Текст книги "Переводчик"
Автор книги: Аркан Карив
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Я задвинул задвижку. Рука моя была все еще за спиной, когда я понял, что – вот. Приступ, как смерть, настигает неожиданно. Он играет в такие же, как смерть, игры: придет, пощекочет и уйдет, чтобы вскоре вернуться по-настоящему. В Старом Городе меня пощекотали. Теперь – все. У меня есть несколько секунд угасающего сознания. Рука моя все еще за спиной Я рванул задвижку обратно, схватил свободной рукой существо, имени которого уже не помнил, вытолкнул за дверь, захлопнул, дернул железку и повалился на матрац в углу.
Лежать без сознания не страшно – все равно ничего не чувствуешь. Страшно его терять. Все начинается с легкого беспокойства. С дикой скоростью оно разбухает. Мозг превращается в манную кашу, а в ней больно раскручивается пружина. Тело становится желеобразным, ветошным Воля подавлена совершенно. Из всех ощущений остается только панический ужас, для которого даже мне, мастеру метафорического перевода, не подобрать хорошего сравнения. Разве что, вот такое: меня прокрутили через огромную мясорубку и распылили на отдельные атомы; меня нет, но странным образом я еще помню, что я это – я. Перед самым концом, когда ужасу просто некуда больше расширяться, происходит мгновенный, очень яркий всполох. В нем высвечиваются новым неведанным смыслом люди и события моей жизни. То, что мы называем реальностью, рвется как упаковочная бумага, и холодный черный ветер уносит меня в бесконечность.
***
Я очнулся с ощущением необыкновенной легкости и новизны. В комнате было почти темно. Меня прошибла мысль: а что же ребята должны были подумать? С колотящимся сердцем я распахнул дверь. Смеркалось. В саду уже зажгли лампу. Под чинарой, или как ее там, мирно сидели все в тех же позах родные силуэты моих дружков. Неспешная дробь костей задавала торжественный ритм городскому шуму.
– Вы чего, мужики?! – радостно спросил я. – На войну решили не ходить?
– Да нет, просто не хотели смущать твой досуг. – сказал Юппи. – А война – что война? Сам знаешь: не жид, в Израиль не убежит!
Он встал, потянулся, хрустнул поясницей: "Ну все что-ли? Можем ехать? Слушай, а эта твоя полячка уже ушла? я и разглядеть-то ее не успел...
Конец первой части
* ЧАСТЬ ВТОРАЯ. Милуим *
День первый
Какой же Эйнштейн не любит быстрой езды! Наш водит так, как будто играет в компьютерную игру, и в запасе у него еще три-четыре горшочка с элексиром жизни. Поразительно, но он ни в кого до сих пор ни разу не впилился. Чужое счастье удивляет меня, хотя я и знаю, что каждому свое: кому водить, кому – переводить.
По левую руку пронеслись Сады Сахарова – восьмое чудо света, еврейский памятник Андрею Дмитриевичу. Столичный горсовет, чутко откликающийся на пульс планеты названиями своих карликовых площадей и улиц, поспешил почтить память. В стене на выезде из города нарезали террасы, облицевали мемориальной доской на четырех языках, но цветочки посадить забыли, и сады поэтично расцвели крапивой и чертополохом.
Здесь нас поджидал последний городской светофор, после которого мы будем неудержимо стремиться на Юг. Это совсем не тот пляжный Юг, на который стремятся в летний отпуск. Скорее, он похож на Юг героев "Хижины дяди Тома": "Тебя продадут на Юг! Тебя продадут на Юг!". Ежевесенний выезд в южном направлении связан у меня исключительно с солдатчиной.
– А вы в курсе, что через три дня Песах? – спросил Юппи.
– А нам-то хули? – отозвался Эйнштейн.
– Хлеб отберут. На мацу посадят. Пиво из Шекема изымут. И загонят всех нас на седер.
У Юппи иногда проскальзывают такие заунывно-устрашающие ноты. Это после того, как он целый сезон отработал пророком на раскопках в древнем городе Ципори. Из Ципори сделали туристскую достопримечательность и, чтобы воссоздать аутентичную атмосферу библейских времен, наняли трех пророков: ивритского, английского и русского. Юппи выходил к русскоязычным гостям в рубище, с бутылочкой "карлсберга", и с чувством декламировал псевдобиблейский стих, почерпнутый из "Бульварного чтива". Публике нравилось.
Мы спустились с зеленых гор в долину. Запах удобрений напомнил Эйнштейну о кибуцном прошлом, он встрепенулся, задергал носом: "Ненавижу сельское хозяйство!" Мы стали рассуждать о том, что хуже: мошав или кибуц; потом – о сельскохозяйственном лобби в кнессете; потом – о климатических условиях в Израиле и что дворникам здесь неизмеримо легче, чем в Москве, хотя жилья не дают; затем мы принялись сравнивать Израиль с Россией вообще, и тут я увидел, что вокруг уже раскинулись степи Негева, а, значит, Беэр-Шева позади, и ехать осталось совсем недолго. Как быстро бежит время в кондиционированной машине с друзьями!
Может быть, я мало повидал в жизни, и беден круг моих ассоциаций, но явка на базу Кциот слишком напоминает заезд в пионерский лагерь, чтобы я отказался от этого сравнения.
Еще до входа на территорию вам начинают попадаться знакомые по прошлогодней смене лица. Имена и фамилии за год затерлись в памяти, но их можно будет восстановить сопоставительным путем во время перекличек. По мере продвижения к воротам лица множатся, и казенная обреченность вашей судьбы уже не кажется такой обидно личной, а слово "коллектив" теряет изначальную враждебность. Привет, привет! Кого я вижу! Ага! Русские идут! Здорово, братишка! Ну как она жизнь?! Из какой роты? Гимель? Ваших записывают вон в той палатке. Как единоличник в колхоз, вы шагаете, куда послали, и думаете: а люди в общем-то ничего – хорошие...
Суета заезда обволакивает. Нужно отметиться, заполнить анкету, получить обмундирование, раздобыть желательно несломанные раскладушки и по-возможности сухие матрацы и забить палатку для нас троих, а больше к нам все-равно никто не подселится, страшась великого и ужасного русского языка.
Возле интендантского склада очередь. Довольно тоскливое место. Здесь, помаявшись в давке, вы получаете омерзительно промасленный автомат и огромный вещмешок – китбэг, содержащий два комплекта формы, две фляжки, эфод, куртку, одеяло, каску, упаковку с бинтом, швейковского вида шапочку и пять пустых магазинов, которые еще нужно набить патронами, напевая под нос "возьму я вещмешок, эфод и каску, в защитную окрашенную краску". Или, как вариант: "дали парню важную работу, набивал он ленты к пулемету".
Здесь же, успев перемазать маслом партикулярное платье, вы переодеваетесь в армейское (мне всегда достаются слишком короткие штаны; я ругаюсь с ленивым хамом-интендантом, чтобы заменил) и окончательно теряете гражданское лицо.
Форма мне не идет. Я хорошо сложен, высокого роста, широкоплеч, но форма мне не идет. На каком-нибудь плюгавом офицеришке сидит как влитая, как будто родился он в ней, а из меня делает насмешку. Не кроется ли за этим фактом некий глубокий смысл? Наверняка кроется. Только у меня сейчас нет времени об этом подумать.
На самом деле, грех жаловаться: Армия Обороны Израиля предоставляет своим бойцам очень много времени на подумать, но – не в первые два дня. Завтра вечером уже, я надеюсь, Армия выделит мне какую-нибудь тихую вышку, чтобы я мог там спокойно думать и наблюдать, но сначала она должна немножко покуражиться, покомандовать, побряцать оружием, и было бы неразумно отказывать ей в этой маленькой прихоти.
Сожмем покрепче зубы, смачно сквозь них выругаемся, забудем гордыню и по команде повлечемся послушно на лекцию о том, как сажать вертолет, разведя ему внизу по вершинам трапеции четыре сигнальных огонька, чтоб не шлепнулся; переползем затем на практическое занятие по оказанию первой медицинской помощи наложением повязки "британский флаг"; а потом, в той же палатке (как хорошо, что двигаться не надо) послушаем щебетание девушки-радистки. За все эти годы я выучил про переносную рацию только одно: батарейка называется на сленге "бэтуля".
Народная мудрость неплохо подметила, что в момент призыва милуимник становится усталым, голодным и похотливым. Святая правда! Еще он становится по-пионерски игривым, не смущаясь жирным своим пузом. У фельдшера Свирского упала на землю каска, а поднять ее сам он не может. Помоги, говорит, золото мое, а то, если я нагнусь, то уже вряд ли разогнусь. И ржет.
Совсем другого сорта наш ротный командир капитан Шмулик Зах. С каждым милуимом я все больше склоняюсь к мысли, что его вывели в пробирке в суперсекретной сионистской лаборатории. Живорожденные такими не бывают. Израильской евгенике удалось добиться в одном лице хорошего парня, отличного семьянина, образцового офицера, законопослушного гражданина, удачливого бизнесмена, пламенного сиониста и отца солдатам. И на Ричарда Гира получился похож. Можете себе представить, что за монстр? Когда мы впервые попали в его роту, он толкнул нам за обедом проникновенную речь о том, как прекрасно, что израильская армия соединяет вместе совершенно разных людей для выполнения общенациональной задачи. Он был такой доброжелательный, такой искренний, что я было повелся, но, когда, развивая мысль о чувстве плеча и о том, что мы все здесь одна дружная семья, Зах цапнул с подноса и умял с аппетитом последний шницель, наваждение рассеялось.
– Шалом, Зильбер!
– Шалом, ротный!
Зах меня любит. Той странною любовью, которая заставляет пионервожатых, лекторов, начальников и командиров класть на меня глаз с первого взгляда и уже не отводить его никогда. Я – тот случайный, в которого ткнут пальцем, выбирая одного из толпы. Ничего не поделаешь – судьба. Плутон в Первом доме – странность на роже, и, значит, учись жить под пристальным вниманием Большого Брата.
Зах продемонстрировал широкую братскую улыбку с отцовским уклоном:
– А у меня для вас сюрприз! Мне тут доложили, что ты и твои друзья остались после тиронута без праздника: вас не привели к присяге. Дело, конечно, давнее, и сейчас уже не время выяснять, кто несет ответственность за это безобразие, но я счел своим долгом исправить упущение. Вы – новые граждане страны, но у вас те же права, что и у всех. В израильской армии нет места дискриминации!
Я сказал: "Аминь! Что будем делать, Шмулик?"
Зах сменил рожу на образцово офицерскую с романтическим оттенком: "Значит, так. Сейчас – все на стрельбище. После этого проведем для вас троих скромную церемонию. По-домашнему. В рамках нашей роты. Я для вас и раввина заказал. Русского..."
У меня есть навязчивая фантазия: дать Шмулику ногой по яйцам и, пока он будет корчиться, дружески поделиться с ним своими соображениями о сионизме.
Я бы сказал: Видишь ли, Шмулик! В свое время я был таким сионистом ого-го! Тебе и не снилось! Какая-нибудь Голда Меир рядом со мной просто отдыхала! Ведь сионизм – я думаю, ты согласишься – как и любая идеология, силен тем, что способен ответить на самые сокровенные чаяния отдельных простых людей. И у меня была мечта. Да, у меня была мечта, Шмулик! Я вынашивал ее семь долгих библейских лет. С метлой и лопатой; в дождь и в снег; в кругу друзей и в вагоне метро; под музыку Вивальди и под гундение политинформатора; лаская ли подругу, утешая ли сам себя; во дни печали и в минуты радости – я пламенно мечтал добраться до Израиля и припасть к народу своему.
Но нельзя мечтать без картинок, Шмулик, и за долгие годы галута я придал своей мечте законченную визуальную форму. Вот с автоматом "узи" на плече я мчусь в джипе, поднимая тучи пыли до небес. Впереди – пески Синая, позади – страна родная, а дома – нежная подруга-сабра, с которой делать любовь тем слаще, чем больше врагов окружают нашу маленькую гордую страну.
Еще я хотел послушать, как звучит Б.Г. в Иудейской пустыне, но этого, Шмулик, тебе ни за что не понять, даже и не пытайся.
