444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Макаров » Старые дома » Текст книги (страница 5)
Старые дома
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:04

Текст книги "Старые дома"


Автор книги: Аркадий Макаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

При таком образе жизни и настроении он не мог быть в близких общениях ни с кем из своих товарищей-профессоров.

Даже в среде ближайших собратий по иноческому обету, ректора и профессоров-монахов, чувствовал себя одиноко, не находя нужной общности в интересах.

И это понятно: те монахи, среди которых он жил в академии, были люди вполне от мира сего. Они и поступили в монашество для карьеры, для власти, богатства и почестей. И все их интересы большей частью вращались около одних мирских благополучий, к которым стремилась их жаждущая и алчущая душа. И разговоры у них, в частных компаниях, были любимые больше о том, кого на какое место перевели, кто какую награду получил, а кого наградой обошли, кого повысили, кому ходу не дают, какой архиерей имеет доходную епархию, где он большие доходы получает – от Почаевской лавры или Саровской пустыни и т. п.

Всем этим отец Феодор интересовался, как прошлогодним снегом. Душа его занята была учёными интересами, жаждала одной правды Христовой, о которой он желал бы со своими собратьями по душе поговорить и с назидательностью порассудить, но этой жажде своей не мог находить удовлетворения. А потому и был большей частью и скучен, и грустен в кружке и в компании своих собратий ближайших…

Грусть, впрочем, никогда не оставляла его и всегда светилась в его глубоких умных глазах, придавая всей его физиономии грустно-задумчивое выражение, и всей его структуре страдальческое положение.

Он был невзрачен собой, малого роста, худощавый, нервный и вообще слабого здоровья. Смотря на него, все видели, что какая-то глубокая скорбь постоянно давила его сердце, но этой скорби окружающая его товарищеская среда, за небольшими исключениями, понять не могла и не хотела, легкомысленно называя его странным человеком.

И такого-то человека, истинного монаха, который и монашество принял для учёного подвига, погружённого всем сердцем и всей душой в свою великую науку, в которой он находил всё утешение, изучая Божию силу и Божию премудрость Христа-Богочеловека, в Его слове и деле, захотели оторвать от профессорской, учёной и учебной службы, на которой он, как семя на доброй земле, и способен был приносить обильный плод и “во сто крат”, и уже работал с большим успехом и привычной рукой. И оторвали, чтобы повесть по тем ступеням карьеры, по которым, с лёгкостью не монашеской, удобно идёт наше учёное монашество и к власти и к почестям, с прибавкой и богатством. И уже повели, но ведомый, по своей внутренней тяжеловесности, на этих лёгких ступенях он не мог держаться с удобством, скоро споткнулся, и, наконец, упал роковым падением.

Если бы дали этому человеку все удобства работать в академии, тихо, мирно, без шума и тревог, и с обеспечением со стороны материальной, житейской, то из отца Феодора вышел бы великий философ-богослов, великий учёный и писатель, знаменитый профессор и высокий подвижник-монах. На всё это очевидно были в нём большие задатки и начатки. Но… какая-то стихийная сила повернула дело по-своему…

В академию отцу Феодору дали ещё должность инспектора, которой он и не желал, и к которой был и неспособен и неудобен.

Затем скоро переведён был в какую-то семинарию в ректора, и, наконец, оказался в Петербурге, в цензурном комитете, и проживал в доме Невской лавре, на Невском кладбище, где помещался этот духовный цензурный страж, в составе нескольких архимандритов-учёных, оказавшихся почему-либо неудобными идти по лестнице далее к архиерейству.

На этой-то почве, сухой, каменистой и тернистой, и засел отец Феодор, со всеми учёными стремлениями и с молодыми неустанными силами, силами могучими, рвавшимися к учёной деятельности, к разработке науки, и должен был, скрепя сердце, заняться узенькой и мелочной, кропотливой и суетливой духовной цензурой разных книг и книжонок, процеживать мутную воду и “оцеживать комарей”.

Но и на такой почве находил возможность отдаваться учёным трудам, и издавал их или в особых изданиях в печати, или в статьях по журналам.

Эти статьи всегда были оригинальны и выдавались из ряда других своими тогда ещё новыми и необычайными воззрениями, и учением о современных духовных потребностях русской мысли и жизни.

Статьи обращали особое внимание к нему и начальства и печати, с разных точек зрения. Но при этом, не знаю как и отчего, становилось жить отцу Феодору очень тяжело.

В это время свирепствовала одна мизерная… газетка не газетка, и журнал не журнал, пресловутая “Домашняя Беседа”.

Аскоченского поддерживали материальной помощью и выпиской его издания все монашествующие учёные и епископы.

Вот этот-то Аскоченский в своей “Домашней Беседе” и принялся обличать Феодора за его сочинения, взводя на него разные хулы и клеветы в неправославии и ереси. В сочинениях Феодора ничего такого и тени нет, но не прочитавшие этих сочинений и не понявшие их как следует, и читавшие кое-как, – потому что чтение сочинений Феодора требует особого внимания и углубления по своей тяжеловесности внутренней, – верили Аскоченскому и составляли о нём неправильное понятие, и называли его, если не еретиком, то мистиком.

Отец Феодор с горечью всё это долго переносил, и, наконец, волей-неволей вынужден был войти в журнальную полемику с “Домашней Беседой”, и мастерски опроверг все лживые инсинуации Аскоченского, доказательно уличив его самого в непонимании ни православия, ни благочестия, и в распространении своей Беседой в публике только религиозного невежества и мракобесия.

Но это не послужило ему на пользу.

На стороне Аскоченского была вся внешняя сила, и он не переставал свирепствовать, пока не пришёл смертный час его "Беседе" и ему самому.

А между тем отцу Феодору, по каким-то ещё тёмным обстоятельствам, скоро пришлось оставить место и в цензурном комитете, и оказаться в одном из монастырей, кажется, Тверской епархии, в числе братства.

Говорили, что он имел какие-то неблагоприятные объяснения с митрополитом Исидором, который Аскоченского любил и денег много давал ему на бедность, а к отцу Феодору всегда был крайне нерасположен.

Но что такое было сделано Феодором преступного, и что такое побудило начальство сослать Феодора, как виновника в чём-то важном, в монастырь в число братства, покрыто мраком неизвестности.

Но чего-либо преступного, заслуживающего такого строгого наказания, сделать не мог Феодор – это противно было всей его глубоко-правдивой и честной натуре. Скорее всего, он пострадал за любимую им правду Христову, которую мог безбоязненно и даже резко высказать митрополиту, особенно когда его нервную натуру уже давно и много раздражали разные наговоры и клеветы, которые митрополит мог доверчиво выслушивать от разных современных фарисеев и Пилатов, обыкновенно не терпящих всех искренно-правдивых людей, убеждённо и безбоязненно говорящих правду и поступающих по ней. И вот архимандрит Феодор, учёный, писатель, в каком-то убогом глухом монастыре, как заурядный монах!

Жизнь архимандрита Феодора, в числе монастырского братства, при его беспристрастии к житейским благам и по привычке к аскетической жизни, к уединению от шума мирского, была бы для него сносной и не тяжёлой, если бы он нашёл в монастыре действительное братство Христово, к которому всегда стремилась его христианская душа, и если бы он имел возможность и удобство в тишине кельи отдаться привычным учёным трудам, писать сочинения и издавать их в печати.

Но, на беду свою, ничего этого в монастыре он не нашёл. Братия монашествующая, с настоятелем во главе, приняли его и обращались с ним совсем не по-братски. Они смотрели на него как на опального, как на опасного еретика, и своими подозрительными взглядами и оскорбительными обращениями причиняли его чувствительному сердцу глубокое горе. К этому горю присоединялся полнейший недостаток в материальных средствах и горькая бедность, при которой нельзя было ему и думать об учёных занятиях и печати. Не за что было взяться. Да братия монашеская постоянно мешала ему и чисто антихристиански не давала ему никакого покоя.

В этом тяжёлом положении кое-чем помогали ему некоторые из знавших его почитателей. Раз даже митрополит московский Филарет прислал сто рублей.

Рассказывали, что горячее участие в бедственной судьбе Феодора в монастыре приняло одно семейство уездного предводителя дворянства, и особенно сердобольная его дочь, немолодых лет, которая особенно симпатизировала всему душевному настроению отца Феодора, и, узнав его поближе, горько соболезновала о том, что не поняли богато одарённую всеми достойными дарами душу Феодора и совершенно напрасно и несправедливо подвергли его жестоким страданиям; и готова была всем жертвовать для облегчения его горя и поддержания сил для деятельности, и если бы возможно было, в этих видах заявляла желание выйти за него замуж, чтобы быть ему во всём помощницей, по праву и закону.

Великодушие и искреннее сердечное участие этой, как все говорили, достойной особы, до глубины души тронуло отца Феодора, который во всю свою многострадальную жизнь ни в ком почти не находил родной души, ему сочувствующей, и везде в окружающих его людях встречал почти всегда холодность и безучастие.

Эта отрада давала ему с терпением выносить тяжесть своего положения.

Но когда, несмотря на его просьбы и ходатайства других, о том, чтобы освободили его из заточения и дали бы ему возможность добрым, по апостолу, подвигом подвизаться, течение скончать, веру соблюсти, там, в тех учёных трудах, где и к чему он готовился, привык и способен и может и веру соблюсти и подвиги совершить на пользу и спасение себя и других.

Все эти его усилия и домогательства остались тщетными, при полном холодном невнимании к ним, и участь его в монастыре всё более и более ухудшалась и отягощалась; он наконец не нашёл возможности более терпеть, так как, по его пониманию и религиозному чувству, такое терпение не ведёт к спасению, а ведёт прямо к озлоблению и гибели.

Чтобы не согрешить пред Господом и не оказаться пред Ним вероломным нарушителем обета безусловного послушания, требуемого монашеством, и не погубить себя озлобляющим терпением, к которому, по независящим от него обстоятельствам, привело его монашество, он, по долгим размышлениям, бесповоротно решил сложить с себя монашество и высвободить от уз свою душу на свободу спасительного терпения.

И сложил с великим терпением, и отдался добровольно ещё большему терпению, продолжавшемуся до конца его жизни, и от епитимийного наказания за сложение, и особенно от поношений и злословий всех современных фарисеев, которые пронесли имя его “яко зло”, и усиливались сделать его “притчею во языцех”.

Но Александр Иванович Бухарев (по сложении монашеского имени Феодора) всё переносил терпеливо, наконец и женился благочестиво. С христианской любовью вступила с ним в законный брак та сердобольная героиня-девица, которая так симпатично отнеслась к невинно страдавшему в монастыре Феодору, и стала его женой со всеми достоинствами истинной помощницы мужа, как добрая жена библейская, жена христианка.

С ней он жил мирно и скромно много лет, ни в чём не нуждаясь, имея полное удобство в учёных занятиях.

В это время он успел написать и издать в печати много книг глубокоумного содержания, например, несколько отдельных толкований на двенадцать книг малых пророков ветхозаветных, на книгу Иова.

Не все их с охотой читают, потому что требуют особого внимания и углубления.

Знаю, что незадолго до смерти своей А.И. Бухарев готовился напечатать капитальное и обширное сочинение, вполне им оконченное, под заглавием: “Иисус Христос в своём слове”.

Покойный известный Михаил Петрович Погодин, уважавший архимандрита Феодора и А.И. Бухарева, по его смерти заявил желание издать все не напечатанные сочинения его, но сам скоро умер.

По сложении монашеского сана и женатый, Александр Иванович Бухарев несколько лет жил с женой на собственные средства весьма скромно, и только не бедно. Все знавшие его люди, его окружающие, уважали его и посещали почасту для умных бесед. Многие из почитателей присылали ему и денег, зная его недостаточные средства. Однажды один знакомый, зайдя к нему побеседовать, между прочим, спросил, отчего ныне чудес нет, как в древнее время. “Как нет? – ответил А.И. Бухарев, – есть, и много, близ и около нас. Вот вам моё положение, средств у меня вовсе нет, чтобы жить, как я теперь живу, достаточно, а между тем я уже несколько лет живу, и средства текут ко мне невидимо и даются таинственной рукой Промыслителя. Случалось так, что всё иссякало – нечем жить, а тут внезапно получаю пакет или письмо с почты денежные, и так вот постоянно и в нужное время. Не чудо ли?”

Но жить для него было – работать, а он работал над сочинениями непрерывно, до самой смерти, которая уже стучалась к нему почасту и давно. Многострадальная его жизнь, при непрерывных трудах, поселила в нём злую болезнь – чахотку, в которой он долго страдал и постепенно угасал. Во всё время болезни жена его ухаживала за ним с удивительным самоотвержением, как истинная сестра милосердия; читала ему по его указанию разные места из книг, и особенно из священного писания; когда близка была смерть, он непрестанно требовал читать псалмы Давида, – те, где Давид сетовал среди врагов своих и взывал к Богу о помощи, и последние речи Спасителя. И умер на руках жены истинно христианской кончиной, прожив не более 50 лет, если не менее…

Тот факт, что архимандрит Феодор, учёный профессор, и уже заслуженный человек, получивший немало служебных отличий, до ордена святой Анны 2 степени, – снял с себя монашеский сан и затем женился, в своё время наделал много шуму, особенно в среде духовной.

И писали, и говорили о нём, как о скандале в монашеском мире, и позор этого скандала, кто по невежеству, кто по фарисейской злонамеренности, возлагали на одну бедную голову Бухарева.

Факт этот – один, в голом своём виде, действительно и не мог произвести иного впечатления в поверхностном общественном мнении; но, взятый в историческом и органическом смысле, получал иное значение и производил иное впечатление. Так и приняли его все благонамеренные люди, более или менее знавшие дело в сути, и никак не могли бросить камня в достойную личность Бухарева, и придали факту истинное значение, назидательное и вразумительное для всего монашества, и особенно учёного. Такому монаху, как Феодору, не могло быть удобного места. Он смотрел на монашество идеально и хотел идти к идеалу чистым путём, и осуществлять в себе по мере сил в труде аскетического учёного.

Практической сноровки в видах дипломатических и карьеристских у него никакой не было, как у раба Христова. Всё его внутреннее отражалось и вовне, всегда просто и естественно, без всякой двойственности и искусственности. Всё в нём было убеждённое, выработанное глубоким размышлением по совести и руководству учения Христа, о котором он постоянно размышлял, и который у него всегда был главным и неистощимым предметом изучения по обширному слову Божию и Ветхого и Нового завета, особенно Евангелия. И за свои убеждения, так дорого ему доставшиеся, он крепко стоял и никогда не соглашался на уступки, которых требовали от него какие-либо фальсификации сторонние из видов своекорыстных и под видом мнимого блага попирающих любимую им Христову истину. В этих случаях он смело готов был идти на все неприятности от всякой сильной лжи, твёрдо держась и исповедуя истину.

Во внешней жизни он тоже аскет; для утоления голода и поддержания сил, и в каком-либо кулинарном искусстве был полный профан; об одежде не заботился, довольствовался самой простой и дешёвой, лишь бы не была грязна и худа. Лёгкую праздную жизнь терпеть не мог, и болтать в компаниях и гостиных “о том о сём” не любил, но в беседах дельных был неистощим и энергичен.

Вся цель его земной жизни клонилась в своей деятельности к тому, чтобы изучить Христа и воплощать Его в себе, пропагандируя Его слово и дело в других людях.

Монашеские подвиги он сосредоточил в учёном и учебном труде, к которому присоединял непрестанно и подвиг молитвы, особенно умной-созерцательной.

Вот какой истинный монах обитал в великой душе Феодора! Скажите по совести и откровенно: мог ли он уложиться в современной монашеской форме, и могла ли выйти для него польза, если бы уломали его в эти узкие рамки!?

Ещё монашествующими наставниками в академии, в продолжение моего учения в ней, были: архимандрит Паисий, иеромонах Вениамин, иеромонах Григорий и иеромонах Диодор.

Паисий оставил память во мне о том только, что всегда производил забавное впечатление в нас, студентах, всем складом своих речей и действий. При виде его нельзя было не рассмеяться. Был какой то всклоченный, как будто только встал со сна – не успел хорошенько умыться, причесаться, и наскоро, кое-как, оделся в первую попавшую под руку одежду, с клобуком широким и низким, из-под которого в беспорядке торчали растрёпанные волосы, и говорил глухим басом, языком напыщенным.

Взгляд имел какой-то диковатый и казался как бы чем ошеломлённым. Походка развалистая, мужицкая.

Нельзя сказать, чтобы он был не умен. Иногда он высказывал и высокие мысли. Но в мышлении его не было строя, и много хаотического. И лекции его были крайне беспорядочны. Он составлял их из переводов иностранных книг, и так писал, что сам терялся во множестве исписанных листов, которые собирались им в одну беспорядочную кучу, из которой он, идя в класс на лекцию, захватывал горстью, что под руку попадалось, и читал преспокойно по этим листам, не обращая никакого внимания и нисколько не интересуясь, слушают его студенты или нет.

Дома в квартире он большей частью сидел или ходил, всё о чём-то мечтая, и если кто приходил к нему, не скоро мог обратить на себя его внимание и разговориться.

Да разговаривать он ни о чём и не умел и не хотел, и если заговаривал о чём, то это было что-то заоблачное, чего в толк никак не возьмёшь. Всем казался он чем-то тронутым, в чём-то помешанным.

И такого человека долго терпели в академии, и послали потом в ректора Тобольской семинарии, где он и стал неизвестен в дальнейшей судьбе.

Иеромонах Вениамин долго служил в академии и поступил в монашество, будучи ещё студентом той же Казанской академии. С начала был бакалавром, а к концу службы профессором в сане архимандрита.

Эта личность очень умная и трудолюбивая. Все свои труды и занятия с усердием отдавал на пользу академии – студентам.

Он постоянно исполнял ещё обязанности помощника инспектора и имел ближайший хлопотливый надзор за поведением студентов, так что инспекторам за ним было легко и нечего делать.

По характеру тихий, скромный и аккуратный – он тихонько и легонько, везде бывая и всё, усматривая хоть подслеповатыми и в очках глазами, умел заставлять всех студентов – и самых рьяных и задорных – вести себя смирно, хотя студенты вообще и недолюбливали его за сования носа всюду, а особенно за преследование табакокурения. Читал церковную историю по Неандеру, и лекции составлял тщательно, перерабатывая в них взгляды немецкого учёного на православный тон.

Чрез несколько лет – около восьми своей службы в академии – его перевели в ректора семинарии в Томск, затем был викарным селенгинским в Иркутске, где оказался деятельным на миссионерском поприще. Потом состоял архиепископом иркутским.

Иеромонах Григорий, когда я ещё учился в академии на старшем курсе, поступил бакалавром, приняв монашество вслед за окончанием курса.

Я его знал ещё студентом, учившимся на старшем курсе.

Учился он в академии успешно, был по списку первым; считался даровитым, но выглядел каким-то бурсаком, злого и задорного характера. Звали его: Лев Петрович Полетаев.

Соперником ему по учению был Сергей Васильевич Керский, имевший виды на первенство и преимущество пред Полетаевым, не менее него даровитый и при том благовоспитанный и политичный, и за это всегда нравившийся начальству. Керский мог бы скорее быть оставлен при академии бакалавром, если бы Полетаев, предвидя это, не предупредил его принятием монашества. Ну, монаху и сделали предпочтение.

А Керский поступил в Лысково смотрителем, не желая быть монахом, и пошёл по части чиновнической в С.-Петербурге, состоя теперь помощником директора канцелярии Синода.

Полетаев же, в должности бакалавра, под именем Григория, определён преподавать Священное Писание в академии.

Преподавание его было бесцветное и бесплодное, по крайней мере, в наше время в продолжение двух или около того лет. А после он, за переводом из академии Вениамина, сделан был ещё и помощником инспектора, и на этой должности постоянно был в злобной ссоре со студентами. И до того им насолил, что терпеть его не могли, называя его не иначе, как “Гришкой”, и нередко возмущались, вызывая вмешательство ректора для усмирения обеих сторон.

Из академии его скоро постарались сбыть на высшую должность куда-то ректором семинарии, откуда угодил в монастырь в число братства, затем был опять в семинарии рядовым наставником – и уже в последнее время оказался в Иркутске в семинарии ректором.

Ректуру эту выхлопотал ему уже протежор его Вениамин, с которым близок был ещё в Казанской академии, когда Вениамин сделался архиепископом иркутским.

Из Иркутска он оказался в С.-Петербурге членом духовно-цензурного комитета.

И вот только ныне, в 1891 году, после тридцатилетнего мытарства по России и Сибири российской, в продолжение которого испарились было и все мечты его об архиерействе, удалось ему, наконец, быть епископом викарным в Литве, куда он назначен от 26-го января.

Об иеромонахе Диодоре можно сказать только, что он “не расцвёл и отцвёл в утре пасмурных дней”.

Год один пробыл бакалавром в нашей Казанской академии и постоянно запивал. Прислан был из академии С.-Петербургской прямо со скамейки и уже монахом. Человек – юноша, кровь с молоком, красивый. Запил от тоски по жизни – живой взят был для обновления опять в С.-Петербург, где не переставал пить, отчего и умер 25–26 лет.

Грустное впечатление производит судьба этих двух молодых монахов, которые оказались в монашестве, совершенно к тому непризванные и увлечённые лишь приманками карьеры.

Они не совладели со своими натурами и не могли уломать их в узкие формы учёного монашества тогдашнего склада.

Один Полетаев по отсутствию безусловного послушания в угоду начальства, другой, Диодор Ильдомский – по кипучей крови и порывам молодости.

Тогда существовала и господствовала жалкая система вербовки в монашество студентов по всем академиям.

Начальствующее монашество считало как бы своей непременной обязанностью теми или другими способами располагать студентов к монашеству, и успех в этом ставился ему в заслугу. И студенчество улавливалось часто легко на пускаемые для этого разные приманки, и иные личности даже в продолжение учения становились монахами-студентами задолго до окончания курса.

Таким монахам и жилось вольготнее, под особым к ним благоволением начальства, которое давало им удобные помещения каждому, где они жили отдельным хозяйством, уже не как студенты-школьники, а как какие должностные особы, и кушали отдельно каждый у себя, и кушанья готовили им академические повара, принося в их комнаты. И в ученье им снисходили и всегда повышали пред другими лучшими их, и уже непременно, будь они из самых посредственных, окончат академический курс успешнее других, и выдут все с высшей учёной степенью магистра, а затем непременно иные – получше, предпочтительно пред другими, останутся при академии бакалаврами, а другие, не в пример прочим, прямо посылаются инспекторами в семинарии, затем скоро и в ректоры, а далее при небольшой сноровке и искусстве терпенья не алеко и до вожделенного архиерейства, этого апогея мечтаний и упований во всю жизнь свою каждого такого монаха до гробовой доски.

Счастливы были, по-своему конечно, те из них, которые сильно охватывались мечтой об отдалённом в перспективе архиерействе, и тем могли уламывать все неподобающие им стремления молодого и развитого человечества к живой деятельности ума и сердца.

Они смирно, подобострастно и раболепно подвигались ладно и чинно всё дальше, и добирались благополучно и скоро до предмета своих вожделений, к которым и направляли все свои тихенькие подходы.

Но что было делать монахам – Григорию Полетаеву и Диодору Ильдомскому, и многим им подобным, в которых натурные идеалы засели крепко и до того ими овладели, и пред ними становилась бессильной и умолкала и вожделенная мечта об обаятельной перспективе к архиерейству? В разочаровании, тоске и раздражении оставалось влачить свою жизнь. И вот один должен был пройти по всем мытарствам – встречая в жизни до старости всюду одни “терния и волчцы”. И только благодаря своей дубовой натуре и силе твёрдого бурсацкого закала не сломился, и хоть на склоне старости, и то при помощи высоких товарищей и однокашников по академии – экзарха Грузии Палладия и архиепископа иркутского Вениамина, добился архиерейства, маленького, викарного.

Но таким натурам, как Диодор – мягкого сердца, воспитанного в прекрасном семействе своего отца, известного в Рязани протоиерея и инспектора семинарии Ильдомского, – приходилось ломаться и преждевременно умирать от тоски запойной.

Участь Диодора напомнила мне о его товарище в Петербургской академии – такой же жертве монашеского увлечения, – бакалавре этой академии, иеромонахе Валериане, даровитом, увлекательного дара слова, молодом, цветущим и красивом джентльмене. О нём я слышал уже на должности в семинарии от товарищей по службе, воспитанников Петербургской академии, у него, Валериана, учившихся. Они рассказывали о нём с увлечением, в восхищении от его преподавания, как о редком явлении со всеми увлекательными достоинствами. Он недолго держался в узкой по его натуре монашеской академической раме – запил горькую, будучи уже архимандритом, ушёл из академии, снял монашество и погиб в бедственном положении.

И много таких неудачников сгубила несчастная вербовка в монашество раннее, незрелое.

Не приносила она пользы и разным удачникам, хоть и доводила их до высших степеней в видимом почёте и власти. Она портила их нравственно до того глубоко, что от этой порчи и сами они страдали не Христовым страданием – не во спасение, и другим причиняли много зла, особенно около стоящим и подчинённым.

Да и не могло быть иначе.

Эти удачники насквозь пропитывались карьеризмом. В самом начале карьеры они должны были сделать рискованный скачок – своего рода salto mortale, – такое трудное дело подвижничества, на которое решаются с великим страхом и люди умудрённые опытами жизни в старости: это принятие великого иноческого пострижения с клятвенным отречением от мирских благ и, конечно, от карьеризма.

Пройти эту процедуру едва ли легко и легкомысленному юношеству, как бы ни поднимало его разное мечтательное увлечение – и ему при этом неизбежно приходится много передумать тяжёлых дум и много потрудиться над обработкой и податливой, способной на все компромиссы выгодные в удобном достижении себе того, от чего отрекался клятвенно при пострижении.

И удачники, по-видимому, благополучно всё это проходят. Но здесь уже в них закладывается прочное и глубокое начало той нравственной язвы, которая, иссушая благотворные начала христианской любви, развивала самолюбие – эгоизм, и благую совесть обрабатывала в лукавую, доводя часто и до совести сожжённой, по выражениям апостольским.

Эта язва, как болезнь, не могла не производить в них внутренних страданий, по свойству язвы, каковые страдания не во спасение терпят, а в карьеристском мечтании о благоприятном исходе к вожделенному.

А ввиду благоприятного исхода неизбежно было проходить тяжёлую процедуру всех видов грешного человекоугодия – ухаживания, низкопоклонства, пресмыкательства, раболепства и всяческого лакейства; и на этом грязном пути привыкать к его грязи в постыдном равнодушии к добру и злу, но неравнодушии к одной своей карьере. Последнее злокачество до того бывает напряжённо, что всякий удачник чутко следит и зорко сторожит за всеми моментами, где чуется повышение, отличие, награды, чтобы не прозевать, и почасту в тайне проливать горькие слёзы, если обошли, а почти постоянно в страхе, как бы чем не обошли.

Находясь в такой удушливой атмосфере и проделывая постоянно разную опасную эквилибристику, можно ли не искалечиться нравственно, когда удаётся подняться на высоту и очутиться среди безответственных подчинённых, от которых приятно встречать низкопоклонство, раболепство. А известно, что нет хуже господина из вчерашнего раба. И если возмутительно рабство перед властями мирскими, то неизмеримо возмутительнее видеть рабство перед владыками духовными.

В Казанской академии, самой младшей из других академий, в продолжение многих лет от начала было очень немного студентов – не более 60 на обоих курсах, по 30 в каждом.

Несмотря на это число, почти в каждый курс оказывалось по одному и по два монаха, поступавших в монашество во время учения, или вслед за окончанием его. И все они, за исключением одного, были тамбовские, по месту происхождения.

Это обстоятельство объясняли в академии тем, что у тамбовских студентов состоял при академии бакалавр и помощник инспектора земляк иеромонах Вениамин, о котором была речь выше; к нему, как земляку, тамбовские студенты ходили в гости – пить чай, которым он радушно их угощал, а при этом имел обыкновение тонко, беседой, располагать их и к монашеству – в этом он находил особое удовольствие.

Благодаря этому влиянию на тамбовских студентов и стали смотреть все, как на кандидатов в монашество, и поговаривали об этом в насмешливом тоне, – надо заметить, что всё тогдашнее академическое монашество не пользовалось репутацией у корпорации наставников – не монахов. Последние недружелюбно относились к своим товарищам-монахам, подозревали их в лукавстве и говорили дурно, мало чем стесняясь. Особенно глумились над монашеским карьеризмом.

Это всё знали студенты и составляли о монашестве все невыгодные понятия, теряя всякое к нему расположение.

Обучаясь на младшем курсе, я и мой земляк товарищ Дубровский нередко ходили к Вениамину; жил он в одном корпусе со студентами в нижнем этаже, и часто слышали от него душеспасительные беседы. Но они не производили на нас ожидаемого им влияния, и он от того становился всё менее и менее к нам расположенным.

Общий антимонашеский дух, бывший в это время уже в силе и у студентов, парализовал возможные в нас поползновения к монашеству, при тонких и искусных склонениях к тому. Да и в натуре своей в нас не было ничего подходящего. Мы были юноши с кипучей кровью, помышлявшие более всего о том, как бы поскорее по окончании учения жениться – да на хорошенькой – по любви.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю