Текст книги "Юмористические рассказы"
Автор книги: Аркадий Аверченко
Соавторы: Надежда Тэффи,Саша Черный
Жанры:
Юмористическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 29 страниц)
Нянька
Будучи принципиальным противником строго обоснованных, хорошо разработанных планов, Мишка Саматоха перелез невысокую решетку дачного сада без всякой определенной цели.
Если бы что-нибудь подвернулось под руку, он украл бы; если бы обстоятельства располагали к тому, чтобы ограбить, – Мишка Саматоха и от грабежа бы не отказался. Отчего же? Лишь бы после можно было легко удрать, продать «блатокаю» награбленное и напиться так, «чтобы чертям было тошно».
Последняя фраза служила мерилом всех поступков Саматохи… Пил он, развратничал и дрался всегда с таким расчетом, чтобы «чертям было тошно». Иногда и его били, и опять-таки били так, что «чертям было тошно».
Поэтическая легенда, циркулирующая во всех благовоспитанных детских, гласит, что у каждого человека есть свой ангел, который радуется, когда человеку хорошо, и плачет, когда человека огорчают.
Мишка Саматоха сам добровольно отрекся от ангела, пригласил на его место целую партию чертей и поставил себе целью все время держать их в состоянии хронической тошноты.
И действительно, Мишкиным чертям жилось несладко.
Так как Саматоха был голоден, то усилие, затраченное на преодоление дачной ограды, утомило его.
В густых кустах малины стояла зеленая скамейка. Саматоха утер лоб рукавом, уселся на нее и стал, тяжело дыша, глядеть на ослепительную под лучами солнца дорожку, окаймленную свежей зеленью.
Согревшись и отдохнув, Саматоха откинул голову и замурлыкал популярную среди его друзей песенку:
Родила меня ты, мама,
По какой такой причине?
Ведь меня поглотит яма
По кончине, по кончине…
Маленькая девочка лет шести выкатилась откуда-то на сверкающую дорожку и, увидев полускрытого ветками кустов Саматоху, остановилась в глубокой задумчивости.
Так как ей были видны только Саматохины ноги, она прижала к груди тряпичную куклу, защищая это беспомощное создание от неведомой опасности, и после некоторого колебания бесстрашно спросила:
– Чии это ноги?
Отодвинув ветку, Саматоха наклонился вперед и стал в свою очередь рассматривать девочку.
– Тебе чего нужно? – сурово спросил он, сообразив, что появление девочки и ее громкий голосок могут разрушить все его пиратские планы.
– Это твои… ножки? – опять спросила девочка, из вежливости смягчив смысл первого вопроса.
– Мои.
– А что ты тут делаешь?
– Кадрель танцую, – придавая своему голосу выражение глубокой иронии, отвечал Саматоха.
– А чего же ты сидишь?
Чтобы не напугать зря ребенка, Саматоха проворчал:
– Не просижу места. Отдохну да и пойду.
– Устал? – сочувственно сказала девочка, подходя ближе.
– Здорово устал. Аж чертям тошно.
Девочка потопталась на месте около Саматохи и, вспомнив светские наставления матери, утверждавшей, что с незнакомыми нельзя разговаривать, вежливо протянула Саматохе руку:
– Позвольте представиться: Вера.
Саматоха брезгливо пожал ее крохотную ручонку своей корявой лапой, а девочка, как истый человек общества, поднесла к его носу и тряпичную куклу:
– Позвольте представить: Марфушка. Она не живая, не бойтесь. Тряпичная.
– Ну? – с ласковой грубоватостью, неискренно, в угоду девочке удивился Саматоха. – Ишь ты, стерва какая.
Взгляд его заскользил по девочке, которая озабоченно вправляла в бок кукле высунувшуюся из зияющей раны паклю.
«Что с нее толку! – скептически думал Саматоха. – Ни сережек, ни медальончика. Платье можно было бы содрать и башмаки, да что за них там дадут? Да и визгу не оберешься».
– Смотри, какая у нее в боке дырка, – показала Вера.
– Кто же это ее пришил? – спросил Саматоха на своем родном языке.
– Не пришил, а сшил, – поправила Вера. – Няня сшила. А ну, поправь-ка ей бок. Я не могу.
– Эх ты, козявка! – сказал Саматоха, беря в руки куклу.
Это была его первая работа в области починки человеческого тела. До сих пор он его только портил.
Издали донеслись чьи-то голоса. Саматоха бросил куклу и тревожно поднял голову. Схватил девочку за руку и прошептал:
– Кто это?
– Это не у нас, а на соседней даче. Папа и мама в городе.
– Ну?! А нянька?
– Нянька сказала мне, чтобы я не шалила, и она потом убежала. Сказала, что вернется к обеду. Наверно, к своему приказчику побежала.
– К какому приказчику?
– Не знаю. У нее есть какой-то приказчик!
– Любовник, что ли?
– Нет, приказчик. Слушай.
– Ну?
– А как тебя зовут?
– Михайлой, – ответил Саматоха крайне неохотно.
– А меня Вера.
«Пожалуй, тут будет фарт», – подумал Саматоха, смягчаясь. – Эй ты! Хошь, я тебе гаданье покажу, а?
– А ну покажи! – взвизгнула восторженно девочка.
– Ну, ладно. Дай-кось руку. Ну вот, видишь – ладошка. Во! Видишь, вон загибинка? Так по этой загибинке можно сказать, когда кто именинник.
– А ну-ка! Ни за что не угадаешь.
Саматоха сделал вид, что напряженно рассматривает руку девочки.
– Гм! Сдается мне по этой загибинке, что ты именинница семнадцатого сентября. Верно?
– Вер-р-р-но! – завизжала Вера, прыгая около Саматохи в бешеном восторге. – А ну-ка, на еще руку, скажи, когда мама именинница?
– Эх ты, дядя! Нешто по твоей руке угадаешь? Тут, брат, мамина рука требовается.
– Да мама сказала: в шесть часов приедет. Ты подождешь?
– Там видно будет.
Как это ни странно, но глупейший фокус с гаданьем окончательно, самыми крепкими узами приковал девочку к Саматохе. Вкус ребенка извилист, прихотлив и неожидан.
– Давайте еще играть. Ты прячь куклу, а я ее буду искать. Ладно?
– Нет, – возразил рассудительный Саматоха. – Давай лучше играть в другое. Ты будто бы хозяйка, а я гость. И ты будто меня угощаешь. Идет?
План этот вызвал полное одобрение хозяйки. Взрослый человек, с усами, будет как всамделишный гость, и она будет его угощать!
– Ну, пойдем, пойдем, пойдем!
– Слушай ты, клоп. А у вас там никого дома нет?
– Нет, нет, не бойся вот чудак! Я одна. Знаешь, будем так: ты будто бы кушаешь, а я будто бы угощаю!
Глазенки ее сверкали, как черные бриллианты.
Вера поставила перед гостем пустые тарелки, уселась напротив, подперла рукой щеку и затараторила:
– Кушайте, кушайте! Эти кухарки такие невозможные. Опять, кажется, котлеты пережарены.
А ты, Миша, скажи: «Благодарю вас, котлеты замечательные».
– Да ведь котлет нет, – возразил практический Миша.
– Да это не надо. Это ведь игра такая. Ну, Миша, говори!
– Нет, брат, я так не могу. Давай лучше я всамделишные кушанья буду есть. Буфет-то открыт? Всамделишно когда, так веселее. Э?
Такое отсутствие фантазии удивило Веру. Однако она безропотно слезла со стула, пододвинула его к буфету и заглянула в буфет.
– Видишь ты, тут есть такое, что тебе не понравится: ни торта, ни трубочек, а только холодный пирог с мясом, курица и яйца вареные.
– Ну что ж делать – тащи. А попить-то нечего?
– Нечего. Есть тут, да такое горькое, что ужас. Ты небось и пить-то не будешь. Водка.
– Тащи сюда, поросенок! Мы все это по-настоящему разделаем. Без обману.
Закутавшись салфеткой (полная имитация зябкой мамы, кутавшейся всегда в пуховый платок), Вера сидела напротив Саматохи и деятельно угощала его:
– Пожалуйста, кушайте. Не стесняйтесь, будьте как дома. Ах, уж эти кухарки, опять пережарила пирог, чистое наказание.
Она помолчала, выжидая реплики.
– Ну?
– Что ну?
– Что ж ты не говоришь?
– А что я буду говорить?
– Ты говори: «Благодарю вас, пирог замечательный».
В угоду ей проголодавшийся Саматоха, запихивая огромный кусок пирога в рот, неуклюже пробасил:
– Благодарю вас… пирог знаменитый!
– Нет: замечательный!
– Ну да. Замечательный.
– Выпейте еще рюмочку, пожалуйста. Без четырех углов изба не строится.
– Благодарю вас, водка замечательная.
– Ах, курица опять пережарена. Эти кухарки – чистое наказание.
– Благодарю вас, курица замечательная, – прогудел Саматоха, подчеркивая этим стереотипным ответом полное отсутствие фантазии.
– В этом году лето жаркое, – заметила хозяйка.
– Благодарю вас, лето замечательное. Я еще баночку выпью.
– Нельзя так, – строго сказала девочка. – Я сама должна предложить… Выпейте, пожалуйста, еще рюмочку… Не стесняйтесь. Ах, водка, кажется, очень горькая. Ах, уж эти кухарки. Позвольте, я вам тарелочку переменю.
Саматоха не увлекался игрой так, как хозяйка, не старался быть таким кропотливым и точным в деталях, как она. Поэтому, когда маленькая хозяйка отвернулась, он вне всяких правил игры сунул в карман серебряную вилку и ложку.
– Ну, достаточно, – сказал он. – Сыт.
– Ах, вы так мало ели!.. Скушайте еще кусочек.
– Ну, будет там канитель тянуть, довольно. Я так налопался, что чертям тошно.
– Миша, Миша! – горестно воскликнула девочка, с укоризной глядя на своего друга. – Разве так говорят? Надо сказать: «Нет уж, увольте, премного благодарен. Разрешите закурить?»
– Ну, ладно, ладно… Увольте, много благодарен. Дай-ка папироску.
Вера убежала в кабинет и вернулась оттуда с коробкой сигар.
– Вот эти сигары я покупал в Берлине, – сказала она басом. – Крепковатые, да я других не курю.
– Мерси вам, – сказал Саматоха, оглядывая следующую комнату, дверь в которую была открыта.
Глядя на Саматоху снизу вверх и скроив самое лукавое лицо, Вера сказала:
– Миша! Знаешь, во что давай играть?
– Во что?
– В разбойников.
Это предложение поставило Мишу в некоторое затруднение. Что значит играть в разбойников? Такая игра с шестилетней девочкой казалась глупейшей профанацией его ремесла.
– Как же мы будем играть?
– Я тебя научу. Ты будто разбойник и на меня нападаешь, а я будто кричу: ох, забирайте все мои деньги и драгоценности, только не убивайте Марфушку.
– Какую Марфушку?
– Да куклу. Только я должна спрятаться, а ты меня ищи.
– Постой, это, брат, не так. Не пассажир должен сначала прятаться, а разбойник.
– Какой пассажир?
– Ну… этот вот… которого грабят. Он не должен сначала прятаться.
– Да ты ничего не понимаешь! – вскричала хозяйка. – Я должна спрятаться.
Хотя это было искажение всех разбойничьих приемов и традиций, но Саматоха и не брался быть их блюстителем.
– Ну ладно, ты прячься. Только нет ли у тебя какого-нибудь кольца или брошки?…
– Зачем?
– А чтоб я мог у тебя отнять.
– Так это можно нарочно… будто отнимаешь.
– Нет, я так не хочу, – решительно отказался капризный Саматоха.
– Ах ты Господи! Чистое с тобой наказание! Ну, я возьму мамины часики и брошку, которые в столике у нее лежат.
– Сережек нет ли? – ласково спросил Саматоха, стремясь, очевидно, обставить игру со сказочной роскошью.
Игра была превеселая.
Верочка прыгала вокруг Саматохи и кричала:
– Пошел вон! Не смей трогать Марфушку! Возьми лучше мои драгоценности, только не убивай ее. Постой, где же у тебя нож?
Саматоха привычным жестом полез за пазуху, но сейчас же сконфузился и пожал плечами:
– Можно и без ножа. Нарочно ж…
– Нет, я тебе лучше принесу из столовой.
– Только серебряный! – крикнул ей вдогонку Саматоха.
Игра кончилась тем, что, забрав часы, брошку и кольцо в обмен на драгоценную жизнь Марфушки, Саматоха сказал:
– А теперь я тебя как будто запру в тюрьму.
– Что ты, Миша! – возразила на это девочка, хорошо, очевидно, изучившая, кроме светского этикета, и разбойничьи нравы. – Почему же меня в тюрьму? Ведь ты разбойник – тебя и надо в тюрьму.
Покоренный этой суровой логикой, Миша возразил:
– Ну так я тебя беру в плен и запираю в башню.
– Это другое дело. Ванная – будто б башня… Хорошо?
Когда он поднял ее на руки и понес, она, барахтаясь, зацепилась рукой за карман его брюк.
– Смотри-ка, Миша, что это у тебя в кармане? Ложка?! Это чья?
– Это, брат, моя ложка.
– Нет, это наша. Видишь, вон вензель. Ты, наверное, нечаянно ее положил, да? Думал, платок?
– Нечаянно, нечаянно! Ну, садись-ка, брат, сюда.
– Постой! Ты мне и руки свяжи, будто бы чтоб я не убежала.
– Экая фартовая девчонка, – умилился Саматоха. – Все-то она знает. Ну, давай свои лапки!
Он повернул ключ в дверях ванной и, надев в передней чье-то летнее пальто, неторопливо вышел.
По улице шагал с самым рассеянным видом.
Прошло несколько дней.
Мишка Саматоха, как волк, пробирался по лужайке парка между нянек, колясочек младенцев, летящих откуда-то резиновых мячей и целой кучи детворы, копошившейся на траве.
Его волчий взгляд прыгал от одной няньки к другой, от одного ребенка к другому.
Под громадным деревом сидела бонна, углубившаяся в книгу, а в двух шагах маленькая трехлетняя девочка расставляла какие-то кубики. Тут же на траве раскинулась ее кукла размером больше хозяйки – длинноволосое, розовощекое создание парижской мастерской, одетое в голубое платье с кружевами.
Увидев куклу, Саматоха нацелился, сделал стойку и вдруг как молния прыгнул, схватил куклу и унесся в глубь парка на глазах изумленных детей и нянек.
Потом послышались крики и вообще началась невероятная суматоха.
Минут двадцать без передышки бежал Мишка, стараясь запутать свой след.
Добежал до какого-то дощатого забора, отдышался и, скрытый деревьями, довольно рассмеялся.
– Ловко, – сказал он. – Поди-кось догони.
Потом вынул замасленный огрызок карандаша и стал шарить по карманам обрывок какой-нибудь бумажки.
– Эко, черт! Когда нужно, так и нет, – озабоченно проворчал он.
Взгляд его упал на обрывок старой афиши на заборе. Ветер шевелил отклеившимся куском розовой бумаги.
Саматоха оторвал его, крякнул и, прислонившись к забору, принялся писать что-то.
Потом уселся на землю и стал затыкать записку кукле за пояс.
На клочке бумаги были причудливо перемешаны печатные фразы афиши с рукописным творчеством Саматохи.
Читать можно было так:
«Многоуважаемая Вера! С дозволения начальства. Очень прошу не обижаться, что я ушел тогда. Было нельзя. Если бы кто-нибудь вернулся – засыпался бы я. А ты девочка знатная, понимаешь, что к чему. И прошу тебя получить… бинокли у капельдинеров.… сию куклу, мною для тебя найденную на улице… Можешь не благодарить… Артисты среди акта на аплодисменты не выходят… Уважаемого тобой Мишу С. А ложку-то я забыл тогда вернуть! Прощ…»
– Вот он где, ребята! Держи его! Вот ты узнаешь, как кукол воровать, паршивец!.. Стой… не уйдешь!.. Собачье мясо!..
Саматоха вскочил с земли, с досадой бросил куклу под ноги окружавших его дворников и мальчишек и проворчал с досадой:
– Свяжись только с бабой – вечно в какую-нибудь историю вляпаешься.
Трагедия русского писателя
Меня часто спрашивают:
– Простодушный! Почему вы торчите в Константинополе? Почему не уезжаете в Париж?
– Боюсь, – робко шепчу я.
– Вот чудак… Чего ж вы боитесь?
– Я писатель. И потому боюсь оторваться от родной территории, боюсь потерять связь с родным языком.
– Эва! Да какая же это родная территория – Константинополь.
– Помилуйте – никакой разницы. Проходишь мимо автомобиля – шофер кричит: «Пожалуйте, господин!» Цветы тебе предлагают: «Не купите ли цветочков? Дюже ароматные!» Рядом: «Пончики замечательные!» В ресторан зашел – со швейцаром о Достоевском поговорил, в шантан пойдешь – слышишь:
Матреха, брось свои замашки,
Скорей тангу со мной пляши…
Подлинно черноземная Россия!
– Так вы думаете, что в Париже разучитесь писать по-русски?
– Тому есть примеры, – печально улыбнулся я.
– А именно?…
Не отнекиваясь, не ломаясь, я тут же рассказал одну известную мне грустную историю.
О русском писателе
Русский пароход покидал русские берега, отправляясь за границу.
Опершись о борт, стоял русский писатель рядом со своей женой и тихо говорил:
– Прощай, моя бедная, истерзанная родина! Временно я покидаю тебя. Уже на горизонте маячит Эйфелева башня, Нотр-Дам, Итальянский бульвар, но еще не скрылась из глаз моих ты, моя старая, добрая, так любимая мной Россия! И на чужбине я буду помнить твои маленькие церковки и зеленые монастыри, буду помнить тебя, холодный красавец Петербург, твои улицы, дома, буду помнить «Медведя» на Конюшенной, где так хорошо было запить расстегай рюмкой рябиновой! На всю жизнь врежешься ты в мозг мне – моя смешная, нелепая и бесконечно любимая Россия!
Жена стояла тут же, слушала эти писательские слова и плакала.
Прошел год.
У русского писателя была уже квартирка на бульваре Гренель и служба на улице Марбеф, многие шоферы такси уже кивали ему головой, как старому знакомому, уже у него было свое излюбленное кафе на улице Пигаль и кабачок на улице Сен-Мишель, где он облюбовал рагу из кролика и совсем недурное «ординэр»[1]1
Дежурное блюдо (фр.).
[Закрыть].
Пришел он однажды домой после кролика, после «ординэра», сел за письменный стол, подумал и, тряхнув головой, решил написать рассказ о своей дорогой родине.
– Что ты хочешь делать? – спросила жена.
– Хочу рассказ написать.
– О чем?
– О России.
– О че-ем?!
– Господи Боже ты мой! Глухая ты, что ли? О Рос-сии!!!
– Calmez-vous, je vous en prie![2]2
Успокойся, пожалуйста! (фр.)
[Закрыть] Что же ты можешь писать о России?
– Мало ли что. Начну так: «Шел унылый, скучный дождь, который только и может идти в Петербурге… Высокий молодой человек быстро шагал по пустынной в это время дня Дерибасовской»…
– Постой! Разве такая улица есть в Петербурге?
– А черт его знает. Знакомое словцо. Впрочем, поставлю для верности Невскую улицу. Итак, «… высокий молодой человек шагал по Невской улице, свернул на Конюшенную и вошел, потирая руки, к „Медведю“. „Что, холодно, monsieur?“ – спросил метрдотель, подавая карточку. „Maisoui, – возразил молодой сей господин. – Я есть большой замерзавец на свой хрупкий организм“.»
– Послушай, – робко перебила жена, – разве есть такое слово «замерзавец»?
– Ну да! Человек, который быстро замерзает, суть замерзавец. Пишу дальше: «Прошу вас очень, – сказал тот молодой господин. – Подайте мне один застегай с немножечком poisson bien frais[3]3
Свежей рыбы (фр.).
[Закрыть] и одну рюмку рабиновку».
– Что такое рабиновка?
– Это такое… du водка.
– А по-моему, это еврейская фамилия: Рабиновка – жена Рабиновича.
– Ты так думаешь?… Гм! Как, однако, трудно писать по-русски!
И принялся грызть перо.
Грыз до утра.
И еще год пронесся над писателем и его женой.
Писатель пополнел, округлел, завел свой auto[4]4
Автомобиль (фр.).
[Закрыть], вообще та вечерняя газета, где он вел парижскую хронику, щедро оплачивала его – «се селебр рюсс»[5]5
Этого знаменитого русского (фр.).
[Закрыть].
Однажды он возвращался вечером из ресторана, где оркестр ни с того ни с сего сыграл «Боже, царя храни». Знакомая мелодия навеяла целый рой мыслей о России…
«О, нотр повр Рюси![6]6
О, наша бедная Россия! (фр.)
[Закрыть] – печально думал он. – Когда я приходить домой, я что-нибудь будить писать о наша славненькая матучка Руссия».
Пришел. Сел. Написал.
«Была большая дождика. Погода был то, что называй веритабль петербуржьен[7]7
Настоящая петербургская (фр.).
[Закрыть]. Один молодой господин ходил по одна улица по имени сен улица Крещатик… Ему очень хотелось manger[8]8
Есть (фр.).
[Закрыть]. Он заходишь на конюшню, сесть на медведь и поехать в restaurant, где скажишь: garcon, une tasse[9]9
Человек, рюмку (фр.).
[Закрыть] рабинович и одна застегайчик avec тарелошка с ухами».
Я кончил.
Мой собеседник сидел, совсем раздавленный этой тяжелой историей.
Оборванный господин в красной феске подошел к нам и хрипло сказал:
– А что, ребятежь, нет ли у кого прикурить цигарки?
– Да, – ухмыльнулся мой собеседник, – трудно вам уехать из русского города.
Из книги «Дюжина ножей в спину революции»
Фокус великого киноОтдохнем от жизни.
Помечтаем. Хотите?
Садитесь, пожалуйста, в это мягкое кожаное кресло, в котором тонешь чуть не с головой. Я подброшу в камин угля, а вы закурите эту сигару. Недурной «Боливар», не правда ли? Я люблю, когда в полумраке кабинета, как тигровый глаз, светится огонек сигары. Ну, наполним еще раз наши рюмки темно-золотистым хересом – на бутылочке-то пыли сколько наросло – вековая пыль, благородная, – а теперь слушайте…
Однажды в кинематографе я видел удивительную картину.
Море. Берег. Высокая этакая отвесная скала, саженей в десять. Вдруг у скалы закипела вода, вынырнула человеческая голова, и вот человек, как гигантский, оттолкнувшийся от земли мяч, взлетел на десять саженей кверху, стал на площадку скалы – совершенно сухой – и сотворил крестное знамение так: сначала пальцы его коснулись левого плеча, потом правого, потом груди и, наконец, лба.
Он быстро оделся и пошел прочь от моря, задом наперед, пятясь, как рак. Взмахнул рукой, и окурок папиросы, валявшийся на дороге, подскочил и влез ему в пальцы. Человек стал курить, втягивая в себя дым, рождающийся в воздухе. По мере курения папироса делалась все больше и больше и наконец стала совсем свежей, только что закуренной. Человек приложил к ней спичку, вскочившую ему в руку с земли, вынул коробку спичек, чиркнул загоревшуюся спичку о коробочку, отчего спичка погасла, вложил спичку в коробочку; папиросу, торчащую во рту, сунул обратно в портсигар, нагнулся – и плевок с земли вскочил ему прямо в рот. И пошел он дальше также задом наперед, пятясь, как рак. Дома сел перед пустой тарелкой и стаканом, вылил изо рта в стакан несколько глотков красного вина и принялся вилкой таскать изо рта куски цыпленка, кладя их обратно на тарелку, где они под ножом срастались в одно целое. Когда цыпленок вышел целиком из его горла, подошел лакей и, взяв тарелку, понес этого цыпленка на кухню – жарить… Повар положил его на сковородку, потом снял сырого, утыкал перьями, поводил ножом по его горлу, отчего цыпленок ожил и потом весело побежал по двору.
Не правда ли, вам понятно, в чем тут дело: это обыкновенная фильма, изображающая обыкновенные человеческие поступки, но пущенные в обратную сторону.
Ах, если бы наша жизнь была похожа на послушную кинематографическую ленту!..
Повернул ручку назад – и пошло-поехало…
Передо мной – бумага, покрытая ровными строками этого фельетона. Вдруг – перо пошло в обратную сторону, будто соскабливая написанное, и когда передо мной – чистая бумага, я беру шляпу, палку и, пятясь, выхожу на улицу…
Шуршит лента, разматываясь в обратную сторону.
Вот сентябрь позапрошлого года. Я сажусь в вагон, поезд дает задний ход и мчится в Петербург.
В Петербурге чудеса: с Невского уходят, забирая свои товары, селедочницы, огуречницы, яблочницы и невоюющие солдаты, торгующие папиросами… Большевистские декреты, как шелуха, облетают со стен, и снова стены домов чисты и нарядны. Вот во весь опор примчался на автомобиле задним ходом Александр Федорович Керенский. Вернулся?!
Крути, Митька, живей!
Въехал он в Зимний дворец, а там, глядишь, все новое и новое мелькание ленты: Ленин и Троцкий с компанией вышли, пятясь, из особняка Кшесинской, поехали задом наперед на вокзал, сели в распломбированный вагон, тут же его запломбировали – и укатила вся компания задним ходом в Германию.
А вот совсем приятное зрелище: Керенский задом наперед вылетает из Зимнего дворца – давно пора, – вскакивает на стол и напыщенно говорит рабочим: «Товарищи! Если я вас покину – вы можете убить меня своими руками! До самой смерти я с вами».
Соврал, каналья. Как иногда полезно пустить ленту в обратную сторону!
Быстро промелькнула Февральская революция. Забавно видеть, как пулеметные пули вылетали из тел лежащих людей, как влетали они обратно в дуло пулеметов, как вскакивали мертвые и бежали задом наперед, размахивая руками.
Крути, Митька, крути!
Вылетел из царского дворца Распутин и покатил к себе в Тюмень. Лента-то ведь обратная.
Жизнь все дешевле и дешевле… На рынках масса хлеба, мяса и всякого съестного дрязгу.
А вот и ужасная война тает, как кусок снега на раскаленной плите; мертвые встают из земли и мирно уносятся на носилках обратно в свои части. Мобилизация быстро превращается в демобилизацию, и вот уже Вильгельм Гогенцоллерн стоит на балконе перед своим народом, но его ужасные слова, слова паука-кровопийцы об объявлении войны, не вылетают из уст, а, наоборот, глотает он их, ловя губами в воздухе. Ах, чтоб ты ими подавился!..
Митька, крути, крути, голубчик!
Быстро мелькают поочередно Четвертая дума, Третья, Вторая, Первая, и вот уже на экране четко вырисовываются жуткие подробности октябрьских погромов.
Но, однако, тут это не страшно. Громилы выдергивают свои ножи из груди убитых, те шевелятся, встают и убегают, летающий в воздухе пух аккуратно сам слетается в еврейские перины, и все принимает прежний вид.
А что это за ликующая толпа, что за тысячи шапок, летящих кверху, что это за счастливые лица, по которым текут слезы умиления?!
Почему незнакомые люди целуются, черт возьми! Ах, это Манифест 17 октября, данный Николаем II свободной России…
Да ведь это, кажется, был самый счастливый момент во всей нашей жизни!
Митька, замри!! Останови, черт, ленту, не крути дальше! Руки поломаю!..
Пусть замрет. Пусть застынет.
– Газетчик! Сколько за газету? Пятачок?
– Извозчик! Полтинник на Конюшенную, к «Медведю». Пошел живей, гривенник прибавлю. Здравствуйте! Дайте обед, рюмку коньяку и бутылку шампанского. Ну, как не выпить на радостях… С Манифестом вас! Сколько с меня за все? Четырнадцать с полтиной? А почему это у вас шампанское десять целковых за бутылку, когда в «Вене» – восемь? Разве можно так бессовестно грабить публику?
Митька, не крути дальше! Замри. Хотя бы потому остановись, что мы себя видим на пятнадцать лет моложе, почти юношами. Ах, сколько было надежд, и как мы любили, и как нас любили.
Отчего же вы не пьете ваш херес? Камин погас, и я не вижу в серой мгле – почему так странно трясутся ваши плечи: смеетесь вы или плачете?