Знаешь анекдот? Мужик поймал золотую рыбку, она ему: ну, загадывай желание. Мужик: хочу, чтобы у меня все было! Рыбка: О'кей, мужик. У тебя все было!
Это – про меня.
Ты ведь не станешь отрицать, что Манилов – самая трагическая фигура русской литературы, правда? Однако в тысячу раз трагичнее прожектера человек осуществленной мечты. У меня все было, капитан. Я не знаю, о чем еще мечтать. Мне хреново. Но на стрельбище я, так и быть, пойду.
...20:17 на одном из стрельбищ израильской базы Кциот в северном Негеве...
Шмулик прицепился к внешнему виду Юппи и заметил ему, что он похож на солдата, сбежавшего из Казахстана в суматохе развала Советского Союза. "Заправь рубашку", – сказал Шмулик (в иврите что гимнастерка, что рубашка одно слово). – "Как эфод на тебе сидит! Как ты оружие держишь! А если сейчас – засада, и по тебе откроют огонь?!" "Я убегу", – смиренно ответил Юппи. "Так-так-так, интересно..." Капитан Зах озадачился поиском подходящей педагогической реакции. Но не нашел ее. "А вот ты, Зильбер, к примеру, тоже убежишь?" "Дык! я ж вообще пацифист!.."
Веру в боевой дух личного состава капитану Заху вернул Эйнштейн, пообещав, что, если попадет в засаду, то будет сражаться до последней капли крови. Глядя на него, можно и поверить. С ног до головы Альбертик со вкусом экипирован разнообразными фенечками от магазина "Призывник". Голова его повязана банданой; фильтр-клипса конвертирует невинные ленонки в темные очки головореза; наручные часы и солдатский жетон на шее забраны в защитные зеленые чехольчики. Мы с Юппи свои нашейные жетоны давно потеряли, не говоря уже про те, что вставляются в ботинки. Ботинки Эйнштейн тоже купил себе специальные. Выглядят они как обычные со шнурками, но шнурки на них только для камуфляжа, а так они на молнии, чтобы не корячиться. У Эйнштейна есть японский нож и нож "командос". Приклад автомата обернут цветным маркером. Имеется фланелевая тряпочка для протирки материальной части. Концы брючин подвернуты и закреплены по уставу резиночками. Я раньше, насмотревшись боевиков, думал, что штаны заправляются в ботинки, но в тиронуте с огорчением узнал, что они на детсадовских резинках держатся. И даже пинк'ас ш'еви – такую маленькую книжечку на случай попадания в плен, Эйнштейн хранит в образцовой сохранности в нагрудном кармане. Будет, подлец, в сирийском плену жрать посылки от Красного Креста, а мы с Юппи – баланду хлебать!
Пристреляв автоматические винтовки М-16, солдаты вернулись в лагерь усталые и недовольные. Их встретил неверный свет фонарей да гул генератора. Проходя мимо командирской палатки, с меня слетела швейковская шапочка, я бросился ее поднимать и обратил внимание на стоящего рядом с палаткой согбенного немолодого еврея в черной кипе, с сильно запущенной бородой и теми, не дающими другим народам покоя глазами, в которых навечно отразилось Окончательное Решение.
Эйнштейн сказал: "Бля буду! Не может быть! Да нет же, точно: он!" И с криком "Петруха, друг!" бросился на еврея и прижал его к груди.
"Ба! Да они знакомы!" – воскликнул Шмулик. "Русские все между собой знакомы", – заметил кто-то из солдат.
Догадливый читатель уже догадался, а недогадливому я объясню, что Петруха, он же – Пинхас Бен-Шимон, как раз и был тем самым русским раввином, которого заботливый Шмулик выписал для скромной домашней церемонии. Такой же милуимник, как и мы, только службу несет не в пехотном полку, а при армейском раввинате.
Я думал, мы клятву будем давать. Перед лицом своих товарищей и так далее. Думал, присягну, наконец, родине, выдавшей мне форму и содержание. Но торжество справедливости не пошло дальше раздачи стандартной библии армейского разлива. Раввин Петруха по-долгу тряс каждому из нас руку, одновременно тряся невозможной своей бородой; затем он уехал, а нас отпустили.
История Петрухи достойна быть выколота иглами в уголках глаз. Я приведу ее в форме телеги, как она была поведана нам Эйнштейном в тот же вечер перед сном.
Телега о Пинхасе Бен-Шимоне, поведанная Альбертом Эйнштейном вечером первого дня милуима
"С Петькой Гайденко мы знакомы с восьмого класса – как в физматшколу поступили. Вы не поверите, но тогда он был неимоверно жизнерадостным хлопцем. Заводной ужасно. Однажды поспорил, что насрет под дверью кабинета директора, Екатерины Харлампьевны. И выиграл спор. Харлампьевна на следущий день ходила по всем классам, чтобы лично каждому заглянуть в глаза. Взгляд у нее был – детектор лжи! Даже сейчас страшно вспомнить. Она в войну зенитной батареей командовала. Но Петька ейный взгляд выдержал как партизан и даже не покраснел. А еврейская грусть у украинского хлопца начала проявляться только в конце девятого класса по причине несчастной любви к одной рыжей жидовочке. Лариса Эрлих ее звали. Так себе, ничего особенного, играла на скрыпочке в Гнесинке.
И как-то раз в рюмочной... тут надо сказать, что у нас с Петром был по субботам ритуал: зайти после уроков в рюмочную в Копьевском переулке и тяпнуть по пятьдесят грамм водки. Мы выглядели довольно-таки по-взрослому, и нам наливали. Главное, чтобы школьная форма из-под куртки не высовывалась...
Ну вот, значит, взяли мы водки, хряпнули, закусываем бутербродом с килькой – помните? на каждые пятьдесят грамм обязывали покупать бутерброд, и Петруха мне и говорит: "Альберт! – говорит, – если ты мне друг, то открой мне вашу еврейскую тайну. Что я должен сделать, чтобы Лариса меня полюбила?"
У меня от злости аж килька поперек горла встала. "Ах ты, сука!, думаю, – два года дружим, одну рекреацию, можно сказать, топчем, а ты меня, оказывается, за жидо-масона держишь! Ну я тебе тайну-то сейчас приоткрою, хохляндия!" И говорю ему очень доверительно: "Ты должен выучить идиш! Ни одна еврейская девушка не устоит перед гоем, если он знает идиш. Выучи идиш, и Лариска – твоя!"
Петро купился на раз, я даже не ожидал, что так легко все получится. Как это на иврите говорится: кше hа-з'аин омэд hа-сэхель ба-т'ахат, да? классная пословица! Короче, достал я ему грамматику, изданную при журнале "Совьетиш Геймланд", и через месяц упорный Гайденко уже мог вести несложную бытовую беседу на идиш. С моей бабушкой. Потому что, Лариска, разумеется, никакого идиша не знала. Но, если я Петра простебал и только, то она довела его до членовредительства.
В смысле, буквально. Эта иезуитка заявила ему, что даст только после того, как он сделает обрезание. Петр пришел домой, взял ножик, оттянул крайнюю, не побоюсь этого слова, плоть, и – чикнул!
Неделю он провалялся с абсцессом и почти ничего не пил, так как, писая, ему было мучительно больно за все прожитые годы. Оклемавшись, он пошел к Лариске с отчетом, но она и смотреть не стала. Сказала, что не любит его и не полюбит никогда, пусть он хоть все там себе отрежет. Ну что мужику оставалось? С базовым знанием идиша, обрезанным концом и неразделенной любовью... Как в песне поется: "Мне теперь одна дорога, мне другого нет пути: "Где тут, братцы, синагога? Расскажите, как пройти!"
В десятом классе мы с Гайденко, считай, почти что уже не общались. Интересы стали слишком разные. У меня в школьной сумке лежал томик Бродского и бутылка портвейна, а у него – Библия и тфилин. После школы он побыл немного в дурке, чтобы в армию не ходить, а потом зажил припеваючи на сионистские посылки, которые ему присылали разные еврейские боготворители. В каждой посылке была шуба на искусственном меху. В комиссионке она стоила пятьсот рублей. Так что, Петя мог спокойно учить свой Талмуд. Гебешники его дергали, но не сильно.
А в Израиле я с ним ни разу не виделся. Странно, что вообще узнал. Ох, постарел мужик, ох постарел!.. В Алон Швуте живет. Семеро детей. А был же мальчик... Ладно, все. Отбой. Юппи! Стихи!"
– Дембель стал на день короче, всем дедам спокойной ночи!
– Спи спокойно, сынок!
Мы затушили сигареты. Ночь была новой, негородской и очень темной. Тишине мешали дачные звуки лагеря: шум воды в душевой, чей-то далекий разговор, а потом смех, оборвавшийся так же неожиданно, как возник. Я закурил последнюю сигарету, чтобы в одиночестве ночи распрощаться с прошедшим днем.
Итак, мой приступ посетил меня сегодня. Мой инквизиторский костер, мой очистительный катарсис. Это, конечно, значит, что incipit vita nova. Но какая? Если б знать! И постелить много-много соломы там, куда предстоит падать...
Интересно, что мне совсем неинтересно думать о Малгоське. Даже на ночь. Зато я вдруг опять очень сильно вспомнил о тебе. Поверишь ли, мне совершенно не к кому больше обратиться. Любовь моя! Страшная тревога гложет изнутри и не дает душе успокоиться: я чувствую, что новые женщины больше не смогут меня развлекать. Ума не приложу, чем можно будет их заменить. Надвигается жуткая скука. И, значит, страх. Ну и, сама знаешь.
Я до сих пор не могу нащупать, отыскать в своей памяти тот, может быть, самый главный для моей жизни кадр, когда детский страх превратился во взрослый. Следующий за ним кадр я помню очень хорошо: папа успокаивает, убаюкивает меня, шестилетнего, проснувшегося с криком ужаса: "Папа, я умру?!" И ответ, над которым я думаю всю жизнь: "Да. Но это будет так не скоро, что можно сказать, что этого не будет никогда". Момент, в который обыкновенный детский кошмар с домашней бабой-ягой обернулся абстрактным страхом смерти, я не помню.
Догорает сигарета. Завтра будет много новых забот. Надо выспросить у повара Кико, куда нас пошлют и какие там варианты. Кико всегда в курсе. Завтра будет много нового и интересного. Солдат спит, служба идет. Кончился первый день милуим.
День второй
В армию уж затем ходить надо, чтобы фишку сломать. Ну когда бы еще я встал в пять утра?
С подначками и прибаутками, ежась от утреннего холода, рота погрузилась в тиюлит. Нас повезли. Степь да степь кругом. С носа течет. Автомат зажат между колен. Хорошо бы каску не забыть, не потерять. За нее штраф триста шекелей. Разговаривать не хочется – отвык за ночь. Так бы и ехал молча всю жизнь, клюя мокрым носом. Ан-нет: остановились. Спешились. Сейчас мы будем отрабатывать коронный номер программы учений под названием "тарнеголет", что по-русски – курица. Баташит – маленький такой грузовичек с пулеметами по бокам – медленно движется как бы вдоль границы. Патрулирует. Тут ему кричат: "Засада!" Баташит лихо разворачивается ближайшим пулеметом в сторону агрессора; водитель, командир и бедуинский следопыт (если ночью) прыгают на землю и под прикрытием пулеметного огня наносят ответный удар, переходящий в контратаку. Нет! Поправочка. Зах как раз всех собрал и объясняет, что согласно распоряжению главнокомандующего, водила теперь остается в машине. Прямо за смену до нас случилось, что водила не поставил на ручник, и кому-то отдавило ногу.
В армии, как и везде, главная боевая задача – жопу свою прикрыть. Существует даже специальный еврейский навороченный глагол в значении "прикрывание жопы от административной ответственности". Другие языки вряд ли могут таким похвастаться.
Всю роту разбили на экипажи. Зах уже смирился с русским сепаратизмом, хотя с удовольствием утопил бы его в насыщенном растворе израильского коллективизма. Он желает нам только добра и хочет, чтобы мы были как все. Чтоб абсорбировались. Какой русский, интересно, придумал орвеллианское название "министерство абсорбции"? Химик, видать, был, или физик, но, как пить дать, еще и лирик, любитель КСП.
Однако участвовать всем троим в одном и том же тарнеголете нам никак невозможно, ибо среди нас нет ни водителя баташита, ни командира. Совсем мы простые бойцы. И нас разлучили. Эйнштейна засунули в один экипаж, а меня с Юппи – в другой.
Между тем над линией горизонта показался край солнца, оповещая о том, что пришло время выпить по чашечке кофе. Подайте-ка примус, поручик Эйнштейн! И джезву подайте! Первая четверка еще только собирает, нехотя, манатки и с трудом отрывается от холодной земли, на которой развалилась рота "гимель". Солнце поднимается быстрее, чем бойцы. Кофе закипает, я разливаю его по цветастым чашкам армянской керамики. Элексир жизни разбегается по телу. Хорошо! Четверо несчастных ковыляют к баташиту. Мы с кайфом закуриваем в бельэтаже. Как вам нравится ваш новый полководец! Как мне нравится построенный народец! Зах орет: "Засада!" Пулеметные очереди, запах пороха, короткая батальная сцена.
И восходит солнце.
В нашем экипаже я пожелал быть пулеметчиком, чтобы посмотреть, как Юппи будет бежать с полной выкладкой, стреляя на ходу. Это редкое по драматическому эффекту зрелище. Душещипательное очень. А я еще и подбавлю в конце. Ну, Юппи! Ну что тебе стоит! Ну прочти! Ну пожалуйста!
Запыхавшийся и потный, но безотказный Юппи дает отмашку и читает с выражением:
Друзья но если в день убийственный
падет последний исполин,
тогда ваш нежный, ваш единственный
я поведу вас на Каир!
Повар Кико, добрый по профессии, обещал похлопотать, чтобы нас послали в Мицпе-Атид. "Тебе там будет хорошо, М'артин!" Ударение иврит любит переносить на первый слог, звука "ы" в нем вообще нет. Мое имя на иврите становится другим. На английском – тоже. Почему же, интересно, набоковский барчук, мой тезка, ничего об этом не сказал?
Зах дает заключительный брифинг, а я не слушаю. Я притаился за спинами товарищей и там листаю, трогаю, нюхаю и открываю наугад подаренную Библию, я всегда так делаю с попавшими в руки новыми книгами. Слушать Заха нет никакого смысла. Для успешного прохождения службы мне совершенно необязательно знать, где границы нашего сектора и кто наши соседи с севера и с юга. Я самый что ни на есть маленький человек во всей еврейской Армии. Буду делать, что скажут. И проработал Яаков за Рахель семь лет, но в его любви к ней они показались ему за несколько дней. Боже, как все просто!
Караваном личных машин мы движемся по пустыне. Кто не вписался в личную машину, движется на коммунальном тиюлите. Идя навстречу многочисленным пожеланиям бойцов, Зах разрешил получасовой привал на бензоколонке. Мы закупились сигаретами. Эйнштейн отнес в багажник четыре бутылки брэнди, ящик пива и восемь плиток шоколада для Юппи. Потом взяли в ресторанчике по фалафелю. Самое подлое блюдо на всем Средиземноморье. Меня бесят эти соевые шарики, которые прикидываются тефтельками.
Свобода вещь относительная, подумывал я, надкусывая питу и пиная сложенные под столом автоматы. Мы уже при оружии и в форме, но еще не в гарнизоне. Мы питаемся на воле как гражданские люди. Нам обеспечено право на побег. Сел себе в машину и свалил отсюда. Когда еще военная полиция найдет... Стало немного тоскливо и захотелось домой.
Кико не подвел. Зах высадил и нас, и его, и еще нескольких в Мицпе-Атид. Я даже не понял, куда нас занесло, потому что в первые минуты был ослеплен гордостью за себя – старого ушлого солдата, нажившего за долгую службу необходимые связи. Первое представление о гарнизоне, в котором нам надлежит провести без малого месяц, я составил по беглому, как хроника текущих событий, комментарию друзей.
Так, блин! Домиков нету. В палатках сраных без мазгана будем жариться. Мухи заебут. – рапортовал Эйнштейн.
Вон та вышка очень неплохая, хорошая вышка, не броская, на ней и спать, наверное, можно, – вел рекогнисцировку Юппи.
Мне же весь гарнизон и окрестности виделись бесформенной палитрой полинялых красок с преобладанием жухло-зеленого пыльного оттенка. Ничто не выделялось в отдельный объект, и, если бы психолог спросил, какие ассоциации вызывает у меня предложенная картинка, я бы ответил: "Лишь безмерную тоску, доктор".
Мы затащили китбэки и сумки в палатку и разлеглись на раскладушках. Пологи были подняты, и можно было наблюдать, как по территории в радостном возбуждении передвигаются с вещами закончившие свою смену солдаты и офицеры. Они разъезжаются по домам, где их ждут мамы, жены, любовницы и дети, тапочки, телевизор, разнообразный пейзаж. Они приветливо машут рукой, улыбаются и охотно делятся опытом: "Кайтан'а, ах'и! Настоящий курорт!"
Не хочу я вашей кайтаны! Шли бы вы в жопу со своим пионерским лагерем!
В палатку вошел офицер Цахи. "Эй, Зильбер! Смени-ка их парня на вышке. Ребята уезжают".
Единственный способ не заплакать это – убить офицера Цахи.
Юппи сварил мне кофе. Эйнштейн сказал, что сменит на ужин. Повар Кико, уже принявший кухню, сунул пачку печенья и банку джема. Кто бывает нежнее женщин? Разве что некоторые мужчины. На душе стало светло как будто я влюбился.
Юппи оказался прав: заботами предыдущих поколений вышка была оборудована матрацем, а, значит, в ночные смены можно будет просто нагло спать. Имелись также стереотруба, прожектор, прибор ночного видения и рация. Эти развлечения, в отличии от матраца, надоедают очень быстро.
Вид на местность сверху был откровенной геокартографией. Он напоминал туристический план, на котором достопримечательности изображены полноценными картинками. С нашей стороны можно было любоваться палатками, сортиром, генератором и будкой блокпоста, который в дальнейшем мы будем называть ивритским словом "махсом", потому, что в Израиле сказать про махсом "блокпост" не придет в голову ни одному из миллиона живущих здесь русских.
К махсому шел длинный сколоченный из досок коридор, основательно наполненный очередью из палестинских рабочих. Отработав день в Израиле, они возвращались к себе в Газу. В будке сидели садирники – два парня и девочка. Парни шмонали палестинцев, а девочка проверяла на компьютере их магнитные карточки. За будкой коридор продолжался, доходя до границы с Газой. Двое наших милуимников в бронежилетах охраняли всю эту благодать. Слово "будка" (пока я не забыл) попало в иврит из русского через идиш, так и звучит: будке.
Со стороны Газы различался ихний махсом с усатыми полицейскими, какие-то невнятные постройки, то ли жилые, то ли нет, и проселочная дорога. Все остальное было сильно заросшим пустырем. И, наконец, в относительном далеке виднелась граница с Египтом, и совсем уже на горизонте голубели синайские горы. Звуковой дорожкой этого широкопанорамного слайда служил гул генератора, – база питалась автономно.
Я поиграл со стереотрубой, но многократное увеличение объектов на местности не принесло мне новых интересных знаний. По дороге проехал грязный дребезжащий "пежо", потом запряженная осликом тележка. Потом я поймал в фокус молодую палестинку, закрытую одеждами с ног до головы. Я попытался ее мысленно раздеть, но у меня не получилось. Для работы воображения нужен хоть какой-то эмпирический опыт, а мне совершенно ничего неизвестно о палестинках.
Босоногий малец пришел под вышку, задрал голову и потребовал: "Солдат, дай шекель!" Я спросил, не выдать ли ему еще и ключ от квартиры, но он на иврите туго знал только одну фразу: "Солдат, дай шекель!" Я скинул ему шекель, и он ушел.
Я допил кофе, докурил сигарету. Пора было приниматься за работу.
Мой учебник арабского написал человек по имени Йоханан Абутбуль. Я с ним лично знаком. Вы, наверное, сразу подумали: марроканец, а, смотри ты, выбился в грамотеи! Вы не угадали. На обложке – псевдоним. Его настоящее имя – Жак Лекруа.