Текст книги "Катхак"
Автор книги: Артур Сунгуров
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Annotation«Катхак» в переводе с санскрита означает «история». Катхак – это танец, появившийся в результате слияния индуистской культуры и мусульманской. Повесть о том, как странно и намертво переплелись судьбы совершенно разных людей – царского советника и куртизанки, живших в 18 веке в Индии. Буктрейлер
Катхак
Пролог
1
2
3
4
Катхак
Катхак
Артур Сунгуров
Пролог
Восток всегда манил меня, а Индия представлялась загадочной страной, попасть в которую можно только во сне. И вдруг мечта сбылась – моя двоюродная сестра получила работу в посольстве и переехала в Лакхнау, штат Уттар-Прадеш.
«Приезжай, – написала она. – Покажу настоящую Индию!».
И вот я уже в самолете, вот выхожу под палящее южное солнце, от которого небо кажется не голубым, а белым.
Лена специально взяла отпуск на три дня, чтобы показать мне город. За то время, пока мы не виделись, она превратилась в настоящую индианку – стала смуглой, очень стройной и говорила по-русски с забавным акцентом. Дома она переоделась в сари и приготовила на обед местные деликатесы, хвастаясь тем, что переняла индийские традиции.
Лакхнау был именно таким, как я и представлял – мирно уживающиеся рядом современность и старина, смешение рас и вероисповеданий. Я шел по улицам и видел местных жителей, одетых в деловые костюмы и джинсы, в сари и дхоти,[1] в хиджабы и галабеи.[2] Лена показывала мне развалины английского посольства, погубленного народным восстанием, руины храмов, уничтоженных в период правления династии Моголов, резиденцию последнего наваба Лакхнау, местные семейные ресторанчики, существовавшие, казалось, от начала сотворения мира.
Потом была ночь – жаркая, черная. Отдыхая от дневной прогулки, мы сидели в открытом кафе и пили жасминовый чай. Смотрели на город, усыпанный желтыми звездами фонарей, и на реку Гомти, усыпанную желтыми фонарями звезд. И фонари и звезды здесь были иные, не такие, как мне приходилось видеть раньше – глазастые, яркие, любопытные. Они вспыхивали и гасли, будто подмигивали, обещая в ближайшем времени невероятные события.
– Поехали на «Рамаяну»? – предложила вдруг сестра, отставляя пиалу, в которой на донышке золотилось озерцо недопитого чая.
– Разве театры еще работают?
– Здесь представления дают и днем, и ночью, – загадочно улыбнулась Лена. – Поедем, тебе понравится.
Морщинистый таксист на автомобиле середины прошлого века отвез нас в Старый город. Многоэтажные здания сменились каменными особняками, храмами, похожими на окаменевшие яблоки, груши и кукурузные початки. Улочки становились уже и извилистей. Остаток пути пришлось преодолеть пешком, вдыхая ароматы специй, цветов и горячего молока.
Вскоре я услышал музыку – грохот барабанов, мелодичные перекаты струн и звон бубенчиков. Мы сделали еще один поворот и оказались на небольшой площади перед двухэтажным домом за каменной полуразрушенной стеной. На площади находилась настоящая сцена – с занавесом, рампой и оркестровой ямой. Правда, занавесом служил видавший виды отрез плюша, вместо софитов горели факелы, а музыканты сидели на досках, брошенных поверх мостовой. Зрители тоже расположились, как кому вздумается – кто на переносных стульчиках, кто на циновках, которые продавались здесь же, кто просто на земле. Лена взяла циновку, бросив продавцу десять рупий, мы уселись позади всех и стали смотреть.
Сюжет «Рамаяны» я знал еще с детства: два брата – Рам и Лакшман – отправились в опасное путешествие, чтобы победить демона и освободить красавицу. Позже Лакшман построил дом на одном из местных холмов и основал город Лакшамнпур, который сейчас называется Лакхнау.
– Это сцена изгнания Рама, – шепотом пояснила мне Лена. – Мы видим его мачеху, царицу Кайкейю, она собирается настроить царя против Рама и прихорашивается, чтобы произвести на мужа впечатление...
– Скажешь мне, когда появится Хануман?[3] – так же, шепотом, попросил я.
– Хануман?! Что ты, я не уверена, что сегодня мы увидим хотя бы самого царя!
– Как так?
– Если показывать «Рамаяну» от начала и до конца, то понадобится полтора года! Не находишь, что это немного утомительно не только для артистов, но и для зрителей? Это семейный театр. Они показывают кусочек из «Рамаяны» каждые выходные, по праздникам, а иногда и в будни. Смотри, не отвлекайся! Вот она – настоящая Индия!
Я последовал ее совету с удовольствием, потому что артистка, изображающая вероломную царицу, была чудо, как хороша. Ей было едва ли больше двадцати лет, и от индианок она отличалась светлой кожей, цвета молока с корицей. Сначала я даже подумал, что лицо у нее выбелено гримом.
Но самым удивительным оказалось ее искусство – изящество жестов и быстрота, с которой она отбивала ритм босыми ступнями. Браслеты из бубенчиков, охватывающие щиколотки, звенели при каждом движении. Танцовщица умудрялась создавать из звона бубенцов собственную музыку, которая гармонично перекликалась с барабанами и оттенялась игрой на ситаре.
Лицо танцовщицы, ее плечи, кисти, пальцы словно рассказывали зрителям историю, не произнося ни единого слова. Я увидел, как царица примерила ожерелье и отбросила, сочтя его недостаточно красивым, потом подвела глаза, потом улыбнулась своему отражению, потом помрачнела, вспомнив, что сейчас ей предстоит коварный и опасный разговор. Я видел, как ее снедал стыд за то, что она решила оговорить безвинного, и как наполнял страх за свое будущее при мысли, что не ее сын, а Рам взойдет на трон.
Было странно, что я, совсем не знающий хинди, так прекрасно понимал девушку, которая не знала русского языка и едва ли могла общаться на английском. Время остановилось, мир вокруг исчез, и я забыл обо всем и обо всех.
В свете факелов царица казалась прекрасной, как богиня. Запах бетеля, который жевали некоторые зрители, действовал подобно наркотику. Не в силах усидеть на месте, многие вскакивали и начинали танцевать, захваченные порывом и талантом юной артистки. Когда музыка смолкла, танцовщица убежала за занавес, а потом опять вышла на сцену с традиционными поклонами. Следом появился пожилой индус, пропел благодарственную молитву, совершил ритуальные возлияния и надел на шею танцовщицы венок из цветов. Люди стали расходиться, но мы с Леной медлили уйти – я уговорил ее подойти к артистам, чтобы лично поблагодарить за представление.
– Вам понравилась Рекха? – спросил пожилой индус на очень правильном английском, после того как Лена сделала комплимент танцовщице. – Рекха моя дочь, и катхак у нее в крови. Вы англичане?
Лена сказала, что мы русские.
– Русские?! – лицо индуса расплылось в широчайшей улыбке. – Индия, Россия, дружба! Я был в Советском Союзе, давно, в юности. Мы показывали «Рамаяну». Я люблю русских, они так похожи на нас!
Мы познакомились. Джамшид оказался хозяином маленькой семейной труппы. В нее входили его жена, два сына с женами и детьми, старшая дочь с мужем, и еще одна дочь – Рекха. С чисто индийским гостеприимством Джамшид тут же пригласил нас на ужин. Отказаться было невозможно, и вскоре мы с Леной уже стояли во внутреннем дворе, где был разбит сад. Старые сливовые деревья отцветали, и бледно-розовые лепестки падали нам на головы и в пиалы с чаем, которые поднесли перед едой.
Дом был старый, каменный, но хозяева привнесли в него блага цивилизации. Джамшид с гордостью щелкнул включателем, и при электрическом свете Рекха из богини превратилась в обыкновенную девушку. Кроме светлой кожи она отличалась еще и необычным цветом глаз. Глаза ее были синими, как утреннее небо Лакхнау. Я так смотрел на нее, что Лена толкнула меня локтем.
Нас пригласили в гостиную, обставленную вполне современно. Здесь было старенькое фортепиано, фотографии членов семьи на каком-то пикнике, диван, кресла – как в обычных домах. Но всюду валялись ножные браслеты, одиночные бубенчики, реквизиты для спектаклей – копья, луки, венки из искусственных цветов. Женщины вмиг убрали их и накрыли стол.
За ужином я убедился, что Лакхнау оказался верен себе. Мы брали невообразимо вкусную еду с фарфоровых тарелок пальцами, сидели вокруг низкого столика поджав ноги и передавали друг другу бутылку с «Кока-колой».
– Что такое – катхак? – спросил я.
– Это танец, – пояснила Лена. – Он появился в Лакхнау в XVII веке, во время правления Великих Моголов.
Лена болтала с Джамшидом, а я очень хотел и не решался обратиться через нее к Рекхе. Она лукаво улыбалась, замечая мое внимание, но потом ускользнула из комнаты – ее позвала мать. Скучая без девушки, я стал рассматривать фотографии на стене, и заметил среди них миниатюру. На ней изображалась свадьба на индийский манер, хотя одежды на женихе были мусульманские – галабея и тюрбан. Жених был стар, со спокойным и умным лицом, а невеста, наоборот, очень юная, почти девочка. Она показалась мне похожей на Рекху. Художник не забыл даже синие глаза. Самое интересное, что под миниатюрой в персидском стиле была надпись на санскрите.
– Спроси, кто нарисовал Рекху, и что там написано, – попросил я сестру.
Лену тоже заинтересовала миниатюра, и она указала на нее хозяину дома.
– Это не Рекха, – засмеялся Джамшид. – Это Гури, наша родоначальница. Именно она придумала танец, которым вы любовались сегодня. Художник изобразил ее свадьбу. Это было, примерно, в 1705 году. Надпись внизу гласит «Катха кахе со катхак», то есть: «Тот, кто рассказывает историю».
– А старик, за которого выдают Гури?.. – спросила Лена. – Она так молода, но не выглядит несчастной.
– Это шейх Хафиз[4] Камлалл Джаханабади, – с гордостью объяснил Джамшид. – Он был советником при дворе Великого Могола Аламгира.[5] Того самого, кто поклялся уничтожить культуру индусов – наши танцы, песни, поэмы, храмы. Хафиз Джаханабади был мусульманином из почтенной семьи, а Гури – незаконнорожденной таваиф...[6]
Лене пришлось переспросить значение непонятных слов, и хозяин, хитро улыбнувшись, шепнул что-то старшему сыну. Тот вышел и вернулся с простой школьной тетрадкой, листы которой были заполнены крохотными, но четкими английскими буквами.
– Это записал еще один мой сын, – сказал Джамшид, – он не хочет быть артистом, и я отправил его в Дели. Он поступил в университет, чтобы стать адвокатом. Может, он и прав. Молодежь сейчас редко идет по стопам родителей. В прошлом году Раджив нашел записи шейха Джаханабади, и перевел с санскрита на английский нашу семейную историю. Я научился английскому, чтобы общаться с туристами, но писать и читать не умею. Возьмите, переведете на русский. Мне будет приятно.
Лена попыталась возразить, что перевод семейной истории – это драгоценность, и мы не можем забрать ее. Но Джамшид пояснил, что у него сохранился оригинал, а тетрадь, которую он предлагал нам – копия, поэтому мы со спокойным сердцем можем принять подарок.
Когда нас провожали, я снова увидел Рекху. Она танцевала на каменных плитах внутреннего двора под аккомпанемент пения матери. Желтые звезды смотрели на нее и перемигивались, как заговорщики, а слива осыпала лепестками. И девушка вновь показалась мне богиней, небожительницей.
Лена крепко сжала мою ладонь, и потянула за собой.
– Приходите завтра! – приглашал нас Джамшид. – Рекха будет танцевать для вас!
Потом было еще несколько ярких, удивительных дней в древнем городе. А ночью я неизменно бывал у дома со старыми сливовыми деревьями и смотрел танцы под звон бубенцов. И только вернувшись из путешествия я раскрыл тетрадь, чтобы узнать удивительную историю шейха Джаханабади и таваиф Гури...
1
История, рассказанная шейхом Джаханабади
Так получилось милостью Аллаха, что я был первым, кто увидел ее. Был месяц азар, и была ночь. Я засиделся, просматривая «Книгу исцелений» Абу Синны, и не сразу услышал стук в дверь. Кормилица Хадиджа, которая после смерти моей дражайшей Басиме заменила хозяйку, проснулась и пошла открывать.
Предоставив Хадидже разбираться с нежданными гостями, я перевернул страницу, пробегая пальцем строчку справа налево. Это была моя любимая книга, я часто перечитывал ее, хотя и знал едва не наизусть.
Ворчанье Хадиджи становилось громче, и вскоре она уже кричала, призывая на чьи-то головы проклятья всех джиннов.
– Что там, Хадиджа-джан? – спросил я, но кормилица захлопнула двери и задвинула для верности засов.
– Попрошайки с улицы, – возмущено заявила она, застыв на пороге в белой неподпоясанной галабее и со светильником в руке.
– Дай им все, что найдешь на кухне, и пусть уходят с миром, – сказал я, возвращаясь к мудрости Абу Синны.
– Сама разберусь, кому и что давать из этого дома, – буркнула Хадиджа, глядя на меня с неодобрением. – Почему вы не спите? В вашем возрасте...
– Хафиз Камлалл! – раздался вдруг женский голос с улицы. – Открой!
Моя кормилица оказалась у окна быстрее, чем я успел моргнуть.
– Пошла вон, бесстыдница! – крикнула она и в сердцах плюнула за подоконник.
– Кто это? – спросил я.
– Попрошайки, – с мрачным упрямством ответила Хадиджа. – Они не стоят вашего внимания.
– Хафиз! Ради Аллаха! – снова позвали с улицы.
– Кто там? Кому не спится в столь поздний час?
Почему-то в сердце моем этот горький голос поселил тревогу. Я отложил книгу, поднялся с ковра и пошел открывать сам, хотя Хадиджа пыталась помешать.
Передо мной стояла женщина, закутанная в покрывало. Под локоть ее поддерживала девочка, яркий наряд которой сразу указал мне, к какому сословию принадлежат мои полночные гости.
– Не прогоняйте, хафиз! – торопливо сказала женщина, открывая лицо. Ее я тоже узнал сразу. Не было в Лакшманпуре человека, который не узнал бы ее. Это была Мохана – хозяйка Дома Счастья. Самого богатого и изысканного притона куртизанок, развратных музыкантш и певиц, танцовщиц, и чтецов, осмеливающихся назвать себя поэтами.
– Постыдилась бы появляться у этого порога, – сказал я, не торопясь, однако, закрыть двери. Что-то – вероятно, воля Аллаха – удержало меня. А впрочем, я никогда не отличался торопливостью.
– Простите, хафиз! – Мохана низко поклонилась, и это было не похоже на нее. Обычно она вела себя высокомерно, ибо пользовалась покровительством самого наваба.[7] – Моя дочь умирает, я прошу вас помочь.
– На все воля небес, – ответил я, – пусть наваб позовет своих лекарей. Иди, женщина.
– Хафиз! – сводница вдруг упала на колени и схватила меня за край халата. – Моя дочь рожает, но повитуха сказала, что ребенок не выйдет из ее тела. Спасите мою дочь и мою внучку! Я слышала, вы спасли невестку наваба, когда случилась та же беда. Заклинаю вас кровью вашей покойной супруги! Помогите!
Она все-таки не сделала непоправимого – не произнесла своим грязным языком честного имени Басиме. Тем не менее, Мохана[8] полностью оправдала свое имя. Вскоре я шел по извилистым улицам, чувствуя себя героем сказки Шахерезады, прижимал к груди ящичек с инструментами, и старался не отстать от хозяйки продажных женщин. Вопреки моим опасениям, она повела меня не в Дом Счастья, а в один из домов знатного квартала. Нас встретили слуги и рабы, следом вышел хозяин. И его я узнал. Раджпутский наваб, уважаемый человек. Ему было неловко, и он прятал глаза, но все же пробормотал приветствие.
– Где роженица? – спросил я, снимая верхний халат и ополаскивая руки в тазу с розовой водой, который мне тут же поднесли.
– Она в комнате, хафиз, – Мохана пошла вперед, указывая дорогу.
Женщина была без сознания. Огромный живот, казалось, мог раздавить хрупкое тело. Меня поразила красота ее лица – тонкое, необыкновенно белое по сравнению со смуглыми лицами местных женщин. Волосы ее разметались по подушке, как отрез черного шелка. Я прощупал пульс, потом обнажил ее живот, чтобы определить положение плода.
– Мы испробовали все, – сказала Мохана. – Но ребенок не желает покидать ее тела.
– Нужно много горячей воды. Еще приведите двух женщин покрепче и телом, и духом, чтобы поддерживать роженицу. И принесите глубокую чашку и старого красного вина.
Все мои приказанья исполнялись быстро и бесшумно.
– Ребенок лежит правильно, – успокоил я Мохану. – Но твоя дочь слишком слаба, чтобы вытолкнуть его. Мне придется помочь ей.
Сводница быстро закивала головой. Из глаз, густо подведенных сурьмой, потекли черные ручейки слез.
– Сначала ее надо привести в чувство, – сказал я женщинам, которые вызвались помогать. Они с готовностью принялись растирать ступни и ладони роженицы, и легко похлопывать по щекам. Наконец, она открыла глаза и зашевелилась. Я просунул ей в рот обезболивающую пилюлю, не обращая внимания на стоны, и дал запить водой. – Следите, чтобы она не теряла сознание. Если такое случится, дайте понюхать из этого пузырька.
Нельзя было терять ни минуты, потому что и мать и ребенок совсем ослабли. Я вдруг подумал, а надо ли помогать этому существу? Может, Аллах не хочет его появления на свет? Но тут же напомнил себе, что если я здесь – то это воля Аллаха, а значит, надо сделать все, чтобы ребенок остался жив.
Положив инструменты в вино, как советовал великий Абу Синна, я выждал немного, и достал нож. Лезвие было тонким, как бритва.
– Держите ее за руки и за ноги, – приказал я. – Не давайте ей дернуться, и поднимите галабею...
Я вспомнил, как мне пришлось делать подобную операцию невестке наваба. Не могло быть и речи, чтобы увидеть детородные органы благородной женщины постороннему мужчине. «Пусть лучше умрет – на все воля Аллаха! – но не осквернится», – заявил наваб, грозно вращая глазами. Я не стал спорить и нашел выход, приказав покрыть тело рожавшей полотном, проделал два отверстия для рук, и сделал все наощупь.
Здесь было гораздо легче. Я рассек женщине промежножность, и велел поставить ее на колени, чтобы ребенку легче было выйти. Роженица была слишком слаба, чтобы противиться и только стонала, кусая губы.
Прошло несколько томительных минут, и в мои руки упал сморщенный красный комок, покрытый слизью и кровью.
Ребенок, хоть и не очень большой, был все же крупным для этой женщины. Я взял на руки окровавленное тельце и положил себе на колени, прочищая крохотный ротик и ополаскивая водой личико.
– Девочка? – приглушенно спросила за моей спиной Мохана.
– Девочка, – подтвердил я.
Мохана зашептала благодарственные молитвы. Я был уверен, что она молится своим, индийским богам, хотя это и было запрещено Великим Моголом. Я ничего не сказал. Новорожденная открыла глаза – мутные, но удивительно светлые. Мне показалось, что они были синего цвета, хотя при светильниках ни в чем нельзя быть уверенным. Девочка закричала, и ее мать дернулась в руках моих помощниц, прося показать дочку. Я положил ребенка ей на грудь и достал иглы и нити.
Когда операция была закончена, я вымыл инструменты, набросил халат и пошел к выходу, ни с кем не прощаясь.
Мохана пыталась поцеловать мне руку, но я отстранился. Она заметила мое недовольство, но не отступила. Настойчивость этой женщины могла войти в поговорку. Наваб из Раджпута тоже пытался поблагодарить, протягивая кошелек. Я отказался брать деньги.
– Хафиз! – сказала вдруг Мохана. – Вы спасли мою внучку, ее жизнь принадлежит вам...
– Эта жизнь принадлежит распутству и похоти, – ответил я. – На все воля Аллаха, а я лишь делал свое дело. Теперь дай пройти.
– Тогда скажите, как назвать новорожденную, – продолжала настаивать сводница. – Имя, данное вами, принесет счастье.
– Сомневаюсь, – ответил я, уже выходя из дома, но она снова вцепилась в край моих одежд. Чтобы отвязаться от настырной женщины, я сказал: – Дай ей имя – Гури,[9] может это хоть немного обелит ее.
Прошло около десяти лет или более. Я уезжал в Дели по приказу Великого Могола Аламгира, проверял казначеев в Бенаресе, потом опять был призван в Дели, и наконец получил разрешение вернуться на родину. Лакшманпур был моим городом. Только здесь дышалось легко, и я чувствовал себя дома.
То была моя сорок пятая весна. Аллах медлил призвать меня в джанну,[10] но я не торопился. Я никогда не был тороплив. Слуги остались в Дели, потому что Хадиджа хорошо справлялась и одна. Мы вернулись в Лакшманпур в сумерках, никем не замеченные. Я с удовольствием вдыхал запах цветов, корицы и горячего молока, витавший над улицами. Здесь ничего не изменилось. И я не изменился, только борода поседела больше, чем наполовину.
Дом, казалось, ждал меня. Даже слива расцвела пышно, как никогда ранее. Мысленно я перенесся в ту счастливую пору, когда рядом была Басиме, и как наяву услышал серебристые переливы ее смеха.
Сначала звон браслетов показался мне отзвуком собственных мыслей. Но нет – звуки доносились со стороны сада. Я приоткрыл дверь и выглянул во внутренний двор, не покидая дома и не обнаруживая себя.
В саду под сливами я увидел девочку лет двенадцати.
Это было маленькое, еще по-детски угловатое существо, наряженное в синие и желтые шелка. Черные волосы, не заплетенные в косу, доходили ей до пояса. Девочка, позванивая браслетами, старательно принимала вычурные позы, подобно танцовщицам индийских храмов, а ее чувяки,[11] стояли в стороне, сиротливо уткнувшись друг в друга загнутыми носами. С ветвей сливы медленно осыпались розовые лепестки, и я так залюбовался этой картиной, что совершенно забыл о времени.
Внезапно юная танцовщица замерла, молитвенно вскинула руки и начала бить себя по щекам. Удивленный ее поведением, я покинул свое укрытие и подошел ближе.
– Салам, малышка! – позвал я, и девочка обернулась, испуганно тараща глаза.
Глаза у нее были синие, и мне припомнилось, что я уже где-то видел их.
– Чем провинились перед Аллахом твои щечки? За что ты наказываешь их? – спросил я, забавляясь ее смущением и испугом.
– Это не они, а я сама провинилась, – ответила девочка с неожиданной для ее возраста грустью. – От меня никогда не будет никакого толка...
– Не слишком ли рано ты отчаялась? Все в руках Аллаха. Едва ли он призвал тебя в этот мир, будь ты, действительно, бестолкова.
Она понурилась и вздохнула:
– У вас доброе лицо... Наверное, вы всем говорите хорошее... Но мне не стоило появляться на свет. Я и родилась только благодаря великодушию другого доброго человека...
– Не надо унывать, – мягко пожурил я ее. – Уныние – харам![12] Расскажи-ка лучше, почему ты считаешь, что от тебя не будет толка?
– Я ничего не умею, – начала она нараспев, явно повторяя чужие слова. – Ноги мои слишком слабы, чтобы отстукивать ритм и держать равновесие, лицо не красиво, шея коротка...
– Подожди, – прервал я ее, с трудом сдерживая смех – так она была забавна в своем детском горе. – Кто сказал, что ты плохо танцуешь? Мне кажется, у тебя прекрасно получается.
– Что вы! Я такая неуклюжая... – она сделала еще несколько движений, но, видимо, танец опять не получился, потому что малышка всплеснула руками, и личико ее омрачилось. – Это трудно... Моя бабушка сказала, что я – позор на ее голову, что из меня никогда не получится танцовщицы, что мне не место в ее доме, и что она не желает смотреть, как я оскверняю священные танцы...
– И поэтому ты учишься танцевать в одиночестве здесь, под сливами?
– Да, я прихожу сюда уже три полных луны, – призналась она. – Я думала, дом заброшен.
– Я был в Дели и вернулся только сегодня. А кто твоя бабушка, и как тебя зовут?
– Меня зовут Гури, – ответила она. – А моя бабушка – Мохана. Она самая красивая в мире! Нет, мама красивее. Но мама не умеет так танцевать...
Воспоминание обожгло меня, словно открытым огнем, и я взглянул на девочку уже другими глазами. Она и вправду была белее жителей Лакшманпура. Какая-то чужая кровь примешалась к ее крови, придав коже оттенок молока с корицей. Увидел я, что черты ее лица не так красивы и тонки, как у матери. Носик был похож на твердую пирамидку с удлиненной вершиной, как у всех раджпутов, но губы совсем не велики, а глаза не столь глубоко посажены. Тонкой костью и изящным сложением она напоминала мать, но плечи и руки были развиты сильнее, в чем тоже сказалась наследственность ее отца.
– Значит, ты считаешь, умение танцевать – самое главное? – спросил я, размышляя о воле Аллаха, что снова привел в мою жизнь этого ребенка. Я был первым, кто увидел ее в нашем мире.
Гури не заметила моего смятения и с воодушевлением заговорила, сопровождая речь короткими жестами, придававшими ей особое очарование:
– Танцевать, петь, играть на ситаре... Именно это женщина умеет делать лучше мужчины... Значит, именно это ей и надо развивать. Видели ли вы, как преображается лицо танцовщицы во время исполнения обрядовых танцев? Оно несет свет, оно сияет. Изящество в танце – это особый дар небес. Но хуже всего, когда сердце танцует, а ноги не слушаются... – она уныло посмотрела на собственные ножки. Ее пальчики напоминали перламутровые раковины жемчужниц.
Слова маленькой кокетки задели меня, и я сказал назидательно:
– Предназначение женщины – быть подругой мужчине и заботливой матерью. Разве тебе нравится, как живут женщины в доме твоей бабушки?
Она задумалась, выпятив нижнюю губку, а потом покачала головой:
– Вы правы, там не все хорошо. Но ведь обыкновенной женщине нельзя петь и танцевать, а это так печально...
– Она может и петь, и танцевать, – возразил я, – но только для своего мужа или для других женщин.
– Почему же ей нельзя танцевать на муджарате?[13]
Теперь уже я вскинул руки в молитвенном жесте. Что за разговоры я введу с девчонкой?! Что она может понять своим детским умом?! Но я всегда был терпелив.
– Танцевать перед другими мужчинами кроме своего мужа – харам. Этим танцовщица вводит в соблазн тех, кто смотрит на нее.
Девочка вдруг прыснула, закрывая ладошками лицо, и что-то зашептала сквозь пальцы. Я спросил, почему она смеется. Она долго и смущенно отнекивалась, а потом призналась, опустив глаза и играя ямочками на щеках:
– Прошу простить, но... цветущая слива тоже может ввести в соблазн, если смотреть на нее с вожделением. И разве дерево в этом виновато?.. Или вы готовы обломать его цветущие ветки?.. Может, харам не в танце, а в глазах смотрящего?..
Я не нашелся, что ответить. Личико Гури снова стало испуганным. Она поспешила подобрать свои чувяки, поклонилась и пошла к той стороне стены, которая была частично разрушена землетрясением. Видимо, через нее она забиралась в сад. Я задумчиво подергал себя за бороду и окликнул девочку:
– Можешь приходить сюда, Гури. Сад всегда пуст, и ты никому не помешаешь.
Она стала благодарить, но я вернулся в дом и открыл книгу.
С тех пор до моего слуха часто доносился звон браслетов. Гури появлялась в саду почти каждый день. Я никогда не выходил к ней, только смотрел из окна. Она поворачивала в мою сторону милое, разгоряченное танцем лицо, и почтительно кланялась. Я откладывал книгу и кивал, принимая ее приветствие.
Однажды, когда день был особенно жаркий, и девочка села отдохнуть в тени деревьев, я подозвал ее и угостил охлажденным зеленым чаем, который принесла для меня Хадиджа.
– Салам, Гури. Как продвигается твое учение? – спросил я.
Она с наслаждением напилась, а потом поклонилась низко-низко. Я спросил, что бы это значило.
– Теперь я знаю, кто вы, хафиз, – произнесла девочка. – Бабушка рассказала. Вы – тот добрый человек, благодаря которому я живу.
– Ты живешь благодаря милости Аллаха, – поправил я ее, но она только заулыбалась, показывая ровные белоснежные зубки. – Так что с танцами? Как твоя дорога к совершенству?
Девочка усмехнулась углом рта, совсем не по-детски, и поставила пиалу с остатками чая на сгиб локтя:
– На последнем муджарате наваб приказал Сундари танцевать с кубком вина. Вы знаете, что происходит, если пролить хоть каплю?..
Мне не было известно, кто такая Сундари, но о жестоких развлечениях чиновников я слышал не раз. Танец с кубком был любимой забавой. Аламгир запретил индийские храмовые танцы, как и местные религии, но наместники не отказывали себе в удовольствии полюбоваться на красивых женщин.
– Наваб приказал ее высечь, – продолжала Гури, удерживая пиалу в равновесии. – Ее и наставницу – Бисмиллах-джан. Он сказал бабушке, что танцовщиц учат очень, очень плохо.
– И после этого ты все еще хочешь танцевать на муджарате?
Девочка вернула мне пиалу, вскинула носик к небу, щурясь от солнца, потом потупилась, но смолчать не смогла:
– Хочу. Когда-нибудь я станцую для наваба танец с кубком. И не расплескаю ни капли! – потом ее решимость поутихла, и она виновато развела руками: – Но я никогда не научусь танцевать так, как Сундари...
– На все воля Аллаха! – сказал я ей. – Желание уже творит. Если ты не можешь летать, как птица, научись бегать, как газель. Но делай это лучше всех.
Она задумчиво нахмурилась и вдруг спросила:
– Говорят, в юности вы слагали газели, хафиз. Это правда?
– Правда, – признал я.
– Это было давно?
– Двадцать шесть лет назад.
Гури сосчитала по пальцам:
– Прошло много времени...
– Для меня – не очень, – сказал я.
– И еще говорят, что вы бросили поэзию после смерти жены?.. – Гури произнесла это так тихо, что мне пришлось податься вперед, чтобы услышать.
– И это правда.
– Почему, хафиз?
Я молчал довольно долго, а потом ответил:
– Аллах говорит с нами через наше сердце. Значит, только из него должны исходить слова и дела. Все остальное – харам. А мое сердце безмолвно, в нем больше нет стихов. Значит, писать их – грех.
– Почему же молчит ваше сердце?
– Потому что вместе с женой умерло мое вдохновенье.
– Нет, оно не умерло! – возразила Гури. – Ваше вдохновение живет! Я слушала газели, которые пела моя мать! Они прекрасны! Особенно мне нравится та, где пери[14] собирается на праздник! – и она начала декламировать с выражением: «Ты на праздник Науруза с утра начала собираться...»
– Не надо! – остановил я ее. – У меня нет сил, чтобы это слушать.
Но все же мысленно я повторил газель от начала до конца:
«Ты на праздник Науруза с утра начала собираться.
Ты прекраснее пери. Ответь же: зачем наряжаться?
Алый цвет твоих губ горит жарче, чем цвет твоих лалов.
А кудрей гиацинт разве спрячешь под покрывалом?
Розу ты сорвала, но в сравнении с розами щек
Потерял свою нежность и прелесть несчастный цветок,
Агаты ресниц посрамили сурьму из Ирана,
Тонкий пояс порвался, завидуя стройности стана.
Глянуло солнце с небес в зеркало то же, что ты.
И, посрамлённое, тучей укрылось от света твоей красоты!»
Казалось, Гури позабавили мои просьбы.
– Но я не могу остановиться! – пропела она. – Когда я вспоминаю эти строки, мне хочется повторять их громко-громко!
– Не надо, Гури.
– Хорошо, хафиз! – легко согласилась она. – Если вы запрещаете мне петь, я стану танцевать!
Шалунья выскочила на середину дворика и начала в пантомиме изображать содержание газели, делая это с таким изяществом, что я не удержался от возгласа на ее родном языке:
– Ты рассказываешь историю!
Девочка остановилась, щуря на меня смешливые синие глаза: