Текст книги "Избранная публицистика"
Автор книги: Аркадий и Борис Стругацкие
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 30 страниц)
Борис Стругацкий
ФАШИЗМ – ЭТО ОЧЕНЬ ПРОСТО[49]49
ИСТОЧНИК: Невское время (СПб.). – 1995. – 8 апреля (первопубликация).
[Закрыть]
Эпидемиологическая памятка
Чума в нашем доме. Лечить ее мы не умеем. Более того, мы сплошь да рядом не умеем даже поставить правильный диагноз. И тот, кто уже заразился, зачастую не замечает, что он болен и заразен.
Ему-то кажется, что он знает о фашизме все. Ведь всем же известно, что фашизм – это: черные эсэсовские мундиры; лающая речь; вздернутые в римском приветствии руки; свастика; черно-красные знамена; марширующие колонны; люди-скелеты за колючей проволокой; жирный дым из труб крематориев; бесноватый фюрер с челочкой; толстый Геринг; поблескивающий стеклышками пенсне Гиммлер, – и еще полдюжины более или менее достоверных фигур из «Семнадцати мгновений весны», из «Подвига разведчика», из «Падения Берлина»…
О, мы прекрасно знаем, что такое фашизм – немецкий фашизм, он же – гитлеризм. Нам и в голову не приходит, что существует и другой фашизм, такой же поганый, такой же страшный, но свой, доморощенный. И, наверное, именно поэтому мы не видим его в упор, когда он на глазах у нас разрастается в теле страны, словно тихая злокачественная опухоль. Мы, правда, различаем свастику, закамуфлированную под рунические знаки. До нас доносятся хриплые вопли, призывающие к расправе над инородцами. Мы замечаем порой поганые лозунги и картинки на стенах наших домов. Но мы никак не можем признаться себе, что это тоже фашизм. Нам все кажется, что фашизм – это: черные эсэсовские мундиры, лающая иноземная речь, жирный дым из труб крематориев, война…
Сейчас Академия Наук, выполняя указ Президента, лихорадочно формулирует научное определение фашизма. Надо полагать, это будет точное, всеобъемлющее, на все случаи жизни определение. И, разумеется, дьявольски сложное.
А, между тем, фашизм – это просто. Более того, фашизм – это очень просто! Фашизм есть диктатура националистов. Соответственно, фашист – это человек, исповедующий (и проповедующий) превосходство одной нации над другими и при этом – активный поборник «железной руки», «дисциплины-порядка», «ежовых рукавиц» и прочих прелестей тоталитаризма.
И все. Больше ничего в основе фашизма нет. Диктатура плюс национализм. Тоталитарное правление одной нации. А все остальное – тайная полиция, лагеря, костры из книг, война – прорастает из этого ядовитого зерна, как смерть из раковой клетки.
Возможна железная диктатура со всеми ее гробовыми прелестями – скажем, диктатура Стресснера в Парагвае или диктатура Сталина в СССР, – но поскольку тотальной идеей этой диктатуры не является идея национальная (расовая) – это уже не фашизм. Возможно государство, опирающееся на национальную идею, – скажем, Израиль, – но если отсутствует диктатура («железная рука», подавление демократических свобод, всевластье тайной полиции) – это уже не фашизм.
Совершенно бессмысленны и безграмотны выражения типа «демофашист» или «фашиствующий демократ». Это такая же нелепость как «ледяной кипяток» или «ароматное зловоние». Демократ, да, может быть в какой-то степени националистом, но он, по определению, враг всякой и всяческой диктатуры, а поэтому фашистом быть просто не умеет. Так же, как не умеет никакой фашист быть демократом, сторонником свободы слова, свободы печати, свободы митингов и демонстраций, он всегда за одну свободу – свободу Железной Руки.
Могу легко представить себе человека, который, ознакомившись со всеми этими моими дефинициями, скажет (с сомнением): «Этак у тебя получается, что лет пятьсот-шестьсот назад все на свете были фашистами – и князья, и цари, и сеньоры, и вассалы…» В каком-то смысле такое замечание бьет в цель, ибо оно верно «с точностью до наоборот»: фашизм – это задержавшийся в развитии феодализм, переживший и век пара, и век электричества, и век атома, и готовый пережить век космических полетов и искусственного интеллекта. Феодальные отношения, казалось бы, исчезли, но феодальный менталитет оказался живуч и могуч, он оказался сильнее и пара, и электричества, сильнее всеобщей грамотности и всеобщей компьютеризации. Живучесть его, безусловно, имеет причиной то обстоятельство, что корнями своими феодализм уходит в дофеодальные, еще пещерные времена, в ментальность блохастого стада бесхвостых обезьян: все чужаки, живущие в соседнем лесу, – отвратительны и опасны, а вожак наш великолепно жесток, мудр и побеждает врагов. Эта первобытная ментальность, видимо, не скоро покинет род человеческий. И поэтому фашизм – это феодализм сегодня. И завтра.
Только, ради Бога, не путайте национализм с патриотизмом! Патриотизм – это любовь к своему народу, а национализм – неприязнь к чужому. Патриот прекрасно знает, что не бывает плохих и хороших народов – бывают лишь плохие и хорошие люди. Националист же всегда мыслит категориями «свои-чужие», «наши-ненаши», «воры-фраера», он целые народы с легкостью необыкновенной записывает в негодяи, или в дураки, или в бандиты.
Это важнейший признак фашистской идеологии – деление людей на «наших и ненаших». Сталинский тоталитаризм основан на подобной идеологии, поэтому-то они так похожи, эти режимы – режимы-убийцы, режимы – разрушители культуры, режимы-милитаристы. Только фашисты людей делят на расы, а сталинисты – на классы.
Очень важный признак фашизма – ложь. Конечно, не всякий, кто лжет, фашист, но всякий фашист – обязательно лжец. Он просто вынужден лгать. Потому что диктатуру иногда еще как-то можно, худо-бедно, но все-таки разумно, обосновать, национализм же обосновать можно только через посредство лжи – какими-нибудь фальшивыми «Протоколами» или разглагольствованиями, что-де «евреи русский народ споили», «все кавказцы – прирожденные бандиты» и тому подобное. Поэтому фашисты – лгут. И всегда лгали. И никто точнее Эрнеста Хемингуэя не сказал о них: «Фашизм есть ложь, изрекаемая бандитами».
Так что если вы вдруг «осознали», что только лишь ваш народ достоин всех благ, а все прочие народы вокруг – второй сорт, поздравляю: вы сделали свой первый шаг в фашизм. Потом вас осеняет, что высоких целей ваш народ добьется, только когда железный порядок будет установлен и заткнут пасть всем этим крикунам и бумагомаракам, разглагольствующим о свободах; когда поставят к стенке (без суда и следствия) всех, кто идет поперек, а инородцев беспощадно возьмут к ногтю… И как только вы приняли все это, – процесс завершился: вы уже фашист. На вас нет черного мундира со свастикой. Вы не имеете привычки орать «хайль!». Вы всю жизнь гордились победой нашей страны над фашизмом и, может быть, даже сами, лично, приближали эту победу. Но вы позволили себе встать в ряды борцов за диктатуру националистов – и вы уже фашист. Как просто! Как страшно просто.
И не говорите теперь, что вы – совсем не злой человек, что вы против страданий людей невинных (к стенке поставлены должны быть только враги порядка, и только враги порядка должны оказаться за колючей проволокой), что у вас у самого дети-внуки, что вы против войны… Все это уже не имеет значения, коль скоро приняли вы Причастие Буйвола. Дорога истории давно уже накатана, логика истории беспощадна, и, как только придут к власти ваши фюреры, заработает отлаженный конвейер: устранение инакомыслящих – подавление неизбежного протеста – концлагеря, виселицы – упадок мирной экономики – милитаризация – война… А если вы, опомнившись, захотите в какой-то момент остановить этот страшный конвейер, вы будете беспощадно уничтожены, словно самый распоследний демократ-интернационалист. Знамена у вас будут не красно-коричневые, а – например – черно-оранжевые. Вы будете на своих собраниях кричать не «хайль», а, скажем, «слава!». Не будет у вас штурмбаннфюреров, а будут какие-нибудь есаул-бригадиры, но сущность фашизма – диктатура нацистов – останется, а значит, останется ложь, кровь, война – теперь, возможно, ядерная.
Мы живем в опасное время. Чума в нашем доме. В первую очередь она поражает оскорбленных и униженных, а их так много сейчас.
Можно ли повернуть историю вспять? Наверное, можно – если этого захотят миллионы. Так давайте же этого не хотеть. Ведь многое зависит от нас самих. Не все, конечно, но многое.
Борис Стругацкий
«ЭТО БЫЛА ПОТЕРЯ ПОЛОВИНЫ МИРА»[50]50
ИСТОЧНИК: Невское время (СПб.). – 1995. – 29 августа (первопубликация).
[Закрыть]
– В глазах подавляющего большинства поклонников творчества братьев Стругацких вы с Аркадием Натановичем абсолютно неотделимы друг от друга. Но все же какие-то существенные отличия у вас были?
– Что неотделимы – это, что называется, «медицинский факт»: не существует двух авторов, Аркадия и Бориса Стругацких, которые писали вдвоем, есть один автор – братья Стругацкие. Но при всем при том мы, конечно, были очень разными людьми. Хотя в разное время у нас были разные отличия – в последние годы, например, мы стали похожи друг на друга так, как становятся похожи долго прожившие вместе супруги. Аркадий Натанович был более общительным и более веселым человеком, чем я, он был оптимистом, всегда верил в лучший исход – а я всегда исходил из худшего. Он был педантичен и аккуратен – а я ленив и небрежен. Он был эмоционален и склонен к экспромтам, я – более логичен и расчетлив. Он был отчаянный гедонист и всю жизнь пользовался невероятным успехом у женщин – я никогда не отличался этими качествами…
– О вашем методе совместного написания книг сложено великое множество легенд. Начиная с того, что вы с братом, живущие соответственно в Ленинграде и Москве, встречаетесь в буфете станции Бологое, напиваетесь чаю и садитесь писать, и заканчивая тем, что Аркадий Натанович представлял собой столь брызжущий идеями фонтан, что только вы могли его остановить и заявить: «Стоп! Это мы записываем», – и начиналась Книга…
– Враки это все, Боря! Легенду о буфете в Бологом я и комментировать не буду – тем более что есть значительно более сочная: Стругацкие съезжаются на подмосковной правительственной даче, накачиваются наркотиками до одури – и за машинку… А что касается нашего творческого метода, то, во-первых, Аркадий Натанович вовсе не был никаким «фонтаном», нуждающимся в затыкании. Конечно, он был прекрасным рассказчиком, всегда верховодил на любом застолье, когда он был в ударе, рассказы складывались у него как бы сами собою, и все они были блестящими и готовыми к немедленной публикации. Правда, в последние годы он сделался гораздо менее разговорчив и куда более сдержан… А работали мы всегда именно так, как всем честно рассказывали, хотя в это никто почему-то не верит: слово за словом, фраза за фразой, страница за страницей. Один сидит за машинкой, другой рядом. Каждая предлагаемая фраза обсуждается, критикуется, шлифуется и либо отбрасывается совсем, либо заносится на бумагу. Другого разумного способа нет! А этот, между прочим, вовсе не так сложен, как некоторым кажется.
– И все-таки: какое-то «разделение труда» у вас было?
– В основном последние лет двадцать пять оно было таким: Аркадий Натанович сидел за пишущей машинкой, а я рядом, сидел или лежал на диване. Иногда ходил. Аркадий Натанович утверждал, что я печатаю плохо и неаккуратно. Ну, и я с удовольствием соглашался с такой оценкой моих способностей. Рукописи у меня и вправду всегда получаются довольно неряшливыми, с кучей поправок, опечаток и ляпов. Аркадий Натанович, который много лет проработал редактором, всего этого разгильдяйства совершенно не терпел и стремился к тому, чтобы рукопись представлялась в издательство в идеальном виде – отсюда его желание сидеть за машинкой лично. У нас было правило: окончательный вариант перепечатывался начисто в двух, а то и в трех экземплярах, первый – в издательство, остальные – в архив.
– Много лет в предисловиях к вашим книгам указывалось, что Аркадий Натанович – переводчик с японского, а вы – астроном. Как вы считаете, «отпечаталась» ли такая нестандартная профессия на его личности и на вашем творчестве?
– В первую очередь она повлияла на тот багаж знаний, который у него был. Аркадий Натанович очень много знал и очень много читал, у него была прекрасная библиотека на японском. Ему очень нравилось переводить, по мнению многих, он был одним из лучших переводчиков с японского. Но когда говорят, что все «японское», что есть в наших произведениях, – это от Аркадия Натановича, а все астрономическое – от меня, то здесь все с точностью до наоборот! Если взять японскую поэзию, которая частенько присутствует в нашем творчестве, то в ней как раз, так сказать, специалистом был именно я. Аркадий Натанович был равнодушен к стихам, а моей жене когда-то подарили томик японской поэзии, и из него я постоянно извлекал подходящие к случаю строчки и эпиграфы. В свою очередь, Аркадий Натанович превосходно разбирался в астрономии и прочитывал все, что выходило в этой области. Он вообще любил астрономию с детства – ведь именно он приучил меня к ней, он, школьником, делал самодельные телескопы, наблюдал солнечные пятна и учил меня этим наблюдениям. Так что 90 процентов астрономических сведений в наших книгах (за исключением самых специальных) – именно от него… Между прочим, нежную любовь к хорошей оптике он сохранил до конца дней своих. Вы не могли сделать ему лучшего подарка, нежели мощный бинокль или какая-нибудь особенная подзорная труба.
– Есть еще известная легенда, что Аркадий Натанович был настолько добрым человеком, что всем начинающим писателям давал замечательные рецензии, и очень многие пользовались этой его добротой…
– Это как раз не легенда, а святая правда: он действительно с таким сочувствием относился к начинающим писателям, что привлечь его на свою сторону было крайне легко. Я – другое дело, я более жесткий человек, хотя тоже иногда иду на поводу у молодого таланта. А когда я начинал ругать Аркадия Натановича за излишнюю мягкость, он отвечал: ведь от этого никто не пострадает, а человеку приятно, человек-то славный, надо же ему помочь. Впрочем, многое у него зависело от настроения в данный момент. Не дай бог вам было попасть ему под горячую руку – он мог быть и резок, и свиреп.
– У кого из вас в большей степени присутствовал интерес к прекрасному полу?
– У Аркадия Натановича, конечно. Он был женолюб и любимец женщин, он ведь был красавец, кавалергард! Конечно, с годами он несколько успокоился, охладел, а в молодости был большим ценителем женского пола и хорошо разбирался в этом вопросе…
– Как вы думаете: как бы мог отнестись Аркадий Натанович ко всему, что произошло после 1991 года: так же, как и вы?
– Это совершенно однозначно: в общих чертах – так же, как и я. Конечно, могли быть какие-то разночтения в оценках отдельных лидеров и поступков, но в общем – мы были бы едины. Он безусловно резко отрицательно отнесся бы, например, к войне в Чечне – я в этом не сомневаюсь ни на секунду. Он одобрил бы реформы Гайдара – и в этом я уверен абсолютно. А сегодня, как и все мы, резко, как он это умел, выступал бы против красно-коричневых.
– Что Аркадий Натанович больше всего любил и чего не терпел?
– На этот вопрос трудно ответить однозначно: Аркадий Натанович 60-х годов и Аркадий Натанович 80-х годов – это два разных человека. Если говорить о последнем десятилетии, то он больше всего ценил покой, стабильность, устойчивость. То, чего ему всю жизнь больше всего недоставало. И соответственно не любил он всевозможные передряги, встряски, сюрпризы и катастрофы.
– Последнее десятилетие жизни Аркадия Натановича, кажется, не отличалось особыми катаклизмами и теперь именуется застоем… Полная стабильность – чего же еще?
– Аркадий Натанович ценил стабильность, но не любил гниения! Мы иногда с ностальгией вспоминаем о застое, когда все было так спокойно и устойчиво, но забываем, что это было спокойствие гниющего болота. Конечно, если бы вопрос встал так: такое вот гниение – или мировая война, в результате которой погибнет половина человечества, Аркадий Натанович выбрал бы гниение. Но между гниением и эволюционными, бескровными изменениями он, конечно, выбрал бы последнее, хотя прекрасно понимал, что это такое: жить в эпоху перемен.
– Его нелюбовь к передрягам связана с тем, что пришлось испытать в жизни, особенно в военные годы?
– Да, судьба трепала его без всякой пощады, особенно в первой половине жизни – блокада, эвакуация, армия, бездомная жизнь, армейские будни, всевозможные «приключения тела»… Но нелюбовь его к передрягам – это все-таки, скорее, свойство возраста. В молодые-то годы мы оба с ним были р-р-радикалами и р-р-революционерами с тремя «р». Любителями быстрого движения истории, резких скачков и переломов. С годами приходит стремление к покою, начинаешь ценить его и понимать всю неуютность исторических передряг. Без перемен – никуда, перемены нужны и неизбежны – но их следует воспринимать как неизбежное зло, как горькую расплату за прогресс. Но это мы осознали позднее, а в молодости любые перемены казались нам прекрасными уже потому, что обещали новое. «Тот, кто в молодости не был радикалом, – не имеет сердца, кто не стал в старости консерватором, – не имеет ума».
– Если это можно как-то сформулировать: чем был для вас Аркадии Натанович?
– Когда я был школьником, Аркадий был для меня почти отцом. Он был покровителем, он был учителем, он был главным советчиком. Он был для меня человеко-богом, мнение которого было непререкаемо. Со времен моих студенческих лет Аркадий становится самым близким другом – наверное, самым близким из всех моих друзей. А с конца 50-х годов он – соавтор и сотрудник. И в дальнейшем на протяжении многих лет он был и соавтором, и другом, и братом, конечно, хотя мы оба были довольно равнодушны к проблеме «родной крови»: для нас всегда дальний родственник значил несравненно меньше, чем близкий друг. И я не ощущал как-то особенно, что Аркадий является именно моим братом, это был мой друг, человек, без которого я не мог жить, без которого жизнь теряла для меня три четверти своей привлекательности. И так длилось до самого конца… Даже в последние годы, когда Аркадий Натанович был уже болен, когда нам стало очень трудно работать и мы встречались буквально на 5–6 дней, из которых работали лишь два-три, он оставался для меня фигурой, заполняющей значительную часть моего мира. И, потеряв его, я ощутил себя так, как, наверное, чувствует себя здоровый человек, у которого оторвало руку или ногу. Я почувствовал себя инвалидом.
– Это ощущение сохраняется у вас и сейчас?
– Конечно, есть раны, которые не заживают вообще никогда, но сейчас ощущение собственной неполноценности как-то изменилось. Ко всему привыкаешь. Ощущение рухнувшего мира исчезло, я как-то приспособился – как, наверное, приспосабливается инвалид. Ведь и безногий человек тоже приноравливается к реалиям нового бытия… Но все равно это была потеря половины мира, в котором я жил. И я не раз говорил, отвечая на вопрос, продолжится ли творчество Стругацких уже в моем лице: всю свою жизнь я пилил бревно двуручной пилой и мне уже поздно да и незачем переучиваться… Надо жить дальше.
Беседовал Борис Bишневский
РУКА СУДЬБЫ В ПОЛЕ СЛУЧАЙНОСТЕЙ[51]51
ИСТОЧНИК: Полная журналистская версия интервью. (Первопубликация: Если. – 1995. – N 11–12, в сокращении.)
[Закрыть]
(Интервью А. Черткова с С. Витицким)
Это интервью было взято 17 июля 1995 года, вскоре после того, как издательство «Текст» выпустило в свет первое издание романа «Поиск предназначения, или Двадцать седьмая теорема этики». В то время немногие еще знали, кто именно скрывается под этим псевдонимом. И это обстоятельство не могло не наложить отпечаток на нашу беседу, опубликованную впоследствии в журнале «Если» (N 11–12 за 1995 год) – правда, в несколько сокращенном и «уредактированном» виде. С другой стороны, это, насколько мне известно, единственное интервью с Борисом Стругацким именно как с С. Витицким, «молодым писателем», у которого только-только вышла дебютная книга. Наверное, потому, что подобный «секрет Полишинеля» просто не смог просуществовать сколько-нибудь продолжительное время. Так что теперь данное интервью может восприниматься как своего рода уникальный исторический документ.
– Господин Витицкий, я не хочу касаться некоторых сложных моментов, связанных с истинным именем автора, хотя это, конечно, сильно ограничивает мои возможности как интервьюера и глубину разговора о книге, поскольку за кадром вынужденно остается некая предыстория. Хотя, разумеется, книжка выпущена соответствующим образом, и во всех магазинах, где я ее видел, на обложку поверх псевдонима прицеплена картонка с настоящим именем автора… И все же попробуем. В двух словах – не могли бы вы рассказать историю этого романа: как возник его замысел и как он создавался?
– Я попробую, хотя, по-моему, ничего особенно интересного в истории создания этой книги нет. Много лет тому назад мне пришла в голову мысль о том, что люди нашего поколения, так называемые «шестидесятники», и те, кто немного постарше, люди, прошедшие, по сути дела, войну, оказались живы по сей день по чистой случайности. Настолько часто и настолько разнообразно встречалась на нашем пути смерть, что поневоле задумаешься: нет ли здесь какой-то Руки Судьбы, которая протащила нас через все эти – совсем несложные, очень грубые, очень примитивные – испытания и оставила в живых? Блокада, бомбежки, голод, эвакуация, повальная дизентерия, кровавый понос, чудовищные антисанитарные условия и очень голодная жизнь в той же самой эвакуации, послевоенные годы – голодные, полные болезней, блатняки на улицах, режут… Те, кто воображает, что сейчас какой-то особенный разгул преступности, очевидно, просто не помнят больших городов сорок пятого – сорок седьмого годов. Ну и в дальнейшем судьба тоже не жаловала и было множество случаев отправиться к праотцам задолго до, так скажем, среднестатистического срока. Ну, как-то в разговорах, беседах появилась у меня эта мысль, что, наверное, любопытно было бы поискать какую-то закономерность в этом хаосе и представить себе ситуацию, когда человек вдруг осознает, что слишком много счастливых случайностей было на его пути, слишком часто он выигрывал в жизненной лотерее. Что-то тут не так, какие-то фальшивые кости выпадают. На пользу человеку, конечно, но фальшивые кости. Постепенно из рассуждений такого рода и возникла – я даже не знаю – сюжет ли, фабула ли, – но, во всяком случае, скажем так: подоплека, идея этого романа. В дальнейшем, когда дело дошло до дела, конечно, фабула эта была усложнена, замысел был усложнен, добавились соображения совсем другого порядка, это естественно. Кроме того, очень большую роль сыграло желание написать о тех событиях из жизни автора и жизни его друзей и близких, которые представляют, как мне кажется, общественный интерес. Из такого рода соображений и возникла эта книга.
– А как она писалась – трудно или легко?
– Она писалась очень трудно. Я, начиная эту книгу, ставил на кон, если угодно, свою судьбу. Мне казалось, что если я ее не напишу, то смысл дальнейшей жизни в достаточной степени будет утрачен – если вообще можно говорить о таком понятии, как «смысл жизни». И каждый раз, когда работаешь в таких вот экстремальных установочных условиях, то не упрощаешь свою жизнь, а, естественно, усложняешь. И одно дело, когда пишешь, потому что получаешь удовольствие от работы, а другое дело – когда пишешь, пытаясь что-то доказать самому себе. Второй вариант, он не слишком способствует легкой работе; поэтому работалось очень трудно. Но, надо сказать, довольно быстро я понял, что я эту книгу сделаю. Первоначально она состояла из трех частей, а не из четырех. Когда я написал первую часть – историю блокадного мальчика, то я понял, что эту книгу закончу.
– Когда роман публиковался в журнале «Звезда», он имел подзаголовок «фантастический роман». Выйдя книгой в издательстве «Текст», он этот подзаголовок утратил. Какое, на ваш взгляд, определение жанра этого романа правильнее?
– На мой взгляд, это безусловно фантастический роман. Но никакой необходимости ставить такое вот жанровое определение на титульной странице, вообще говоря, нет. И я вынес его в журнальном варианте исключительно из рекламных соображений. Чтобы привлечь как-то читателей журнала. А для книжки, по-моему, это совсем не обязательно. Знающие люди и так поймут, с чем они имеют дело. А незнающему человеку все равно, что написано на титульной странице.
– В общем-то, да. Кстати, любопытный момент – если доверять спискам бестселлеров «Книжного обозрения», которым доверять, на мой взгляд, не слишком-то стоит, – однако из всей отечественной фантастики последнего времени, наряду с русскими детективами, любовными романами и некоторыми западными фантастическими книгами, эта книга этот список однажды посетила. Была в этом списке – пожалуй, единственная из всей русской фантастики. Но это так, к слову.
– Я думаю, что здесь прежде всего сыграли роль обстоятельства, связанные с истинным именем автора. Если бы я счел необходимым наглухо закрыть эту тему, то я думаю, что книжка продавалась бы гораздо хуже.
– Наверное, ее и издать в нынешней ситуации было бы гораздо труднее?
– Да, конечно.
– Так что ситуация с именем автора – это, в некотором смысле, игра в силу сложившихся старых условностей, которая добавляет этой книге даже некоторый дополнительный аромат?
– Ну, видите ли, когда я пошел на псевдоним, я, собственно, не имел в виду никаких ароматов – я имел в виду некие старые договоренности, нарушать которые я не вижу никакого абсолютно смысла. Что же касается того, что вы называете ароматом, то, откровенно говоря, мне было интересно, что получится, если выйдет книжка совершенно неизвестного автора. Как это будет?
– И как это будет не для узкого круга людей, которые очень быстро все узнают, – а для широкого читателя? Ну, скажем так, книгопродавцы раскусили все очень быстро.
– Да. Собственно, это обстоятельство никогда особенно и не скрывалось. Я не учел того обстоятельства, что последовательно проводя политику псевдонимизации, я ставлю под удар прежде всего издательство. Когда я понял, что издатель-то за что должен страдать, почему издатель должен мучиться из-за моих экспериментов? – я дал «добро» на то, чтобы подпольным образом распространялась информация об истинном имени автора.
– И чтобы книжка вышла в соответствующем оформлении, которое очень прозрачно намекает на известные обстоятельства?
– Да, для знающего человека это самоочевидная вещь.
– Хорошо. Значит, если мы не будем плотно придерживаться тайны авторского имени, то не скажете ли вы, как эта книга связана с некоторыми другими, более ранними вещами в нашей тогда еще советской фантастике? Есть ли какая-то перекличка с вещами 70-х и 80-х годов, в которых поднимались сходные темы?
– Ну, во всяком случае, «Людены» немедленно обратили мое внимание на какое-то глубинное сходство этой вещи со старой повестью братьев Стругацких «За миллиард лет до конца света»… Что-то еще называли… Да, «Дьявол среди людей» С. Ярославцева. Да, по-видимому, эта книжка уходит глубоко корнями в старые добрые времена, и в этом нет ничего удивительного: если автор до сих пор живет в атмосфере тех лет, ему очень трудно избавиться от этой атмосферы, он ее не забыл.
– Если еще раз вернуться к жанровому определению, то это произведение в жанре так называемой «литературной фантастики». То есть, во многом реалистическое произведение, где использован фантастический прием, или – даже – просто усилена мера условности. Иными словами, к жанру научной фантастики этот роман явно не относится – так, может быть, стоит определить его жанр, как «магический реализм»?
– В этом вопросе я присоединяюсь к точке зрения братьев Стругацких, которые в свое время ввели такое понятие, как «реалистическая фантастика». На мой взгляд, это реалистическая фантастика.
– Однако я к чему хочу подойти? К тому, что является основным фантастическим сюжетообразующим элементом. Понимаете, есть вещи, которые имеют определенное рациональное, естественное объяснение, а есть вещи, которые основаны на некой иррациональной посылке. И этот роман явно второго типа.
– Нет, это вам показалось.
– Но вот, скажем, в «За миллиард лет до конца света» было все-таки использовано обоснование естественного типа…
– Различие между «Миллиардом лет» и этой книжкой заключается только в том, что в «Миллиарде лет» пришлось давать рациональное объяснение – не потому, что авторы хотели дать это объяснение, а просто обстановка была такова, что эта чистая притча должна была быть замаскирована под научно-фантастический роман. Что и было сделано. А в данном случае автор не нуждался в маскировании притчи, поэтому никаких объяснений сделано не было – хотя при желании достаточно двух-трех абзацев для того, чтобы превратить эту опять-таки притчу в научно-фантастический роман. Для этого достаточно провести аналогию между действием Руки Судьбы, которая фигурирует в романе, и… Превратить Руку Судьбы – ну, скажем, в процесс эволюции. Ведь эволюция тоже совершает очень странные, совершенно непредсказуемые, абсолютно непонятные действия с жизненным материалом. И если подумать, то для того, чтобы мы с вами вот сейчас могли сидеть на мягкой мебели и говорить в странное микроскопическое устройство, называемое диктофоном, которое аккуратно записывает все издаваемые нами звуки… ну, если подумать, то природе для этого пришлось пройти путь от первичной молекулы через чудовищных динозавров, уничтожить этих динозавров, заметьте, потому что если бы природа динозавров не уничтожила, вряд ли бы мы сидели сейчас на этих мягких диванах, жизнь пошла бы по совсем другому пути – должны были произойти тысячи совершенно неуправляемых, казалось бы, совершенно неучитываемых случайностей для того, чтобы возникла сегодняшняя ситуация. Это полная аналогия с нашим героем. Наш герой живет в поле случайностей, определяемых не им, определяемых – чем? – роком? эволюцией?..
– Или сверхцивилизацией?
– Сверхцивилизацией – в конце концов, можно припутать и ее, почему бы и нет. Понимаете? Так что это все чистая условность. Почему? Что именно происходит с героем? (В чем сходство, кстати, с «Миллиардом лет».) Что именно происходит – на самом деле не суть важно. Важно то, как он относится к происходящему. Важна его человеческая реакция на происходящее. Важно, как он сам строит свою судьбу в рамках данного поля случайностей. Вот ведь что важно. Мне кажется чрезвычайно важным вывод, который я боюсь сформулировать ясно, но который… для того, чтобы его сформулировать, надо написать роман. Ведь, по сути дела, это роман о том, что человек не должен возноситься в гордыне, что человек должен сохранять скромность. Четко понимать скромное положение свое при любом раскладе событий. И даже когда тебе кажется, что тебя судьба вознесла на неописуемую высоту, что ты король, что ты владеешь необычайными способностями – на самом деле ты не только Бог, но ты еще и червь. Ты не только царь, но ты же еще и раб. И любая из этих граней твоего существа может в любой момент проявиться. Вот это вот в каком-то смысле итоговое ощущение от прожитой жизни, вот оно нашло отражение, видимо, в этом романе. И вот эта вот атмосфера, вот это вот ощущение – оно мне очень важно.