, мой хозяин обернулся к Мендьете, Ривасу и Льопу: те пожали плечами и без дальнейших раздумий примкнули к мятежникам. Копонс же, никого не уговаривая, последовал за офицерами.
Алатристе вздохнул, вскинул аркебузу на плечо и собрался уж было сделать то же самое, но тут, заметив, что я в восторге от того, что действую заодно с настоящими солдатами и явно не собираюсь никуда уходить, довольно крепко дал мне по шее и повел за собой.
– Куда конь с копытом, туда и рак с клешней, – сказал он.
И с этими словами неторопливо зашагал прочь, а мятежники расступались, давая ему дорогу, и никто не осмелился задержать его или упрекнуть. Так вместе со мной оказался он среди покинувших строй – было их человек десять-двенадцать во главе с капитаном Брагадо – но, подобно тихому и безмолвному Себастьяну Копонсу, которому словно бы вообще ни до чего не было дела, не примкнул к ним, умудрился и здесь держаться наособицу, остановясь на полдороге между ними и остальной ротой. Он снова упер приклад аркебузы в землю, взялся обеими руками за ствол и устремил на происходящее бесстрастный взгляд голубовато-льдистых глаз из-под шляпы.
Петлеплёт же на попятный не пошел. Его немцы все ж повесили приговоренных, невзирая на то, что пламя мятежа разгоралось не на шутку. Из двенадцати рот Картахенского полка примерно треть отказалась повиноваться дону Педро, и мятежники с криками и угрозами стали сбиваться в кучу. Грянул неизвестно кем произведенный и никого не задевший выстрел. Раздались командные выкрики, рассыпалась барабанная дробь, запели горны, Петлеплёт, отдавая распоряжения, проскакал по эспланаде из конца в конец, и я в очередной раз мог убедиться, что подлость смелости не помеха, ибо он представлял собой превосходную мишень: любой из мятежников выстрелом из аркебузы преспокойно мог его ссадить. Ну, стало быть, с нескрываемой неохотой, через пень, как говорится, колоду «верные» выдвинулись и выстроились напротив мятежников. Снова затрещали барабаны. Я терся возле Алатристе и Копонса, а те держались чуть поодаль от остальных: услышав приказ и убедившись, что полк, взяв ружье под курок и запалив фитили, двинулся на мятежников, оба ветерана разом положили наземь свои аркебузы, сняли перевязи – поскольку висели на них ровно двенадцать пороховниц, их у нас называли «апостолы» – и наступать вслед за своей ротой пошли безоружными.
Сроду не видал ничего подобного. Когда «верные» развернулись в боевой порядок, мятежники – всего их набралось около четырех рот – тоже стали торопливо строиться: копейщики – посередке, аркебузиры – на флангах, причем за отсутствием офицеров распоряжались там капралы, а то и рядовые.
Опыт и выучка внятно говорили мятежникам, что разброд обернется для них гибелью, а спасти – вот ведь парадоксы военного искусства! – может только дисциплина. И потому они безо всякого замешательства и очень споро выполняли все эволюции, и каждый занимал положенное ему в бою место, так что вскоре и мы почуяли запах тлеющих аркебузных фитилей, увидели, как утвердились на земле сошки готовых к стрельбе мушкетов.
Полковник жаждал крови и покорности. Приговоренные уже висели на суку, и, сделав свое дело, немцы из личной охраны – белесые, здоровенные и бесчувственные, как говяжьи оковалки, – воздев алебарды, окружили дона Педро. А тот отдал новый приказ, и опять зазвучали трубы, ударили барабаны и запели флейты. Петлеплёт, все так же упирая правую руку в бедро, наблюдал, как верные ему роты двинулись на мятежников.
– Пооолк! Смиирно!
И все замерло. Мятежники и «верные» стояли шагах примерно в тридцати друг от друга, выставив пики и взяв аркебузы «на руку». Знамена, спасенные от бесчестья, собрали в центре каре, и среди солдат, их охранявших, находился и ваш покорный слуга. Я держался поблизости от Алатристе, а тот стоял между Себастьяном Копонсом, подпрапорщиком Минайей и всеми прочими, не решившимися примкнуть к бунтовщикам, и ничто не указывало, что он намерен сойтись в смертельной схватке со своими однополчанами. Аркебузы нет, шпага в ножнах, руки заложены за ременный пояс – капитан казался сторонним наблюдателем.
– Пооолк! Заряжай!
По рядам прошел металлический стук, поплыл сероватый дымок – аркебузиры насыпали на полку порох и запалили фитили. Из-под шляп и шлемов глядели на меня нахмуренные, небритые, обветренные, покрытые рубцами и шрамами лица тех, кто готовился противостоять нам. На мгновение они вскинули аркебузы, а латники в первой шеренге выставили копья, но тотчас же послышались крики негодования и протеста – «Благоразумие, сеньоры, благоразумие!» – и мятежники вновь опустили оружие, давая понять, что не направят его против своих.
Все взоры обратились к полковнику, и голос его разнесся над эспланадой:
– Сеньор Идьякес! Приведите этих людей к повиновению королю!
Все это было чистейшей воды проформой, а сам Идьякес в былые времена принимал участие не в одном мятеже, которые случались и прежде, а особенно часто – в 98-м году минувшего столетия, когда половину Фландрии потеряли мы из-за того, что солдатам не платили жалованья, и солдаты бунтовали. И потому, кратко и сухо передав мятежникам требования полковника, он не стал дожидаться ответа, а вернулся к нам. А мятежники придали этому не больше значения, чем Идьякес, хором закричав: «Жалованье! Жалованье!» После чего надменно высившийся на коне дон Педро, у которого сердце было потверже его чеканной кирасы, взмахнул рукой:
– На изготовку!
Аркебузиры – щека к прикладу, палец на спусковом крючке – дунули на тлеющие фитили. Тяжелые мушкеты на сошках уставились дулами в сторону мятежников, а те беспокойно заметались, не решаясь, однако, на ответные враждебные действия.
– Целься!
Все слышали эту команду; и, хотя кое-кто из мятежников попятился, должен отметить – большинство не дрогнуло под наведенными дулами. Я смотрел на Алатристе – хозяин мой, как, впрочем, и те, кто целился в мятежников, и те, кто ждал залпа, не сводил глаз с Идьякеса, Идьякес же – с господина полковника. А вот он не смотрел ни на кого, и вид у него был такой, словно он занимается неким смертельно опротивевшим делом. Вскинутая рука Петлеплёта уже готова была опуститься, как все мы увидели – ну, или нам это померещилось: Идьякес едва заметно мотнул головой, чуть-чуть, говорю, качнул ею из стороны в стороны, так что это и движением-то не назовешь, и потому, когда взялись допрашивать очевидцев, никто не поручился бы, что все это было на самом деле. И по этому знаку в тот самый миг, когда дон Педро крикнул: «Пли!», восемь рот разом побросали свои копья, аркебузы и мушкеты – у кого что было – на землю.
IV. Ветераны
Чтобы прекратить мятеж, потребовались трехдневные переговоры, выплата жалованья за три месяца и приезд главнокомандующего дона Амбросьо Спинолы. И все эти три дня картахенцы демонстрировали поистине железную дисциплину: все знамена и все офицеры были собраны в самом Аудкерке, а взбунтовавшийся полк занял оборону за городскими воротами. Говорю же – никогда в испанской армии не бывает порядка образцовей, чем во время бунта. Усилены были передовые дозоры, с тем чтобы голландцы, воспользовавшись смутой, не нагрянули врасплох. Солдаты несли службу исправно, подчинялись приказам новоизбранных командиров беспрекословно и не стали возражать, даже когда тяга к дисциплине взлетела до таких высот, как скорый и правый суд над пятерыми картахенцами, без спросу решившими малость пошерстить окрестные дома. Местные принесли жалобу, и высшая инстанция – однополчане этих же злоумышленников – поставила всех пятерых к стенке, а вернее, к каменной ограде сельского кладбища, где и обрели они вечный покой. На самом-то деле осужденных сначала было четверо: пятым оказался солдат, которому с товарищем вдвоем за не столь тяжкие преступления должны были отрезать уши, но он в самых отборных выражениях позволил себе опротестовать сравнительно мягкий приговор, утверждая, что природному идальго и старому христианину лучше смерть, чем такой позор. И суд, в отличие от нашего полковника оказавшийся не чужд понятиям о чести, оценил такую щепетильность, внял доводам обвиняемого, уши оставил, а жизнь забрал: и ох, не пожалел ли о неравноценном этом обмене наш взыскательный дворянин, когда его – при обоих ушах – повели расстреливать?
Тогда-то я и увидал впервые дона Амбросьо Спинолу и Гримальди, маркиза Бальбасского, испанского гранда и нашего главнокомандующего, и был он точно таков – высокие замшевые сапоги, вороненые с золотой насечкой доспехи, брабантские кружева, обрамляющие латный нашейник, красная лента на груди, – каким запечатлела его чудотворная кисть Диего Веласкеса на бессмертном полотне, где полководец, держа в левой руке жезл, правой ободряюще треплет по плечу склоняющегося пред ним противника; о картине этой, впрочем, будет в свое время рассказано – мною, разумеется, ибо не кто иной как ваш, господа, покорный слуга несколько лет спустя предоставил живописцу все подробности, необходимые, чтобы сделать это событие достоянием Истории, ничем не погрешив против Истины. Но это все будет потом, а покуда шел дону Амбросьо пятьдесят пятый или пятьдесят шестой год, был он сухощав и тонок в кости, лицо имел худое и бледное, голова и борода уже сильно серебрились. В душе сего уроженца Генуи, покинувшего отчий край ради службы государям Испании по душевной склонности, твердость причудливо сочеталась с изворотливостью. Воин терпеливый и удачливый, он не обладал, как теперь принято говорить, харизмой железного герцога Альбы, не был столь ярок и причудлив, как иные из его предшественников, а недоброжелатели при дворе, число коих увеличивалось с каждой новой его победой – в нашей отчизне по-другому быть не может, – считали Спинолу чужаком-честолюбцем. Как бы то ни было, именно под его водительством одержала испанская армия наиглавнейшие свои победы в Пфальце и во Фландрии, ибо дон Амбросьо, ради достижения этой цели не жалея собственного немалого состояния, закладывал родовые имения, чтобы выплачивать солдатам жалованье. Замечу в скобках, что родной его брат Федерико погиб в морском сражении с голландскими мятежниками. В те годы полководческая слава дона Амбросьо гремела по всему миру, так что даже главнокомандующий неприятельской армией Мориц Оранский, будучи спрошен, кто сейчас, по его мнению, лучший военачальник, принужден был ответить: «Спинола – второй». Помимо всего прочего, наш дон Амбросьо обладал непоказной отвагой, еще до Двенадцатилетнего перемирия снискавшей ему уважение в войсках. Засвидетельствовать ее мог бы и Диего Алатристе, своими глазами видевший генерала в деле – и под Экло, и при осаде Остенде, когда дон Амбросьо так рьяно лез в самую гущу рукопашной схватки, что солдаты отказались наступать, пока он не уйдет из-под огня.
И вот в тот день, личным вмешательством положив конец мятежу, вышел Спинола из шатра, где проводил переговоры. За ним следовала его свита и понуро шагал наш полковник, кусая усы с досады, что ему не дали повесить, как он предлагал, каждого десятого картахенца. Но дон Амбросьо благодаря своему хитроумию и благожелательности уладил дело – и объявил его конченным. Полк получил назад знамена и офицеров, а перед столиками с казначеями начали выстраиваться длинные очереди солдат, алчущих жалованья, которое выплачивалось им из личных средств генерала, тогда как вокруг лагеря уже роились маркитанты, проститутки, торговцы всякой всячиной и прочие паразиты, твердо намеренные урвать и свою долю.
Диего Алатристе был в числе тех, кто нес караул вокруг шатра. И потому, когда трубач подал сигнал и дон Амбросьо, выйдя наружу, на миг остановился, чтобы глаза привыкли к свету, мой хозяин оказался в непосредственной близости от генерала. По обыкновению старых солдат, он, как и многие товарищи его, вычистил свою штопаную одежонку, оружие и даже шляпу – отчего, впрочем, не сделалась она менее дырявой, – показав тем самым, что мятеж мятежом, а испанская пехота должна себя соблюдать при любых обстоятельствах, и, судя по всему, Амбросьо Спинола оценил это, когда, блистая орденом Золотого Руна на груди, вышел из шатра в сопровождении отборных аркебузиров-телохранителей, свиты, штабных, дона Педро, Идьякеса, капитанов и двинулся медленным шагом сквозь густую толпу солдат, которые давали ему дорогу и кричали «ура», одушевленные его присутствием, а главное, – тем, что им наконец заплатят. Ну и чтобы показать, как по-разному относятся они к нему и к дону Педро, который шел следом за главнокомандующим, предаваясь горестным раздумьям: как же это так он никого не вздернул? И, вероятно, переживая вдобавок жестокий разнос, учиненный ему Спинолой с глазу на глаз, но ставший известным всем: главнокомандующий пообещал снять его с должности, если не будет беречь своих солдат как зеницу ока. Так, по крайней мере, уверяла молва, но лично я сомневаюсь насчет истинности этих слов, и, раз уж зашла у нас речь об органах зрения, так скажу: начальник начальнику глаз не выклюет, и каждому известно, что все они, каковы бы ни были – добродушны или жестокосердны, хитроумны или тупоголовы – одним миром мазаны, ломаного гроша не стоит для них солдатская жизнь, и нужны мы им исключительно для того, чтобы нашей кровью добывать себе новые лавры. Однако в тот день картахенцы, радуясь благополучному исходу, готовы были взять на веру даже самый несуразный слух.
И шел дон Амбросьо, отечески улыбаясь направо и налево, приговаривая «молодцы, ребята» и «вольно, вольно, господа», взмахом жезла отвечая на приветствия, а иногда, увидев знакомого офицера или солдата из старослужащих, даже вступал с ними в приятную беседу. Короче говоря, делал то, что положено делать в таких случаях. И, видит бог, получалось у него это превосходно.
Заметил он и капитана Алатристе с товарищами, которые держались чуть поодаль, наблюдая за этим шествием. Не заметить их было трудно, а не восхититься – просто невозможно: я же говорил, что весь взвод моего хозяина состоял из заматерелых вояк – все вот с такими усищами, лица в рубцах да шрамах выдублены ветром, зноем, стужей, все при полной амуниции: на груди перекрещиваются патронташ, увешанный «двенадцатью апостолами», и перевязь-портупея со шпагой и кинжалом, в руке – мушкет или аркебуза, и такой у них был боевой вид, что всякие сомнения пропадали – когда под раскаты барабанной дроби они примутся за свое смертоубийственное дело, ни голландец, ни турок, ни сам черт с рогами не совладает с ними. Да, так о чем я? Ну, и вот Спинола, говорю, увидел их, пришел в восхищение и, улыбнувшись им, собрался уж было проследовать дальше, но тут узнал моего хозяина и, приостановясь, молвил ему со своим мягким итальянским выговором:
– Ба! Капитан Алатристе, это вы? Я-то думал, вы остались под Флёрюсом.
Алатристе обнажил голову, слегка растрепав при этом волосы, и вытянулся перед генералом – в левой руке шляпа, правая покоится на раструбе аркебузного дула.
– К тому шло, ваше превосходительство. Но, должно быть, еще не пробил мой час.
Дон Амбросьо внимательно глядел в его обветренное, покрытое шрамами лицо. Первая их беседа состоялась лет двадцать назад, когда испанцы пытались выручить своих, застрявших под Экло, и генерал, застигнутый кавалерийской атакой противника, оказался в сомкнутых шеренгах отступающего отряда. Плечом к плечу с Алатристе и другими солдатами прославленный генуэзец, невзирая на свой чин, принужден был целый день драться врукопашную, отбиваясь от наседающих голландцев. Ни он, ни мой хозяин не забыли этот день.
– Вижу. Дон Гонсало де Кордоба говорил мне, что дело под Флёрюсом было жаркое и что вы все держались молодцами.
– Чистую правду сказал вам дон Гонсало. Почти никто из моих товарищей оттуда не ушел.
Словно припомнив что-то, Спинола погладил эспаньолку:
– Позвольте, разве я не произвел вас в сержанты?
Алатристе медленно кивнул:
– Еще в шестьсот восемнадцатом году, ваше превосходительство.
– Так почему же вы опять рядовой?
– Год спустя меня разжаловали. Поединок.
– Да? И что же?
– С прапорщиком.
– Вы его убили?
– Не без того.
Дон Амбросьо, переглянувшись с офицерами своей свиты, немного призадумался над этим ответом, потом нахмурился и уже сделал шаг вперед, собираясь идти дальше.
– Странно, черт возьми, что вас не повесили.
– Тут как раз начался мятеж в Маастрихте, – невозмутимо произнес Алатристе.
Генерал остановился.
– А-а, помню, помню! – Складка меж бровей разгладилась; он опять улыбался. – Немцы взбунтовались… Вы тогда спасли полковника… Вам, кажется, назначили за это восемь эскудо пенсиона?
Алатристе качнул головой:
– Восемь эскудо назначили мне за дело при Белой Горе, ваше превосходительство. Мы тогда с капитаном Брагадо, здесь присутствующим, и с сеньором де Букуа зашли с тыла и взяли малый форт… Что же до пенсиона, то он похудел вдвое.
Упоминание о деньгах будто смыло улыбку с лица Спинолы. Он рассеянно оглянулся по сторонам:
– Ну ладно… Так или иначе, рад был видеть вас целым и невредимым… Просьбы, жалобы есть?
Алатристе улыбнулся, как он это умел – не двинув ни единым мускулом: только в сощуренных, окруженных мелкими морщинками глазах сверкнула какая-то искорка.
– Вроде бы нет, ваше превосходительство. Просить нечего, жаловаться – грех. Мне сегодня заплатили за три месяца.
– Приятно слышать. И приятно было встретиться со старым боевым товарищем… – Он уже собирался дружески потрепать капитана по плечу, но, наткнувшись на его прямой и насмешливый взгляд, отдернул руку. – Я говорю про вас и про себя.
– Разумеется, ваше превосходительство.
– Ведь мы с… кхм!.. вами – солдаты, не так ли?
– Так, ваше превосходительство.
Дон Амбросьо снова кашлянул, в последний раз улыбнулся и, глядя на другую кучку солдат, произнес, явно думая уже о другом:
– Желаю удачи, капитан Алатристе.
– Желаю удачи, ваше превосходительство.
И маркиз Бальбасский, капитан-генерал дон Амбросьо Спинола, главнокомандующий испанскими силами во Фландрии, пошел своей дорогой. И на дороге той вдоволь будет славы прижизненной и посмертной, которую дарует ему гений нашего Веласкеса, о чем наш генерал, впрочем, и не подозревал но и – так уж нас, испанцев, сотворил Господь, что неизменно мы вместо орла выбираем решку – вдосталь клеветы, несправедливости со стороны нашей отчизны, не оценившей беззаветную преданность приемного своего сына. Ибо покуда Спинола добывал победы для своего короля, неблагодарного, как все короли во все века, придворные завистники вдали от полей сражений пытались – и весьма успешно – уязвить дона Амбросьо ядовитым стрекалом зависти, опорочить его в глазах этого государя, томного и вялого, мягкотелого и слабодушного, неизменно державшегося подальше от тех мест, где слава добывается кровью, латам воина предпочитавшего бальный наряд. Так что по прошествии всего лишь пяти лет со дня взятия Бреды человек, свершивший сие преславное деяние, человек, наделенный и умом, и сердцем, и дарованием, искуснейший военачальник, любивший Испанию до самопожертвования, тот, о ком дон Франсиско де Кеведо напишет впоследствии:
В мятежном Пфальце ты стоял над бездной,
Но твердо положил к подножью трона
Оплот еретиков рукой железной.
– умрет, получив за свои заслуги и бранные труды не должное воздаяние, а зависть, бесчестие, забвение – все то, чем в низости своей и убожестве окаянная наша отчизна, неблагодарная Испания, всегда бывшая детям своим не матерью, но злой мачехой, привыкла испокон века платить людям, которые любят ее и верно ей служат. И по злобной иронии судьбы для вящего ее сарказма суждено будет бедному дону Амбросьо обрести утешение у врага – у Джулио Мазарини [1818
Джулио Мазарини (1602–1661) – кардинал, первый министр (1643) и фактический правитель Франции.
[Закрыть]], итальянца, как и он, по рождению, ставшего кардиналом и первым министром Франции, единственного, кто окажется у его одра и кому наш генерал в старческом бреду признается: «Умираю обесчещенным и опороченным… Всего лишили меня – и доброго имени, и состояния… Я всегда был порядочным человеком, и вот как оценили сорокалетнюю мою беспорочную службу».
Когда утихли страсти, выпало и на мою долю происшествие из ряда вон. Случилось оно в тот самый день, как нам заплатили жалованье и отпустили в увольнение, после чего полку предстояло вернуться на берега Остерского канала. Весь Аудкерк кутил напропалую с истинно испанским размахом, и под воздействием золотого дождя, пролившегося на город, угрюмые фламандцы, которых мы резали еще несколько месяцев назад, сделались милы и приветливы. Едва лишь в карманах у солдат зазвенело, появилась, как по волшебству, разнообразная снедь. которой раньше днем с огнем было не сыскать, рекой потекли вино и пиво, не слишком ценимое испанцами, вслед за великим Лопе обзывавшими его «ослиной мочой», и даже тусклое солнце решило озарить и согреть веселящееся воинство. Было, было чем поживиться хозяевам тех домов, над входом в которые красовались изображения лебедя или тыквы, – у нас на родине бордели и таверны обозначаются лавровой или же сосновой ветвью. Заиграли приветливые улыбки на устах белокурых белокожих фламандок, и немало горожан мужеска пола в тот день более или менее успешно отводили взгляд, покуда мы – душу, тешась с их женами, сестрами и дочерьми, ибо самые твердокаменные нравственные устои едва ли устоят пред сладостным звоном золота, известного честегубителя и волесломителя.
Раз уж зашла речь о воле, скажу, что жительницы Фландрии, вольностью речей и поведения выгодно отличаясь от чопорно-лицемерных испанок, позволяли и за ручку себя прилюдно взять, и в щечку поцеловать, а уж оттуда недалекий путь лежал нам и к более тесной дружбе с теми из них, кто исповедовал католическую веру и увязывался за солдатами, возвращавшимися в Италию или Испанию, хоть и не досягали сии красавицы до Флоры, героини пьесы «Осада Бреды», каковую Флору, без сомнения, преувеличив малость, наделил Педро Кальдерон де ла Барка чисто кастильским чувством чести и любовью к испанцам: я, сказать по совести, таких добродетелей ни разу ни в одной фламандке не замечал, да побожусь, что и сам автор – тоже.
Ну ладно. Это я все к тому, что обычные спутники войска, отправляющегося в поход, – солдатские жены, маркитантки, гулящие девки, торговцы и прочая публика того же сорта – проворно воздвигли у городских ворот всяческие палатки и лотки, куда охотно наведывались наши вояки в рассуждении украсить и расцветить свои отрепья разнообразными роскошествами вроде новых перьев на шляпу или еще чего в этом роде, и тут подтверждалось исконное свойство денег – легко дались, легко и уйдут, – причем в ходе торговли этой, бесперебойной и бойкой, безжалостно попирались все десять заповедей, да и прочие добродетели, ведомые богословам, целыми не оставались. Одним словом, творилось то, что голландцы именуют «kermes», а правильней было бы назвать вакханалией. По мнению старослужащих – «прямо как в Италии».
Я же со всем пылом буйной младости принимал в этом живейшее участие. Вместе с товарищем моим Хайме Корреасом слонялся взад-вперед, стараясь ничего не пропустить, и, хоть не слишком любил вино, пил наравне со всеми, ибо пьянство и игра – суть первейшие солдатские доблести, тем паче что угощали меня беспрерывно. Что же до игры, то играть мне было не на что – пажам жалованье не полагалось – зато я смотрел во все глаза, как, присев вокруг ротных барабанов, режутся в карты и в кости наши солдаты. И будь в молитвеннике вместо букв тузы да тройки с шестерками, любой из наших шлемоблещущих вояк, смутно помнящих Господни заповеди и еле-еле разбирающих по печатному, прочел бы его с завидной беглостью.
Стучали о барабанную кожу кости, хлестко ложились бубны да трефы, солдаты проворно тасовали, снимали да сдавали, будто дело происходило в каком-нибудь севильском или кордовском игорном доме, громом артиллерийской канонады разносилась над лагерем божба и брань, недобрым словом поминали Пречистую Деву и всех святых, их виня в своем невезении, много неприятного сулили не ко времени запропастившемуся тузу и некстати под вернувшейся даме, ее саму и мать ее не скажу, что и куда, и сильней всего, как водится, ярились те, кто к бою – кротче ярочки, кто в сражении не выказывает ни куража, ни ража, кто сверкает не клинком, а пятками, и кому пиковый валет куда привычней пики. Иные, охваченные поистине гибельным азартом, умудрялись в один день спустить полугодовое жалованье, ради которого пришлось поднять мятеж.
Насчет гибельности это я – не для красного словца, потому что время от времени распускался цветочек крапленой карты, выскальзывал из рукава пятый туз или обнаруживалась ртуть в кости, и уж тогда раздавалась матерщина, и следовала в ответ на затрещину оплеуха, а вслед за нею били шпагой плашмя или полосовали кинжалом и ставили стальную пиявку в целую пядь длиной, и кровь отворяли без помощи цирюльников или эскулапов.
Божба, бахвальство, брань, бравада, брыжи, брага…
Сколь вольны их слова, сколь их дела черны!
Да что ж это за сброд? Разбойничья ватага?
– Нет, слуги короля, Испании сыны.
Я, кажется, уже упоминал, что во Фландрии, помимо прочего, распрощался и с невинностью. И потому в конце дня оказался в сопровождении неразлучного Хайме Корреаса у некой колымаги с парусиновым верхом, милосердный владелец которой с помощью трех-четырех своих питомиц облегчал мужские тягости. Одной из этих девиц – нарядной, ладной, складной и пригожей, а притом еще довольно молодой – в свое время перешла изрядная часть тех трофеев, что добыли мы с Хайме Корреасом при взятии Аудкерка. И хоть в тот день, о котором я вам толкую, мы были не при деньгах, девица, назвавшаяся Кларой де Мендоса – замечу, кстати, что не встречалось мне в жизни ни единой потаскушки, которая, даже числя в своих предках исключительно свинопасов, не носила бы какой-нибудь из самых громких и звонких кастильских фамилий, – отнеслась к нам весьма приветливо, что можно объяснить только нашим нежным возрастом, ибо у гулящих девиц бытовало старинное поверье: обслужишь молоденького клиента бесплатно – будет к тебе ходить всю жизнь. Так вот, вышеупомянутая Клара, хоть и была занята приуготовлением к профессиональным своим обязанностям, умудрилась и к нам обратить ласковые слова и лучезарную улыбку, выявлявшую, впрочем, некоторый непорядок во рту и сильно портившую небесную ее красоту. Оказанный нам радушный прием не понравился одному из посетителей – здоровенному валенсианцу с усищами, гнедой масти коих предательски противоречил цвет бороды. Будучи нетерпелив нравом и очень крепок телом, он попросил нас убраться подальше, для вящей убедительности нанеся нам оскорбление действием – Хайме пнул ногой, а меня огрел по загривку, так что на обоих пришлось примерно поровну. Честь, однако, оказалась затронута сильней, нежели плоть, и вскипевшая младая кровь – а тут надо сказать, что полусолдатское мое бытие последнего времени весьма способствовало безрассудным поступкам, ибо когда кругом резня, как-то не до резонов: коли да режь да прыгай в брешь, – заставила меня разом потерять разум, так что правая рука сама собой схватилась за мой добрый Толедский кинжал, висевший на поясе сзади. Клинок я обнажить не успел, но недвусмысленное движение было вполне в духе уроженца Оньяте.