355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Аркадий Макаров » Старые дома » Текст книги (страница 4)
Старые дома
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 02:04

Текст книги "Старые дома"


Автор книги: Аркадий Макаров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Кроме того, в старшем курсе студентов обязывал непременно составить, по всем правилам гомилетического искусства, несколько проповедей в год.

Сам был хороший проповедник и искусный собеседник и говорун. Он любил иногда делать в академии учёные собрания профессоров со студентами, на которых лучшие студенты читали свои сочинения, и по поводу их заводил споры и беседы со студентами, втягивая в них и всех профессоров; сам говорил и спорил с воодушевлением, вызывая на то же и других, искусно всё направляя к выяснению дела.

Студенты с интересом следили и слушали эти увлекательные споры и беседы, а некоторые особенно даровитые принимали в них активное участие, как Щапов, впоследствии известный писатель.

Ректора Парфения все студенты любили и уважали особенно за то, что он человек открытый, гуманный, искренний, серьёзный и благонамеренный. Не было в нём и тени чего-либо напускного, монашески-фарисейского. С профессорами он жил дружески и обращался, как равный им, для студентов был добрым отцом-руководителем.

В академии он прослужил не более четырёх лет. Вытребовали его в Петербург на чреду. Об этой чреде он рассказывал, что она для кандидатов архиерейства порядочная пытка в том особенно, что много натерпишься от лаврских жирных монахов, среди которых приходится жить на испытании.

“Э! новенького привезли, говорил другим нахально один монах, указывая пальцем на меня, когда я из своей лаврской кельи вышел в коридор, и высокомерно, проходя, озирали меня, – рассказывал о себе Парфений на возвратном пути из Петербурга уже архиереем томским, и на пути остановившись в Казани, в академии.

С грустью простились с ним все и проводили.

На место его скоро прислан был из Костромы Агафангел архимандрит, состоявший ректором Костромской семинарии. Это уже не то, что Парфений. Это чистая монашеская мумия. Всё в нём было напускное, искусственное, начиная с холодной, постной физиономии, до походки, в которой он был как бы между небом и землей, и, проходя мимо или гуляя, не обращал, по-видимому, никакого внимания на встречных кругом и около – встречная мелочь как бы не существовала для него.

Нам студентам эта отвлечённость ректора была выгодна. Мы в своевольных отлучках из академии не боялись встречи с ним и смело уходили и приходили, зная, что ему не до нас, и он никогда не остановит встречного студента с вопросами: “Куда, откуда и зачем”… С профессорами он обращался свысока и держал их от себя на дистанции. Зато пред архиепископом Григорием сам держался до крайности подобострастно.

На экзаменах, и частных и даже публичных, когда архиепископ Григорий спрашивал студентов по предмету ректора, сей возносящийся в среде академической Агафангел, стушёвывался в позе униженно-смиренной и стоял на ногах пред Григорием всё время, пока продолжался экзамен, держа себя в струнку.

Из профессоров особым уважением пользовались: Дмитрий Федотыч Гусев, Нафанаил Петрович Соколов, Григорий Захарыч Елисеев и Иван Яковлевич Порфирьев.

Гусев был уже старейший заслуженный профессор; преподавал математику и физику; имел ум острый, свободомыслящий и характер весёлый. В преподавании своего предмета он употреблял особые приёмы, только к нему одному идущие. Преподавание он вёл живым языком, без лекций, по тетрадкам, ходил по аудитории с заложенными назад руками, с улыбающимся всегда лицом и изящными гримасами на нём.

Он искусно и разумно уяснял нам самое необходимое, увлекательным и блестящим языком.

В объяснениях своих имел обыкновение, часто обращаясь к студентам и упорно смотря им в глаза, говорить: “Так-с, милостивые государи”? И в речи его постоянно слышались слова к студентам: “ваши блестящие головы”, “вы джентльмены великие”, а то и “гуси великие”, смотря по обстоятельствам. И всё это выходило у него преискусно, и как нельзя кстати, и чрезвычайно забавляло студентов.

Несмотря на то, что математика и физика тогда и в семинарии, и в академии были в пренебрежении, и начальство смотрело на них, как на какие-то низшие науки, которыми можно и не заниматься и проходить курс учения без вреда. Но у Дмитрия Федотыча аудитория была всегда полна, его все с интересом слушали, и все студенты более или менее учились, а многие изучали его предмет основательно и с особым прилежанием.

Проницательный Гусев делал всё, чтобы заинтересовать студентов, для этого именно и употреблял в преподавании свой оригинальный и замечательный приём, приводивший дело к успеху.

Гусев был большой руки остряк, и даже скалозуб в частных беседах, в своём кружке. Особенно любил он острить над тогдашним учёным монашеством. Он возмущался тем обстоятельством, что молодые студенты иногда решались поступать в монашество из-за парты, – что монашествующее начальство не только их не удерживало от незрело-раннего решения, но всеми мерами к тому поощряло и уговаривало, – что студента, сделавшегося монахом, даже посредственного, несправедливо возвышали в число лучших, давали оканчивать курс магистром, и назначали прямо на инспекторское место в семинарии, с лёгким ходом вперёд к архиерейству; – что такое монашество плодит только карьеристов, которые, вероломно и клятвопреступно принимая великое пострижение, имеют в виду только удобное возвышение вперёд – к власти, почестям и богатству; – что принцип истинного монашества чрез это антихристиански извращается, плодя в учёных такого карьеристского склада и лада, монахов только евангельских книжников и фарисеев, восседавших на Моисеевом седалище, на горе себе и другим не на радость.

Он высказывался всегда с сожалением, что начальство академии – ректоры непрестанно и слишком часто меняются, чем много колеблют строй академии и стихийно расшатывают в ней то, что исторически складывалось в прочное основание, действуя по своему личному вкусу и тенденциям, как на перепутье к другой высшей карьере. “Ох, эти наши, – каламбурил он, – монахи, – имена, кончающиеся на ахи. Они в математике с физикой находят ереси, отвлекающие от царства небесного”. За это очень не любили его начальники-монахи и обходили наградами.

Но наградами он и не интересовался, и они для него ничего не значили перед ромом ямайским, который он до страсти любил попивать с чайком, находя в этом утешение и развлечение во всех напастях.

Дослуживая до пенсии, он часто говаривал: “Поскорее бы дослужить и выйти в отставку на пенсию, а то, чего доброго, дождёшься и того, что и Митька поступит в ректоры академии”.

Митька этот был один студент, пошлый и тупой, но, поступив в монахи, окончил курс академии магистром и поступил в инспекторы Тамбовской семинарии, а затем был ректором семинарии Симбирской, спился там с кругу и умер в сумасшествии. О нём сказано выше. Поэтому Дмитрию Федотовичу не пришлось дождаться в академии ректора – Митьки.

Он уже без опасения этого и со спокойной душой вышел из академии в отставку – на пенсию, и умер на полной свободе, будучи во всё время своей жизни холостяком.

Нафанаил Петрович Соколов был профессором философии и читал нам свои лекции с потрясающим пафосом и одушевлением.

Он был не высокого ума, а среднего, но весьма здорового, и громадных размеров всех частей тела от головы до ног, и с громадным голосом, который поспорил бы с любым протодиаконом.

Смотря на него, я всегда вспоминал тамбовского протодиакона Савушку, о котором я говорил выше…

Нафанаил Петрович входил медленно, ещё медленнее раскланивался и усаживался на кафедре, приготовляясь к чтению.

Начинал чтение самой низкой октавой, и, постепенно гармонически возвышая голос, незаметно переходил на высокую ноту басовика, и держался на этой высоте до конца лекции, или лучше до звонка.

Во время этого чтения и сам, соответственно голосу, постепенно входил, как от музыки голоса, так и от содержимого своей лекции, в больший и больший пафос, понуждавший его раскачиваться на кафедре всем громадным корпусом, приводить в движение и ноги, и руки, которыми он часто хватался за голову и поправлял на ней густые и длинные волосы, опираясь тяжело на кафедру.

И стул, на котором, он сидел, и стол, и пол кафедры – всё под ним приходило в движение – скрипело и трещало.

Этот пафос отражался и на нас – студентах. Мы весело слушали его и с особым интересом всматривались в его вдохновенное лицо и услаждались эффектной декламацией его речи с музыкальным голосом. Но при этом всегда думали, с опасением, как бы наш Нафанаил Петрович своей громадою и в пафосе не разрушил всей кафедры.

В обыденной жизни он казался всегда равнодушным, а порой и великодушным; смотрел на всех упорно во все большущие глаза, смело и насмешливо; говорил редко и крепко. Жил кредитно, любил денежку и крепко её приберегал. “Денежка, – говаривал он, – крылышко, куда захотел, туда и полетел”.

Ведя философскую, строго воздержанную жизнь, – отнюдь, впрочем, не скаредную, он не отказывал себе ни в чём необходимом и ездил всегда на лошади-буцефале. Он сумел скопить себе капиталец чистыми деньгами в 40 тысяч. Этот самый капитал, по смерти его и по его завещанию, поступил всецело во все четыре академии по равной части.

Всю службу свою он провёл на профессорской должности в Казани. Был всегда и всеми уважаем, как достойнейший профессор и человек.

Один лишь из ректоров академии, уже под конец его службы, архимандрит Иоанн, впоследствии епископ смоленский, человек прегордый и очень злобный, отнёсся к Нафанаилу Петровичу с крайним неуважением и грубостью. Всячески старался вытеснить его из академии, в видах чего и устроил так, что Нафанаилу Петровичу неизбежно стало перейти с кафедры философии, на которой он провёл всю свою долгую службу, на новую для него кафедру церковной истории, или выйти совсем из академии, – одно из двух.

По силе философского характера Нафанаил Петрович великодушно принял кафедру церковной истории, а из академии в угоду Иоанна не вышел, и, вооружившись немецкими книгами, преспокойно стал преподавать вместо философии историю, и долго ещё, по выбытии Иоанна, преподавал на славу. Перевёл даже с немецкого языка на русский полную церковную историю Гасса и издал её от себя в печати, сделав тем неоценённую услугу всем преподавателям истории в духовно-учебных заведениях.

Умер он в отставке с пенсией после сорокалетней службы профессорской и похоронен на своей родине в Самаре епископом Серафимом, который был при нём в Казанской академии монахом-бакалавром и затем инспектором академии.

Григорий Захарович Елисеев был профессор по кафедре истории русской церкви. Это человек высокого ума и прямого, честного характера, и отличался особенной способностью составлять увлекательные лекции, с дарованием талантливого писателя, только дикция его была плоха: читал не совсем ясно.

В классе читал он лекции с какой-то осторожностью, держа их в руках, облокотившись на кафедру, на которой всегда клал печатную книгу «Историю Филарета Черниговского». В них он излагал не внешнюю официальную историю, которая в книге Филарета, а внутреннюю, которую не найдёшь в книге, несмотря на то, что её-то больше всего нужно знать, и излагал весьма свободно, начистоту, самым честным откровенным порядком.

Студенты с затаённым дыханием вслушивались в его откровенные речи и нередко с овациями провожали его, по окончании, из класса.

Только не всегда он мог питать нас такими лекциями, так как в тогдашнее время крайне было опасно либеральничать, в правде – сейчас найдут в умных речах всевозможные ереси, – и вас осудят, проклянут, ради собственной выгоды. Да и косо на него смотрели монахи академические. Он им стал уже казаться опасным и подозрительным, каким-то Мефистофелем.

По наружности своей он держал себя скромно, говорил мало, и в разговорах его замечалась всегда саркастическая улыбка.

Такой глубокой и широкой внутренней натуре тесная рамка профессора духовной академии была невыносима. Он давно уже подумывал о выходе из академии, и при первом открывшемся случае вышел с поспешностью, поступив в Сибирский край, в какие-то окружные начальники. Но и там немного послужил. Приехал в Петербург и всей душой отдался свободной журнальной литературе, и в продолжение двадцати пяти лет был постоянным сотрудником разных журналов, особенно “Современника” и “Отечественных записок”, где его статьи, и особенно по внутренним обозрениям, составляли украшение журналов.

Одно время он издавал и газету, “Русские очерки”, и был редактором “Отечественных записок”.

Статьи свои он печатал без подписи или под псевдонимом “Грыцко”. И только последнюю предсмертную статью “Прошлое двух академий, по поводу смерти Ивана Яковлевича Порфирьева, профессора Казанской академии” подписал полным именем “Григорий Елисеев”. Замечательная статья эта напечатана в январской книжке “Вестника Европы” за 1891 год; а сам он умер в феврале того же года.

Газеты и журналы объявили печальную весть о его смерти всему читающему миру и своими статьями сделали известным всем имя такого даровитого и плодовитого писателя, статьями которого зачитывались, не менее Салтыкова-Щедрина, все умные люди.

В приятельских отношениях с Елисеевым состоял в академии профессор словесности Иван Яковлевич Порфирьев, памяти которого посвящена была последняя и задушевная статья Григория Захаровича, не забывавшего своего друга до гроба.

Иван Яковлевич Порфирьев был человек необыкновенно мягкого сердца, с эстетическим вкусом; талантливый и до крайности трудолюбивый. Лекции свои он обрабатывал самым тщательным образом, придавая им во всех отношениях особое изящество. Читал их студентам хоть и тихим голосом – он был слаб здоровьем, – но до того сердечно, что невольно увлекал и самого невнимательного студента к особому вниманию.

Особенно увлекательны были его лекции по предмету эстетики и по критическому разбору поэтов и писателей, – особенно Гоголя и Лермонтова, на которых он останавливался с особой любовью.

Многие студенты, благодаря Ивану Яковлевичу, читали усердно все сочинения Гоголя и Лермонтова, и изучали сами, заучивали наизусть много стихотворений и постоянно декламировали их по своим комнатам в свободное время; Лермонтовское “Печально я гляжу на наше поколенье…”, или “В минуту жизни трудную…”, или: “И скучно и грустно и некому руку подать…”, или “Восходит чудное светило в душе проснувшейся едва…”, везде, в незанятное время, слышится у того или другого студента, пробующего освежать и вдохновлять своё юношеское сердце. А Гоголевские сочинения читали почасту вместе, собираясь кружками. Ухитрялись добывать и те сочинения Гоголя, которые ещё не были напечатаны и ходили по рукам в рукописях, слывя запрещёнными, и спешили читать и в одиночку по секрету, и собираясь в кагалы.

Благодаря Ивану Яковлевичу студенты сами побуждались и располагались добывать и читать иностранных поэтов, и романы Диккенса, Теккерея, Купера и других…

Будучи от природы человеком смирным, кротким и робким, он мирился со всеми невзгодами, которые вносили в мирную и тихую академическую жизнь, как стихийная сила, иные из постоянно менявшихся ректоров академии – монашествующих, как Иоанн, негодовавший на то, что в академии почти нет монахов, а всё “попы одни, да женатые”, – и, притаившись и живя осторожно, как Щедринский пескарь, тихонько продолжал делать дело и думать думу без шуму.

Он был женатый, и женился по любви на дочери профессора же академии Саблукова, лингвиста по восточным языкам, без приданого, так как тесть был беден и имел другую дочь, которую, тоже по любви, взял за себя другой профессор Гвоздев, и тоже без приданого, чем и выведен был из нужды многосемейный Саблуков.

Жена наградила Ивана Яковлевича супружеским счастьем и многочадием.

В семействе только он находил и утешение, и отраду, и живительный отдых от постоянных официальных и частных занятий, над которыми трудился, не покладая рук и не жалея сил. И как чадолюбивейший отец семьи, непрестанно боялся, как бы чего худого не случилось с ним, и не осталась в горе и бедности семья.

Поспокойнее душой он стал только тогда, когда на должности ректора академии оказался человек не кочующий, а устойчивый и оседлый, из профессоров богословия Казанского университета, протоиерей Николай Поликарпович Владимирский, солидный, опытный и великодушный, и к тому же по курсу учения в Казанской академии однокашник, товарищ.

С поступлением в ректоры этого устойчивого человека жизнь академии упрочилась и потекла по своему руслу ровно и солидно, стихийные невзгоды перестали её тревожить.

Иван Яковлевич свободно и с радостью трудился и работал, и много наработал и письменной и печатной работы в продолжение сорока лет служения академии. Одна его «История Русской литературы от древнейших времён», сочинение обширное и капитальное, прославила его в мире учёном и приносила пользу огромную всем преподавателям словесности и учащимся в учебных заведениях, духовных и светских, не говоря о других многочисленных сочинениях и статьях по разным журналам.

Умер он на должности и за работой, с пером в руке; а семейство всё-таки оставил без достаточного обеспечения.

Иван Яковлевич, служа в академии, долго не получал никаких служебных наград и отличий, кажется, до своего юбилея.

Монашествующее начальство тогда и не считало нужным представлять к наградам людей светских.

По скромности своей он, впрочем, об них и никогда не думал, и бегал от всякого чествования, как от язвы.

Когда академическая корпорация задумала почесть его двадцатипятилетний юбилей, он усиленно уговаривал всех не затевать для него пустого дела. И когда его чествование состоялось, он в скромном смущении, в своих ответах на приветственные речи, почасту употреблял такие слова: “Не заслужил я такого чествования, и зачем это? Ведь я вовсе не особа”.

Но профессор Знаменский, известный по изданию в печати «Истории Русской церкви», бывший его ученик, говорил ему на это, что “чествуют его не как особу, но чествуют, как достойного учителя, его благодарные ученики, – а суд учеников самый строгий суд”.

Но, служа долго в академии, в другую половину службы Иван Яковлевич дослужился до больших чинов и наград.

К концу своей жизни он имел уже и чин действительного статского советника, и какую-то звезду. Елисеев, в своей последней статье “Вестника Европы” говорит, что “в переписке со мной он никогда не упоминал об этом и намёками, и когда я сам узнал об этом, то Иван Яковлевич в письмах своих всегда требовал от меня – не величать его превосходительством, а писать просто, как всегда было, без титулов”.

Другие профессоры были тоже не менее достойные люди, более или менее уважаемые всеми, именно: Андрей Игнатьевич Беневоленский, уже дослуживший пенсию, преподавал Библейскую историю. Замечательный простотой своей жизни, как древний философ: одевался в такую невзрачную одежду, что нельзя было его, статского советника, отличить от простого мещанина или портного, вставал с раннего утра – часа в 4–5; делал продолжительные прогулки по полям летом для моциона, ел самую простую пищу, не пил ни вина, ни ликёра, зато страстный охотник до чая, которого выпивал целый большой самовар один зараз, наливая вдруг целый ряд чашек и выпивая одну за другой без перемежки. Роста был удивительно длинного, и до крайности сухощав. Он был семейный…

Николай Александрович Бобровников – предаровитая личность, но ленивый и до крайности небрежный. Родом сибиряк, крепыш по сложению. Отлично знал и изучил монгольско-калмыцкий язык и литературу этого языка. Составил монгольско-калмыцкую грамматику – такую, что учёными исследованиями и выводами филологическими по монгольско-калмыцкому языку привёл в удивление учёных по восточным языкам и получил за неё большую денежную премию от Императорской Академии Наук. В академии он служил недолго и вышел в какие-то попечители над киргизами.

Семён Иванович Гремяченский преподавал естественную историю. Был большой специалист своего предмета, работая не для академии, в которой студенты не интересовались и не занимались тогда его предметом, а для своей учёной цели.

Он готовился занять кафедру по этой науке в Казанской университете, который отправлял его для учёного исследования за Каспийское море, для исследования прикаспийской флоры.

На эту тему он написал учёную диссертацию, которую защищал в Казанском университете на докторском диспуте блистательно, и за это удостоен был учёной степени доктора естественной истории.

Защиту диссертации я слышал и видел лично в университете, куда допускали и нас, студентов академии, и мы были от неё в студенческом восторге.

В университет профессором скоро и поступил, только не в Казанский, а какой-то другой, и, к сожалению, скоро стало известным, что он умер от чахотки где-то за границей.

Иван Петрович Гвоздев преподавал гражданскую историю и состоял секретарём Правления. Умный, предобрый, но замечательно скромный, конфузливый и стыдливый, как красная девица. При всём том лекции его по истории, над составлением которых он трудился тщательно, были образец совершенства и слушались с большим интересом. Он из иностранных источников выкапывал самое интересное для студентов и излагал блестящим остроумным языком.

Но много мешала делу при этом его внешность; вялая и унылая по тону дикция, наклонённая голова с опущенными вниз глазами, которыми он боялся прямо и открыто смотреть на студентов. Он долго служил в академии тихо, смирно, молчаливо, и умер в ней, дожив до средней старости.

Они с Иваном Яковлевичем Порфирьевым были друзья и родственники, как женатые на родных сёстрах.

Михаил Михайлович Зефиров преподавал Патристику. Он был ещё и священником при церкви в Казани, и женат был на дочери своего предместника священника, уже умершего, с поступлением на место священническое. Человек был умный, но с капризами, или, как говорится, с “душком”.

В наше время, пока мы проходили курс академический, он жил и действовал успешно и благополучно. Но при ректоре Иоанне он оказался много потерпевшим и должен был в свою защиту от гонений и оскорблений, как ректора так и епископа Антония, обращаться с протестами в Синод.

Затем был он ректором семинарии в Тамбове, и, по оставлении сей должности, поступил в Казанский университет профессором богословия, и по выходе в отставку на пенсии умер в 1889 году в средней старости. О нём есть особая брошюра-некролог, составленный и напечатанный проф. Знаменским в 1889 году в Казани.

Все поименованные наставники составляли кадр академии, в составе своём устойчивый и более или менее постоянный.

Большинство из них долго служило в академии, дослуживаясь до пенсии. Все они почти были во цвете лет – молодые, с энергическими силами, рвущимися на полезную деятельность. Один только Беневоленский, как старейший, дослужившийся до пенсии, казался уже утомлённым, но видимо бодрился, делая для поддержания бодрости большие дистанции, в видах моциона. Но Гусев, несмотря на свои лета, немного меньшие лет Беневоленского, по энергии и весёлости, не уступал ни в чём молодым. В этом устойчивом кадре и находило всё академическое студенчество источник для своего знания и образования. Его оно цепко держалось, к нему внимательно прислушивалось, и его образом воззрений руководилось в образовании своих настроений и направлений, понимая и чуя в том живую плодотворную силу.

Кроме устойчивого кадра преподавателей, был в академии ещё элемент наставнический, – подвижной, кочующий. Это профессоры-монахи, которых, в наш курс учения, было много.

Инспекторов в наш курс было три смены. Застали мы при поступлении в академию архимандрита Макария, бывшего инспектора Тамбовской семинарии, о котором я упоминал выше. Он через год бесследно оставил академию и послан в какую-то семинарию. На месте его оказался уже служивший в академии преподавателем Священного Писания, молодой монах, и уже архимандрит, Серафим. В академию он поступил бакалавром, будучи ещё светским, Семёном Ивановичем Протопоповым, элегантным джентльменом, умевшим танцевать и по-французски болтать, и знавшим музыку. Он был сын городского московского священника, умевшего дать сыну хорошее домашнее воспитание.

Этому человеку поручили преподавать словесность, которую он хорошо преподавал, особенно эстетику. Знал хорошо философию и эстетику Гегеля, и увлекался воззрениями этого философа.

И этот молодой человек года через два оказался уже монахом, со строгой и постной физиономией, которую он так скоро себе усвоил и умел всегда носить неизменно. Говорили, что повлиял на него в этом случае иеромонах Антоний – бакалавр той же академии, несколько прежде поступивший и в монашество и в академию.

С ним Семён Иванович прежде всего сошёлся и сердечно сблизился.

Антоний тоже был молодой монах, но увлекающийся сердцем, и впоследствии не выдержал своего поста. Он был и архиереем в Перми, но, по страсти к напиткам охмеляющим, был уволен.

А друг его Серафим выдержал все монашеские посты: инспектора в академии, ректора в Тверской семинарии, епископа викарного в Петербурге, самостоятельно – полного епископа в Риге, и ещё где-то, и, наконец, в Самаре, где в 1889 году и умер.

Инспектором в академии он был с год, и своей бессердечностью, сухостью и тихим кошачьим обращением производил на всех студентов тяжёлое впечатление, и потому все очень были рады, когда скоро убрали его в Тверь.

На месте инспекторском, вместо Серафима, поставили архимандрита Феодора. Он был сначала бакалавром в Московской академии, где поступил в монашество при окончании курса.

В Казанской академии он с год служил только одним профессором Священного Писания, и с переводом Серафима дали ему и инспекторскую должность. Инспектором он был плохим – бездеятельным; для студентов это было льготное время; они были весьма довольны беспритязательностью, равнодушием, и невмешательством в их жизнь и порядки «отца Феодора».

Но как профессор своей науки, отец Феодор был образцовый и редкий оригинал; по складу своего умственного настроения, это был глубокий внутренний созерцатель-аскет, искренне-религиозного духа, во свете слова Божия – Христа Богочеловека.

Его высокое, широкое и глубокое миросозерцание основывалось на выработанном им принципе: Бог вообще по существу своему есть любовь, почивающая в Сыне, в силе Святого Духа; проявляется эта любовь в отношениях к миру через Сына, в безмерном обилии даров Святого Духа; это доказано ясно великими делами Божиими: творением, промышлением и искуплением; Богочеловек Сын Божий, как полнота, есть единственный путь, чрез который доступна всем людям любовь Отчая и проявляется им только этим путём – так как Единородный возлюбленный – сын есть полнота отчей любви, “в нём всё его благоволение”.

Из этого принципа выходили все его размышления, беседы и учёные исследования в сочинениях и лекциях; им они одушевлялись и к нему возвращались.

Непрерывным занятием его всегда было чтение и размышление с исследованием слова Божия по книгам Священного Писания.

Свои размышления и исследования он старался излагать письменно и давать им форму того или другого сочинения.

Писатель он был плодовитый и глубокий, с сильной логикой.

Праздным он не любил быть ни на минуту. Если и один был, когда без дела, но мысль его непременно работала серьёзно над обдумыванием чего-либо нужного для задуманного им сочинения, или для беседы в классе.

Умственная внутренняя работа и писательство придуманного и обдуманного, или беседа об этом в классе со студентами, – вот единственное, возлюбленное его дело, в котором он чувствовал себя, как рыба в воде, как птица в воздухе…

Он написал и издал в печати много сочинений, много осталось в рукописях ненапечатанного.

Когда он прибыл в нашу Казанскую академию из Москвы, у него видели и читали несколько обширное рукописное толкование Апокалипсиса.

Сетовал он на митрополита Филарета, что не согласился он на публикации этого сочинения.

Видели и читали другое рукописное сочинение, тоже большое – разбор всех сочинений Гоголя с христианской точки зрения. Гоголя он глубоко уважал и имел с ним, как говорили, и переписку…

Студентам преподавал богословие догматическое по учебнику Макария. Но метод изучения не одобрял. “Доказывать и выяснять догматические истины не так нужно, – говорил и учил он, – как у Макария: приведением текста Священного Писания и предания – свидетельство отцев церкви, и далее разумом отдельно. Разумом догмат не докажешь. Разум должен соображать по слову Божию и в его свете так, чтобы из этих соображений ясно становилось и то, почему так говорит и слово Божие, и предание о той истине, какая изложена в форме догмата”.

Держась слова Божия, он в исследованиях и объяснениях истин христианских давал свободный ход своим соображениям, и острым и логическим умом любил углубляться в самую сущность предмета.

В Московской академии он преподавал Священное Писание, и по свойственной ему привычке трудиться над делом своим всеми силами непременно и усердно, он изучил его ещё там основательно, и отдался ему всей душой, не оставляя заниматься им никогда.

В этих занятиях он находил неиссякаемый источник для своих профессорских познаний и обильный материал для профессиональных лекций и бесед со студентами, и для писательства литературного в печати, к которому чувствовал большое призвание, и которым охотно и с любовью занимался в свободное от официальных занятий время, как художник-писатель.

В этих только занятиях он ставил всё дело своей жизни и находил утешение и отраду во всю свою труженическую и многострадальную жизнь.

Дома его всегда найдёшь с книжкой в руке – если он свободен от дел, и сидел или ходил по комнате, – и книжка непременно Новый Завет, в который он постоянно заглядывал. Это был великий и оригинальный философ слова Божия, и при этом чистокровный монах, самого возвышенного достоинства. Он жил среди людей и вместе с ними работал над общим делом. Но люди эти, окружающие и делающие с ним общее дело, больше дела “любили мир и яже в мире”, и были поэтому людьми мирскими. А отец Феодор был человек не от мира сего.

Он жил и действовал в мире, как отрёкшийся от мира, “еже в нём: похоти плоти, похоти очёс и гордости житейской”, и был в полном смысле монах, занятый только делом спасения от зла мирского, первее всего себя и других – непрестанным и глубоким изучением слова Божия, источника “премудрости и разума”, и обучением Божией премудрости и Божией силы, по этому единственно источнику, и других, просвещая всех и словом и делом, как “велий в царствии небесном”.

Удаляясь от всякой житейской суеты и не интересуясь никакими земными благами, он и жил идеально по-монашески, уединённо, келейно-одиноко, и внутренно и внешно, как истинный монах, непрестанно помня великую клятву монашеского пострижения – свято держать обет отречения от мирских пристрастий.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю